О суевериях, приметах и прочих колдовских страстях писалось и говорилось уже немало, но, к сожалению, воз и ныне там… Лукавый не дремлет. Больше всего любит он покуражится над людьми, объявляющими себя православными, но имеющими к Церкви Господней отношение, выражающееся в модной нынче формулировке: «У меня Бог в душе». И не удивительно. Ведь подобное «православие», составленное по правилам личного, телесного благополучия, без духовных навыков, молитвенного опыта и церковных Таинств — прекрасная почва для красивых цветов, которые, однако, нельзя нюхать из-за их смрада и тем более срывать из-за яда их шипов. Издали — самые что ни на есть всамделишные цветы, а подойдешь поближе — мерзость.
Так и в вере околоцерковных людей: вроде бы все достойно, благочестиво. Весь антураж соблюдается, на набожность похоже. Да вот беда: за внешним нет внутреннего, а если и есть, то хозяин — старый знакомец с рожками и хвостом. Впору фильм снимать: «Особенности благочестивого язычества», а главная тема — похороны и все, что с ними связано.
Никуда не денешься: смерть — штука обыденная. То, что мы не любим о ней думать, отнюдь не исключает ее неизбежности. Утверждения типа «мне смерть не страшна», в учет принимать не будем, потому что это или бред, или бравада.
Страх, естественно, есть. И страх лукавый преднамеренно окружает всё массой таинственного: хочется узнать, а боязно. Поэтому на вопрос «почему?»: «почему нужно делать так?» и «поступать именно эдак?», слышно приглушенное ворчливое утверждение: «Так положено!» Главный же вопрос: «кем положено?» задавать неловко, еще невеждой обзовут или неверующим назначат. Вот и получается, что чем дальше, тем активнее и пышнее мы обрастаем суевериями и приметами. Их так много, что все и не перечислить. Вспомним лишь некоторые «обычаи», имеющие отношение к смерти, похоронам и поминальным дням.
|
Традиция не подавать к столу на поминках ножей и вилок, видимо, одно из таких современных суеверий. Оно родилось в советских столовых, где частенько устаивались поминки. Там данные приборы были… не приняты, то есть, попросту отсутствовали. А уже потом из отсутствия родилась и «теория»: «чтобы не уколоть покойного».
Там же и тогда же появился обычай разливать водку три раза по стаканам, больше — нельзя. Чокаться тоже нельзя, сделают замечание: «Ты не на свадьбе!»
Множество суеверий языческо-советского толка существует на кладбищах: нельзя говорить «спасибо» (видимо, вклад внесли могильщики из зеков), а только «благодарю».
Нельзя говорить «до свидания», иначе скоро «свидишься», надо молвить: «прощай». Хотя в данном случае, сколько не прощайся, свидание рано или поздно все равно обеспечено.
Нельзя выходить теми воротами, которыми внесли гроб, а только через калитку, рядом. Данное представление, по всей видимости, как-то связано с понятием «узких и широких врат», хотя в Евангелии в него вложен совершенно другой смысл.
Когда гроб выносят для прощания, его ставят на табуретки, а когда убирают, якобы надо эти табуретки быстро схватить и перевернуть вверх ногами. Меня так однажды одна бабуля перепугала до смерти, точным движением выбив данный предмет меблировки из рук и с силой швырнув на асфальт, сидением вниз. В чем смысл приметы — затрудняюсь сказать. Вроде бы, тот факт, что на табуретках стоял гроб, можно поправить только прикосновением сидения к земле. Такая процедура делает мебель вновь пригодной для эксплуатации.
|
Как только гроб увозят из дома — бабульки наперегонки бегут мыть полы. Еще бы, за мытье полов после покойника прощается 40 грехов! Знали? Нет? Теперь тоже будете стремиться полы помыть!
Есть милый обычай давать всем присутствующим на поминках носовые платки. Потом, когда он попадается, вспоминаешь покойного. Но многие ли желают дожить до того времени, когда память о них заключалась бы в количестве носовых платков?
Бывают и случаи, которые кроме как анекдотичными, и не назовешь.
Назначают в дальнее село молодого священника на место почившего старого. Через месяц епископу оттуда приходит «телега» с жалобой, что новый иерей «не пустил душу в рай». В чем дело? Оказывается, в том селе прежний батюшка, человек, нужно сказать, добрый, но необразованный, завел следующий обычай. После погребения все (благо деревня невелика была) садились за стол во дворе храма, широко отворяли ворота, священник поднимал чарку и говорил: «Ну, пусть идет душа в рай!». Затем начинались поминки. Молодой же это отменил и получил жалобу от односельчан…
Один из ростовских батюшек вспоминал случай из своей пастырской практики: «На погребении попросили проводить усопшего до могилы. А кладбище новое, и ряд могил уже вырыт. И вот я, „взем лыткарь и изметав землю“, сделал шаг назад и рухнул в соседнюю пустую могилу. Вроде ничего не сломал, вынули меня. Потом шептались: „Хорошо, что спиной упал, значит, будет жить“. Пока сбылось».
|
О веревках от завязанных рук и ног усопшего ходит столько суеверий и жутких рассказов, что зря Хичкок творил свои фильмы на фантастических материалах. Для ужастика достаточно было бы стать свидетелем нескольких наших погребений. Недаром колдуны и примкнувшие к ним «народные целители» активно используют эти злополучные веревки в своих магических процедурах.
Одно из самых распространенных суеверий в нашей местности: покойнику в гроб надо обязательно положить платочек, а крест дать в левую (а не правую, как по канонам!) руку. На том свете его Боженька станет ругать, он свободной десницей будет креститься, а платочком слезы вытирать.
Подобных суеверий множество. Для многих они, увы, и ассоциируются с Православием. Одна прихожанка недавно рассказывала о своем разговоре со знакомой баптисткой. Беседа шла о суевериях. Когда православная сказала, что суеверия — это грех, что она об этом читала в духовных книгах и слышала на проповедях, то баптистка от удивления несколько раз переспросила: «Суеверия — грех? Так и написано? На проповеди священник говорил?». «Чему ты удивляешься? — поинтересовалась, в свою очередь, православная собеседница. — Церковь не учит суевериям, это все люди придумали».
Самое грустное — то, что зачастую околоцерковное язычество расцветает пышным цветом не столько от незнания (люди обычно и не пытаются вникнуть в смысл действия), сколько от сознательного желания соблюсти привычную форму: «так принято». Бывает, священник объяснит, а прихожане все равно сделают по-своему, улучив момент, когда он не видит.
В любом случае, необходимо знать, что, потакая и поддерживая суеверия, приметы и непонятно откуда взявшиеся обычаи, мы вступаем в добровольное сотрудничество с врагом рода человеческого.
Полигон
Было это в северном Казахстане, где Павел служил положенные два года срочной в авиации: развозил по аэродрому на заправщике керосин для бомбардировщиков, которые хотя и были ровесниками его по рождению, все еще состояли на вооружении и регулярно летали бомбить деревянные мишени. С этих мишеней все и началось.
Полигон, который каждые две недели утюжили прифронтовые «летающие танки», находился в ста восьмидесяти километрах от аэродрома. Здесь жил взвод срочников, полностью скомплектованный из таджиков, узбеков и киргизов, которых отправляли сюда от греха подальше после курса молодого бойца и принятия присяги, во время которой они в первый и последний раз в жизни пять минут подержат в руках автомат. Подпускать же их к летающей технике, даже к старой, было небезопасно. Возглавлял эту ораву, неподвластную обучению из-за почти совершенного незнания русского языка, прапорщик Панасюк, от одичания изъяснявшийся на смеси трехэтажного мата с десятком слов ридной украиньской мовы.
Задача у среднеазиатской срочной службы всегда стояла одна: за неделю сколотить из фанеры макеты зданий и самолетов, которые на следующей неделе в щепки разнесет бомбардировочный полк. Регулярное и однообразное выполнение столь творческого задания вконец разложило басмаческий взвод и примкнувшего к ним прапорщика. Солдаты вовсю продавали не поддающуюся учету фанеру и гвозди кочевавшим неподалеку казахам. Вернее, даже не продавали, а производили натуральный обмен армейских стройматериалов на местный самогон, который и потребляли в дни налетов и бомбардировок.
Надо заметить, что макеты Панасюк и его смуглолице-узкоглазая компания изготовляли мастерски. На предполетной подготовке летчики распределяли между собой, кто бомбит райком, кто — милицию, кто — штаб и кому останется завод с жилым поселком. Сверху объекты производили впечатление абсолютно реальное, и никто не удивился, когда прилетевшее из Южного Урала чужое звено с курсантами-штурманами отказывалось сбрасывать бомбы, крича по связи, что над домами дымятся трубы, а у магазина бабы в очереди стоят.
Такое же реальное впечатление создавали макеты и со стороны. За муляж скорее можно было принять длинное казарменное здание, в котором проживали Панасюк и его Ибрагимы.
Раз в неделю из хозбатальона в басмаческий взвод машина возила продукты и фанеру с гвоздями, но водитель грузовика ушел в отпуск, и на утреннем разводе батальонный приказал Павлу:
— Поедешь к Панасюку. Отвезешь продукты и матчасть.
Приказ парня обрадовал. До дембеля оставалось всего ничего, вот-вот должен выйти приказ. Уехать на три дня из опостылевшей казармы было в удовольствие, да и наслышан он был о макетном городе и среднеазиатском взводе. Посмотреть хотелось.
Дорога ничем примечательным не запомнилась. Степь была ровной, как стол, с катающимися колючками, лишь через каждые 10—15 километров попадались полевые станы. Только ближе к полигону появились балочки и овраги, а уже перед самой целью — довольно большое озеро, по берегам сплошь заросшее камышом. Сюда старший комсостав частенько прилетал на вертолете пострелять уток, прихватывая вместо легавых собак пару солдат-первогодков — стреляную птицу из воды вытаскивать.
Сколько ни рассказывали Павлу о полигоне, вид открывшегося города с башнями и двухэтажными зданиями, машинами на улицах и, самое главное, памятником на площади, его поразил. Издалека макет производил впечатление настоящего, и только масса воронок и отсутствие дорог к строениям наводили на мысль, что что-то здесь не так.
Машину встретил сам Панасюк. Добродушно поругиваясь, он отвел Павла в здание, бывшее ранее зерновым складом и переделанное в казарму. Завел в каптерку, где, указав на койку, заявил:
— Оцэ твое мисто. Завтра выгрузымось, а в сэрэду поидэш.
Три дня вольного житья радовали. Павлу уже порядком надоела и серо-зеленая казарма, и однообразная работа на аэродроме, и город, на окраине которого располагался полк. В увольнения он особенно не рвался после того, как на первом году службы ввязался в серьезную драку с местными. Да и не удивительно было, что ввязался.
Город был разделен на три части-района: казахский, немецкий и русский «химический». Казахи были исконные свои, сумевшие приспособиться к городской жизни, хотя это отнюдь не говорит, что они полюбили чистоту и порядок. Убранство квартиры казаха в стандартной хрущевской пятиэтажке, запахи и нравы, царящие в ней, мало отличались от интерьера кочевой юрты где-нибудь в аркалыкских степях. Немцы, сосланные сюда в начале Отечественной войны из приволжских степей, были, при своей аккуратности и педантизме, прямой противоположностью азиатам, чем вызывали их жгучую ненависть к себе. В русском районе проживали «досрочно освобожденные» или получившие приговор «стройки народного хозяйства». В просторечье — «химики».
Стычки и кровавые побоища вспыхивали регулярно, без них не обходился ни один красный день календаря, и солдаты местного гарнизона были их неизменными участниками. Павел не то чтобы боялся драться, нет. Опаска была, но не трусость, не какой-то там сильный страх. Он просто не видел резона драться лишь для того, чтобы драться. А полковых в городе не любили все: и казахи, и немцы, и наши, родные, славяне-«химики». Более же всего ненавидели армейских казахские милиционеры. Для последних понятия дисциплины и взаимопомощи были личным упреком, ибо ни то, ни другое им было неведомо, а авиаполк был крепок и славен именно такими добродетелями. Выручать ввязавшихся в разборку однополчан было делом чести, и Павлу сильно досталось от превосходящих сил противника. После этого он редко ходил в увольнение — не из-за страха, а из-за реальной возможности встретить обидчиков. Миром бы это не закончилось.
В свободное время он точил из разноцветных кусков плексигласа и мельхиоровых трубок с парашютного кислородного прибора пестрые модели самолетов, которые после тщательной отделки и полировки выглядели так красиво, что от заказов и просьб не было отбоя. Когда Павел приехал в отпуск и поставил перед матерью сверкающую всеми цветами радуги модель пассажирской «Тушки» с подсветкой и светящимися бортовыми огнями, та отказывалась верить, что это его работа. А затем никак не могла решить, куда поставить «такую красоту». Примостила в углу под иконами, но сын убрал, переместил на телевизор.
Вот и здесь, на полигоне, увидев чужую, но хорошую работу, Павлу захотелось рассмотреть ее поближе.
— Товарищ прапорщик, можно я в ваш город схожу? Скоро дембель, вряд ли сюда еще попаду.
— Та иды. Казалы, що дальни бомбыть будуть, но щось нема.
Полигон прилетали бомбить не только «свои», но и «чужие» — дальние бомбардировщики с приволжских аэродромов. Они обычно отрабатывали мощно, с больших высот, и уничтожали все подчистую. После их «работы» Панасюк уже ничего не восстанавливал. Выравнивал бульдозером изрытое воронками поле и сооружал новый город.
В этот день «дальние» заказали полигон с 12 до 14, но не прилетели. Подобное случалось частенько, поэтому прапорщик, видя, что уже скоро три, дело к вечеру, разрешил Павлу посмотреть полигон. И не только разрешил, даже дал ему маленький тракторец «дэвэшонок», с кузовом впереди, чтобы не идти пешком три километра. Никто не предупредил Панасюка, что бомбить будут не по местному, а по московскому времени, а это три часа разницы.
Павел услышал гул самолетов, когда был в центре полигона, у «памятника», изображавшего вместо вождя очень похожую на комвзвода фигуру. Почти сразу же он уловил тонкий нарастающий свист, причем свист множился, возрастал, и хотя он никогда, кроме как в кино, не слышал звука летящих бомб, он не ошибся. Его бомбили. И еще Павел понял сразу и абсолютно ясно, что бежать ему некуда. Независимо от того, эскадрилья его будет накрывать или звено эскадрильи, ему не уйти.
Первый взрыв раздался с краю полигона, потом заблестело и загрохотало все вокруг. Казалось, что всю землю поднимает вверх, переворачивает и опрокидывает снова. Едкая гарь и жженый воздух, не давали дышать. Правая рука Павла нащупала во внутреннем кармане, между военным и комсомольскими билетами, сложенную ленточку. Он не помнил, как вытащил ее и начал обматывать ею голову. Даже в этом грохочущем мраке успел прочитать: «Живый в помощи Вышняго…» и потом все томительно-страшные, долгие минуты бушующей вокруг смерти язык, губы, мозг постоянно повторяли: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
Павел почему-то прекрасно понимал, что Он может спасти. Все мысли были сосредоточены в этих нескольких словах, в единственной молитве, которую он узнал только сейчас. Никакие другие слова, никакие образы и отрывки из жизни не мелькали перед ним. Не было боязни боли, была лишь одна мольба, одна просьба: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
И еще была уверенность: Он спасет, Он не попустит. Не молитва страха и ужаса рвалась из сердца Павла, а уверенная просьба, которая не может быть не услышана и не исполнена.
Он не молился раньше, хотя видел, как молятся мать и бабушка. В их городке была церковь, и лет до десяти его водили на службы. Научили даже, как брать благословение у батюшки и как «говеть» — так называлась подготовка и само причастие. Но затем школа, насмешки друзей, пионерский галстук и комсомольский значок сначала отодвинули воспоминания в далеко прошлое, а с возрастом, кажется, вообще стерли детские впечатления. И вот сейчас, в адском грохоте взрывов и бушующем вокруг пламени, перед Павлом предстала грустная фигура Спасителя, в белом одеянии, со склоненной головой. Именно та фигура, которая была написана в храме, рядом со столиком, на который бабушка «ложила канун», — где молились о покойниках. Павлику тогда все время хотелось спросить, почему Христу не открывают калитку, в которую Он стучит. Но он так и не спросил. И вот сейчас, именно тот «грустный Боженька» смотрел на парня и слушал его говорящее сердце: «Живый в помощи Вышняго, Господи, спаси…»
***
Павел не слышал, как его откапывали, как бегом, положив в брезент, сменяя друг друга, тащили до казармы, как по-бабьи причитал над ним до смерти перепугавшийся прапорщик. Первое, что увидел солдат, было раскосое лицо молодой женщины, медсестры-казашки, которая пыталась из железной кружки его напоить, но вода не попадала в рот, текла по подбородку на шею и грудь. В стиснутых зубах Павла оказался зажат кончик того спасительного пояска — ленточки с молитвой-псалмом, данной ему перед самым отъездом матерью и вставшей несокрушимой стеной перед тоннами взрывчатки и смертоносного железа.
Когда его на следующий день доставили в полк, Павел отказался ехать в окружной госпиталь, сказал, что отлежится в санчасти. Этим он несказанно обрадовал командира, но больше всего — Панасюка, опасавшегося большого заслуженного наказания.
С демобилизацией, чтобы не разглашать случившееся, поторопились. Павел уехал домой в числе первых, лишь забежав из санчасти в казарму попрощаться с товарищами. Даже не уехал, а улетел. Первую группу дембелей отправляли до округа на стареньком «Ли-2». Последний за два с половиной часа, тарахтя, как трактор и проваливаясь раз за разом в воздушные ямы, доставил Павла на окружной аэродром.
Впервые за два года службы в авиации Павел летел хоть и на стареньком, но военном самолете. И когда через расступившиеся где-то на середине полета облака он увидел внизу аккуратненький городок, сразу понял — это полигон. Понял и неожиданно для себя перекрестился. Оглянулся по сторонам с опаской, не заметил ли кто? А потом подумал: «Он меня спас, а я и поблагодарить Его стыжусь!» — и, больше не обращая ни на кого внимания, два раза осенил себя крестным знамением.
Утерянное отцовство
Смотря практически каждое утро на гору банок, бутылок и прочих отходов «жизнедеятельности» молодого поколения на аллее, ведущей к храму, и высчитывая из скромного церковного бюджета гривны на уборку, легко стать не только скептиком, но и ненавистником современной молодежи. От желания «разобраться» и «наказать» спасает лишь христианское требование — практиковать «милость к падшим». Да и совесть подсказывает, что ребята эти никто иные, как твои собственные дети и внуки, которых ты, в погоне за хлебом насущным, отдал воспитывать обществу, не имеющему в последние два десятилетия ни приоритетов, ни идеи, ни какой-либо нравственной составляющей. Впору не только хвататься за голову, но и что-то делать самому, не надеясь на очередного «доброго дядю» с политического олимпа, обещающего как некрасовский барин, что он «приедет и рассудит».
Для того, что бы ликвидировать следствие, надобно найти причину. Откуда взялось это презрение к окружающим? Почему у многих молодых людей полное отсутствие присутствия желания созидать свое и уважать чужое?
Главная причина, как мне кажется, потеря понятия «отцовство».
Земное отечество — отцовство — образ небесного, таинственного и в то же время, абсолютно духовно понятного состояния. Без этой связи «отец-сын» мы становимся потенциальными революционерами, разрушителями и маргиналами, забывая, что «есть у революции начало, нет у революции конца». Если отцовство не в чести, то нивелируется и понятие Родины. «Любви к отеческим гробам» тогда возникнуть не может и «дым Отечества» будет не «сладок и приятен», а лишь раздражительным костром из старого изношенного мусора, где сгорают не только ветхие вещи, но и история твоего собственного народа.
У лукавого патологическая ненависть к отцовству, так как оно хранитель благочестивых традиций и «преданий старины глубокой». Мироуправителю нашего времени крайне скорбно видеть даже наше массовое посещение храмов на Пасху и Крещение, когда стимул похода не осознанная и практическая вера, а лишь понимание, что все предки мои в этот день в церковь ходили.
Поэтому одной из форм борьбы с православным мировоззрением является всемерное поощрение забот только о дне насущном и создание влечения к тому и зависимости от того, что было неизвестно нашим отцам или, по крайней мере, ими отвергалось.
Уход от традиции и собственной веками наработанной (и намоленной!) ментальности всемерно поощряется прививкой чуждых правил и манер, в основе которых лишь удовлетворение похоти. Какими бы тогами «необычности», «эксклюзивности» или нонконформизма они не оправдывались, в финале лишь нега тела и низменные духовные развлечения, именно то, что не приемлет отцовство.
Православие изначально — гимн отцовству. Здесь и сакральное, таинственное отношение Отец — Сын, тут и всемерное почитание святых отцов, и постоянные примеры спасительного благочестия, пронизывающие всю историю человечества.
Каждое поколение будет переносить и переносит конфликт «отцов и детей», но не он является причиной того, что пусты музеи, не читается классика, отсутствует знание истории своего народа и вырабатывается потребительское отношение к Богу. Не здесь корень инфантильности современного молодого поколения. Он в том, что в наших домах и квартирах можно увидеть все что угодно, начиная от облаченных в массивные рамы картин альковных утех и модернистских изысков, до бесовских магических масок и рогов с копытами.
А вот как выглядели бабушка с дедушкой, не говоря уже о предках с приставкой «пра», чем они занимались, к чему стремились, что было их жизненным приоритетом не знаем ни мы, ни наши дети, ни, тем паче, наши внуки. Даже модное ныне увлечение: составление своего генеалогического древа тут же забрасывается на антресоли, если выясняется, что прабабка была обыкновенной крестьянкой, а дед всю жизнь проработал в колхозе. Древо имеет место быть лишь тогда, когда предки во князьях, царях и полководцах ходили, а таких крайне мало во все века было.
Очень хорошо видно наше почитание отцов на заупокойных службах и в дни вселенских панихид. Синодики в большинстве случаев заканчиваются именами тех, кого видели и знали наяву, а свою родную кровь, жившую двумя поколениями раньше, знать не знаем, да и знать не хотим.
Безусловно, для нас, в мирском понимании, трудно достижима формула: «Я живу Отцом» (Ин. 6:57), но для того, что бы вернуть отцовство в повседневность, а значит и облагородить себя, можно и нужно начать с малого — вспомнить своих предков, и хотя бы найти их фотографии. Пусть рядом с «Незнакомкой» Крамского и медведями Левитана найдет себе место и портрет прабабки, и старая фотография деда.
Нельзя говорить, верить и проповедовать, что главными составными частями Православия являются Святое Писание и Святой Предание и в тоже время не знать (и не хотеть знать!) собственной истории и традиций.
Семейная проблема
Звонок о беде иную тональность имеет, его как-то чувствуешь. И в тот раз не ошибся. Молодой женский голос попросил о встрече.
— Вы нас венчали, батюшка. Три года назад. Помните?
— Вот увижу вас, может и вспомню. Приходите сейчас.
Они пришли вдвоем. Дождались окончания панихиды на скамеечке, возле храма.
Сидели, держа друг друга за руки.
Молча.
Подошел и встретил два взгляда. Удрученных и боязливых.
Я их вспомнил. На ней была, в тот свадебный день, очень длинная фата, которую держали сзади две девочки-близняшки.
— Что случилось?
— Батюшка, мы ругаемся постоянно, — сказал муж, — Вот так доругаемся, что и разведемся, наверное.
«Разведемся» он уже полушепотом произнес, пугливо и с придыханием.
— И почему ругаетесь-то? — спрашиваю у молодой женщины.
— Просто так, даже непонятно почему, из-за каждой мелочи…
Смотрю на них. Ладненькие такие, стройные, красивые, одеты прилично и на лицах отсутствие ума не просматривается.
— Ребенка родили уже?
— Нет.
— Почему?
— Да вот не получается как-то.
Пришлось переходить на индивидуальный вариант беседы. Взял парня под руку и пошли с ним по аллейке гулять, да причины выяснять. Затем с супругой его потолковали, пока муж в сторонке курил.
Все просто оказалось. Ребенок не зачинается и каждый друг в дружке вину видит, а обвинить боится…
Причем боится потому, что любит и огорчать не хочет.
Решили мы проблему эту семейную преодолеть. Без докторов, знахарей и «целителей» обойтись, к которым они уже, каждый в отдельности и в полной секретности друг от друга, обращались.
Да и как не преодолеть, храм то у нас Богоотцов Иоакима и Анны.
Вспомнил сегодня об этом случае по той хорошей причине, что вчера батюшка наш крестил младенца Максима, который в аккурат через неполный год у этого семейства и родился. И еще, наверное, детки будут. Они же, счастливые и красивые, муж и жена, опять в храме стояли и за руки друг дружку держали, как на том давнем уже венчании…