– Какого хрена (сказано сильнее) тут логика! – свирепеет Спартак. – Посылает брата на смерть и толкует про логику!
Лида порывается что‑то сказать, но из деликатности не может нас прервать. Тихий голос ее тонет в перепалке, и она только берет за руки то одного, то другого.
– Тише, – орет Павлик (сын Спартака. – А.П.), – Лидия Алексеевна скажет!
Умолкаем.
– Ты вот, Саша, говоришь, что решили идти до конца, – Саша подтверждает кивком головы. – Но скажи, – продолжает она, – выясняли вы, что каждый считает своим концом?
– Ве‑е‑ерно! – восторженно кричит Павлик. – Вот вам и логика!
– Для тебя, возможно, концом представляется расстрел, для Кирилла – семь лет политического лагеря, для отца – еще что‑нибудь. Если уж ты такой логик, то почему не уточнил заранее понятие конца?
– Конец – это предельный конец, – уточняет Саша.
– Извини, – вмешиваюсь я, – если бы при вступлении в демократическое движение подразумевалась готовность к смертной казни, в нем бы участвовали раз‑два и обчелся человек. Лида верно говорит о том, что такое конец, мы не договаривались. Я подразумеваю тюрьму, ссылку, лагерь, эмиграцию. А Кириллу грозит гибель. Это, возможно, твой конец, но не его.
– Почему гибель? Через уголовные лагеря прошли сотни политических, по 190‑й их сажают с уголовниками и ничего, выходят.
– А кто недавно говорил мне, что на Феликса Сереброва уже было два покушения, не ты ли? Он осторожный, опытный, сильный боец и опасается за свою жизнь. Сереброву осталось полгода, Кириллу предстоят пять лет. Он физически ослаблен, возбудим, самолюбив, и на него уже было покушение на воле.
– Н‑ну, преувеличено, преувеличено, вы хотите из Кирилла сделать идиота.
|
Еще немного продолжается вялый обмен мыслей и чувств. Устали, нужен перерыв. Саша уходит, и мы погружаемся в унылые размышления. Я думаю о том, что предпринять.
Саша поехал к друзьям. Он расскажет, что здесь произошло, повторит свои аргументы, но изложит ли наши, сомнительно. А друзья деликатны, а друзья не захотят ему докучать, они его любят и, скорее всего, поддержат его героическую позицию, что им Кирилл. И это укрепит Сашу, заглушит остатки сомнений, придаст силы для неправого дела.
Я не хочу на него давить, но имею ли я право молчать, если он собирается прибегнуть к недомолвкам, вывертам? А на это он, кажется, способен, ушел же он только что от серьезного обсуждения.
– Джентльменство, – говорю я, – отличная вещь, но только с джентльменами, все с этим согласны?
Через каких‑нибудь два часа вопрос решен: плевать на джентльменство, не дать ходу дезинформации – это и есть истинное джентльменство. Уже девять вечера, но Спартак выводит из сарая свою механизированную савраску, втискиваемся вчетвером и мчим на Щербаковку. Как петарда, врываюсь в тихую музыку, звон бокалов и спокойный разговор.
Прошу Володю Борисова, Иру Каплун и Славу Бахмина уделить мне немного времени по серьезному делу. Они покидают компанию, предлагаю им набиться в Спартаков драндулет, и, взревев от нагрузки, он рвется вперед. За нами – встревоженные топтуны. Отъехав две сотни метров, останавливаемся. Топтуны успокаиваются: диверсии не будет, людям просто нужно поговорить, пусть потреплются. Спартак кратко излагает нашу позицию, просим ее довести до сведения собравшихся и, освободившись от лишнего груза, несемся домой, обдав шарахнувшихся топтунов жидковатым серо‑белым снегом. На сегодня, кажется, хватит, но день завершается телефонным звонком Иры.
|
– Это страшно, – говорит она и обещает завтра раскрыть, что именно.
Воскресенье, 4‑е декабря. Встал бы поздно, да Рэд не дает. Он по утрам обходит спящих, лижет их в лицо. Это значит – доброе утро, мне одному скучно.
«Это страшно!» – сказала вчера Ира; собираюсь к ней за разъяснениями.
Иду к Ире, повторно завтракаю, пью кофе. Чем ощутимее его исчезновение из обихода, тем ожесточеннее его потребляют. Снова общий разговор о Саше, какой он хороший, какой нехороший, наконец остаемся с Ирой вдвоем.
Вчера они собрались на Щербаковке втроем: Ира, Слава и Саша, вся психиатрическая комиссия, за час до вечеринки. Обсуждали свои дела, немного поспорили, даже поругались.
– У Саши, – жалуется Ира, – последнее время обозначился весьма неприятный стиль работы. У него много времени, он деятельнее других и потому взял тон руководителя.
У Иры, как и у Саши, склонность к лидерству. Оба любят нести большую часть общего бремени и вести за собой других. Ничего худого в этом не вижу, но понимаю, что в маленькой группе двух лидеров много. Ни одному не хочется уступить другому, но Саша действительно свободнее, он не работает, не учится, как Ира, не связан домашними заботами, ему, так сказать, карты в руки.
– И меня сбивает. Брось, говорит, работу, дел невпроворот, а ты цепляешься за материальное благополучие! Не могу я так, Пинхос Абрамович, верно?
– Вам виднее, статус профессионального диссидента не учрежден, а за тунеядство могут наказать. Впрочем, Саше сейчас не до того, он сжигает себя со всех сторон. Но вы начали о стиле его работы, мне это интересно. – Я подозреваю, что ее самолюбие ущемлено Сашиной «Карательной медициной». Мне любопытны высказывания Иры на эту тему, но она не решается. По‑видимому, чувствует мелочность своей обиды. – Понимаю, внутренние дела комиссии не для посторонних, я чужак.
|
– Я так не думаю, – сердится она и бьет кулачком по ладони.
– Но придерживаетесь правил демократии для внутреннего потребления, – поддразниваю ее.
– Ничуть, я сама против, это не мое, а Сашино правило, какое‑то высокомерие. Слушайте, какая недавно вышла история. Встречается он на днях с Егидесом[40], много лет просидевшим в психушках и собравшим по ним большой материал. «Мне советовали обратиться к вам, когда мы могли бы потолковать?», – «Приходите туда‑то в среду, это мой приемный день», – отвечает Саша. Каково?
– Да, бюрократические испарения трудненько развеять. Впрочем, Саша ведь так же ответил Белову, может, у него действительно приемный день? Но что означает ваше вчерашнее «страшно»?
Оказывается, они с полчаса посовещались, подошли гости, сели за стол. Естественно, гвоздем вечера было Сашино решение остаться. Ни восторгов, ни громких фраз не было, сдержанное одобрение поступка редкого мужества. Столькие уехали и уезжают, предпочитая благополучный Запад гибельному Востоку, и вот решительно: Нет, остаюсь! – С теми, кто за проволокой и в застенках, с нами, кому завтра предстоит выбор. Пример малодушным, прекрасное начинание.
В этой атмосфере высоких чувств странно прозвучал Ирин вопрос.
– А Кирилл?
На нее смотрели кто с недоумением, кто с досадой за неуместное снижение тональности. Как потом выяснилось, многие были уверены, что отказ уехать согласован в семейном кругу – редкое единодушие людей, связанных общей волей. Ира с Володей пытались объяснить ситуацию, сослаться на меня, представить проблему заложничества, при котором единоличное решение – безнравственный, а не возвышенный поступок. И тут началось и поехало. С Ирининых слов представляю себе картину этого сборища, людей, настроенных на героический лад и внезапно стянутых с облачных высот в плоские расчеты обыденщины. Много пафоса, фимиама, воскуренного благородству и мужеству духа, и одинокие робкие попытки спокойно, разумно обсудить вопрос. Кстати, за победу духа над бренной плотью больше всего ратовали те, кому не довелось серьезно проявить непоколебимость своей натуры. Убедившись в бесплодности своей попытки, Ира с Володей ушли. Неспособность друзей разобраться в таком простом вопросе, взглянуть на него с нравственной позиции и резюмировала Ира словом «страшно».
С горечью убеждаюсь, что оправдались мои предчувствия: у Саши недостало сил отказаться от героической позы и передать друзьям возражения, которые он выслушал от нас. Он скрыл от них правду.
Возвращаюсь к Спартакам. Звонок. Беру трубку. Кирилл.
– Позовите, пожалуйста, к телефону Катю.
– Здесь такой нет.
– Это 135‑01‑14?
– Вы ошиблись, 135‑01‑34.
– Извините.
Значит, ему не удалось скрыться. Полвторого, свидание в два, беру такси, чтобы не опоздать. Эх, думаю, горе‑конспиратор, твоя романтика таки влетает мне в копеечку. В условленном месте жду еще полчаса, собираюсь уходить, подходит Кирилл. Оказывается, присматривался, не следят ли за мной, – это удобнее, когда я двигаюсь.
– А если бы я столбом ждал тебя еще два часа? Ну, идем, как дела?
Он знает, кто ему подберет новую квартиру, – Володя Борисов, но идти к нему он не может, тот слишком засвечен. Не возьмусь ли я выяснить у Володи детали? Кирилла мне тоже хочется отправить в какой‑нибудь век, но я соглашаюсь.
Следующие три часа провожу так: записка от Кирилла, обосновавшегося в шляпном отделе универмага «Москва», на дом к Смолянским. Разбор, согласование и с запиской от Володи – к шляпам. Новые соображения Кирилла, записка к Володе. Курсирую как челнок, тку сыну убежище. Тошнит от шляп, Кирилла, Володи, от беспрерывной ходьбы, голода, но тку, тку. Наконец улажено. Кирилл снова скрывается, будем надеяться, надежно. Плетусь к Спартакам. Есть новости. Стало известно, что Саша собирает пресс‑конференцию, на которой огласит свое письмо к мировой общественности. Теперь уже ясно, что он скажет. Две‑три ни к чему не обязывающие фразы о Кирилле и – трубите, фанфары, бейте, литавры, – я, Александр, остаюсь.
С разрешения Ляли (Адели Семеновны, жены Спартака. – А.П.) приглашаю к Спартакам Иру, знакомлю ее с домочадцами и спрашиваю, что делать.
– Составить собственное заявление, – решительно заявляет Ира.
Садимся и пишем. Ничего компрометирующего Сашу. Изложение фактов и призыв к людям доброй воли протестовать против государственной системы заложничества. Уже поздний вечер, я адски устал, самое время завалиться спать. Вместо этого выпиваю кофе, тупо смотрю на заявление, соображая, что же дальше.
– А дальше, – подсказывают мне, – довести до сведения Саши, чтобы не вышло разночтений и не сбить с толку корреспондентов.
Сказано не без задней мысли: вдруг его еще удастся уговорить. Я тоже соблазняюсь, все соблазняются, одна Адель Семеновна коротко отрезает:
– Бесполезно.
Люда звонит Саше на Щербаковку. Начинает она девически‑трогательной просьбой, кончает верстовой бранью.
– Отказывается приехать, говорит, время позднее, спать хочет.
Меня охватывает гнев. Что это, в самом деле, за хамство! Мы тут шестеро сидим как на углях, деликатничаем, стараемся его не задеть, прийти хотя бы к видимости общей формулы, а он, видите ли, спать хочет! Нам, что ли, не хочется?! Беру трубку, слова подбираются сами, побольнее.
Через полчаса Саша является с двумя адъютантами – Таней Осиповой и Ириной Гривниной.
– Знаменосцы при знамени, – ехидничает Люда.
Проходят на кухню, усаживаются рядком у стенки, мы – напротив них. Здесь и подошедший недавно Володя Борисов.
– Объясни, Саша, по каким мотивам ты решил остаться?
– Я уже сказал, Володя.
– Меня тогда не было, пожалуйста, повтори.
– Нельзя поддаваться шантажу КГБ, Комитет бросает нам кость, поднять ее – значит отступить, стать ренегатом.
– Можно яснее?
– Еще до того, как нас связали, мне и Кириллу грозило близкое заключение, папе – более отдаленное, и каждый был к нему готов. Что же изменило предложение Белова? Угроза та же, но появилась возможность ускользнуть. Это и есть кость, подброшенная КГБ. Схватить ее можно только из трусости.
Его аргументация производит на меня впечатление, так как я охотно становлюсь на точку зрения противника, пока не подберу контраргументы, а нахожу их обычно не скоро.
– Мы много подбираем косточек, – замечает Володя, – зарплату, квартиру, возможность жить. Может, и от них отказываться?
– Всему есть мера.
– Почему согласие уехать не входит в эту меру?
– Новая ситуация, новый подход, – добавляет Саша Соболев, муж Люды. – Доводы при одной непригодны для другой, сейчас ситуация заложничества.
И они правы, все по‑своему правы, но я не могу разобраться, кто правее; наверное, не с того конца подходим.
– Есть и другие доводы, – говорит мой Саша. – Отказавшись ехать, мы обрываем цепь заложничества. КГБ не решится больше прибегнуть к нему, и тем, чья очередь за нами, будет легче.
– Та‑та‑та, – насмешливо возражает Ира Каплун, – заложничество вечно, это слишком прекрасный прием, чтобы КГБ от него отказался. Учтет опыт и станет хитрее изощряться.
– И так изощренно, все мы заложники у государства. Мужа сажают, жену гонят с работы, детей не пускают в институт…
– Не те примеры берешь, к этим лишениям мы всегда готовы.
– А вот другие. Солдатов в лагере, он болен. Его сына тоже посадили, отцу обещали отпустить сына, если он, отец, подаст прошение о помиловании. Небольшая уступка, но он на нее не пошел, не подобрал кость.
– Как это «небольшая уступка»? – не сдается Ира. – Ходатайство о помиловании – это отречение от своих убеждений. От тебя это разве требуется? Уехать по принуждению – не отказ от убеждений.
– Но отказ от себя.
Опять все правы, и опять они не о том. У меня мелькнула мысль, но я ее упустил.
– Не понимаю, при чем тут Кирилл? – тихо вставляет Ляля.
А, вот она, моя мысль, теперь я вооружен, ибо проник в суть проблемы!
– Иногда приходится отступать, Саша, и жертвовать собой ради других, – продолжает Ляля.
– Это именно то, чего добиваются господа из КГБ, Адель Семеновна. Если они сейчас подслушивают, то аплодируют вашим словам.
Я оскорблен за Лялю: сближать ее с КГБ! Скоро к таким сопоставлениям я привыкну, но сейчас возмущен.
– Бесстыдник ты говорить такое, сын мой. И вы все, извините, говорите не по сути, Адель Семеновна ближе всех подошла к ней. КГБ создал ситуацию заложничества, невыносимо тяжелую, подлую ситуацию. Знаете, из какого расчета? Что мы люди, а не мразь. И по‑твоему, чтобы воспротивиться КГБ, мы должны перестать ими быть? Мы должны игнорировать КГБ и выбрать собственное решение, не смущаясь его совпадением с расчетами КГБ. Ты дышишь, как и эти господа, воздухом, так что же, в пику им ты должен повеситься?! Что тебя держит тут? Стойкость, мужество… Честь тебе и хвала, но здесь они неуместны, их покрывает иной образ мыслей и чувств. Знаешь, почему ты не можешь сойти с привычной колеи? Поддался тщеславию. Как же, весь мир будет греметь, эфир сотрясаться: вот он, настоящий герой, необыкновенная личность! – Я задел Сашу за живое, но он не успевает мне ответить.
– Вы оскорбляете Сашу, Пинхос Абрамович! – возмущенно вскакивает Таня Осипова.
– Я знаю, что говорю, я знаю сына двадцать четыре года.
– А я всего год, но лучше вашего!
– Пожалуй, лучше, – соглашается с ней Саша. Вмешательство Тани позволило ему сдержаться, и он спокойно продолжает: – В конце концов, у вас с Кириллом есть еще выход.
Еще выход? О чем он?
– Ну да, вы можете от меня отказаться. Ты – от сына, он – от брата, и оба – от демократического движения. Как Петров‑Агатов.
Поднимается такой шум, что вбегает Рэд навести порядок. Крики, покрасневшие лица, сильные жесты. Сашины слова меня не задели, он просто ответил мне зубом за зуб, я его оскорбил, он пытался отплатить тем же.
– Успокойтесь, он так не думает, хотя сказал свинство. Давайте без лишних эмоций!
Призыв в конце концов действует, водворяется тишина.
– Мы слишком глубоко копаем, – начинает Саша Соболев, – все на самом деле проще. Кириллу грозит гибель, ты, Саша, решаешь его судьбу. Берешь ты ответственность за его жизнь?
– Больше всего вас заботит жизнь, есть ценности выше.
– Жизнь – такая мелочь? – мельком вставляет Володя.
– Заботит не только его, но и твоя жизнь. Тебя совесть замучает, если с ним что‑нибудь случится и ты поймешь, что по твоей вине. Я борюсь против тебя за тебя, – замечаю я.
– Не будем уклоняться, – предлагает Соболев. – Так вот, берешься ты отвечать за Кирилла?
– Он сам за себя отвечает, и, кстати, не понимаю ваших волнений, Кирилл согласен отсидеть, и я не вижу, почему должен ему мешать.
Кирилл? Сидеть? С чего он взял, что за чушь!
– Не далее, чем несколько дней назад, Кирилл мне недвусмысленно сказал, что предпочитает визу заключению, – говорю я.
– А мне не далее, чем в те же дни, и тоже недвусмысленно, что предпочитает заключение визе.
– Ты передергиваешь, Саша, он предпочитал визе политический лагерь, а уголовному – визу. С тех пор прошла вечность, он сидеть не хочет, потому что понял: предъявят 218‑ю статью, в лучшем случае 1901, но не 70‑ю, по которой попадают в политический лагерь.
– Он был уверен, что перекует уголовную статью на политическую.
– Возможно, но со мной он об этом не говорил.
– В любом случае неизвестно, что он думает сейчас, и наши разговоры бессмысленны.
Трое из нас знают, что Кирилл сидеть не хочет, иначе бы не скрывался, но сказать не можем, это его секрет. Остальные несколько ошарашены: выходит, напрасно драли глотки.
– Саша! – Это Соболев будто выстрелил в тишину. – Сейчас полночь, но я беру такси, еду в Электросталь, через два часа Кирилл будет здесь. Если он скажет, что хочет ехать, ты согласишься?
– Нет! – отрезает Саша не раздумывая. Говорить больше не о чем, Кирилл заложник не только у КГБ, но и у него. Я не забуду это «нет», Саша готов распорядиться судьбой брата.
Встает Володя, его худое лицо каменно.
– Защищать тебя буду, но руки не подам!
– Минуточку! – задерживает Ира готовую удалиться троицу. – Мы ведь хотели согласовать наши заявления.
– Я не признаю коллективных решений, – обрывает Саша.
– Что же, сами справимся, – убираю наше в карман.
– Нет, что там все‑таки? – любопытствует Ира Гривнина.
– Вам что за забота?
– Мы можем отойти, скажите Саше наедине, – поддерживает подружку Таня.
Вот эта игра в их манере, до нее они доросли: тайны, интриги, разоблачения, победы и поражения…
– Нет уж, раз коллективные решения отменены, будем действовать каждый на свой вкус.
– Когда пресс? – спрашивает Володя.
Саша медлит ответить.
– Завтра.
– В смысле, сегодня? Уже третий час утра. Где? – Саша мнется. – Что это, и на прессы запрет, мне нельзя присутствовать?
– Понимаешь, не я хозяин, не я приглашаю…
– Кто же?
– Андрей Дмитриевич, но я не знаю…
– Не волнуйся, с Андреем Дмитриевичем я как‑нибудь договорюсь. Во сколько?
– Позвоните сами.
Троица уходит, а вскоре и Ира с Володей. Ложимся спать.
Через час – телефонный звонок.
– Доставляйте Кирилла! – Совсем как в «Золотом теленке»: «Запускайте Берлагу!»
– Что ты, Саша, уже четвертый час.
– Соболев обещал.
– Но не знал, что это неосуществимо.
– Почему неосуществимо?
– По техническим причинам, Кирилл не дома, понял?
– Понял, но зачем вы мне морочили голову?
– Ты сам себе ее заморочил. Проще отложить пресс‑конференцию.
– Это невозможно.
– Как угодно, спокойной ночи.
В тот же день утром, 5 декабря, встречаемся, Володя и я, с Таней и Сашей. Берем такси и едем к Сахаровым. Наш таксист предупрежден топтуном:
– Папаша, держи скорость не больше сорока километров!
В машине показываю Саше наше заявление, прочитываю его заявление. Оно мне не нравится, но толковать об этом поздно.
У Андрея Дмитриевича – несколько корреспондентов и своих. Он открывает пресс коротким вступлением и предлагает слово Саше, но беру его я.
– Я – отец Саши и отсутствующего здесь Кирилла. Полагаю, первенство за мной. Зачитываю «Заявление для Белграда и прессы».
«1 декабря сотрудник КГБ Белов заявил мне, Подрабинеку Пинхосу Абрамовичу, и моему сыну Кириллу: “От имени Комитета государственной безопасности предлагаю вам уехать за рубеж Советского Союза через Израиль в течение двадцати дней вместе со своими семьями. Против вас, Кирилл Пинхосович, имеется достаточно материалов для возбуждения уголовного дела. Вы, Пинхос Абрамович, также нам известны своей антиобщественной деятельностью. К вам проявлен акт гуманизма, советую им воспользоваться”. В тот же день приводом по повестке к Белову был доставлен Подрабинек Александр. Ему Белов предложил в тот же срок покинуть Советский Союз, иначе КГБ даст ход уже заведенному на него уголовному делу. При этом Белов подчеркнул, что выехать Подрабинеки могут только вместе.
Деятельность Александра Подрабинека достаточно известна.
Кирилл Подрабинек, автор самиздатовского очерка “Несчастные”, в котором документально‑биографически описываются условия службы рядовых в Советской армии, неоднократно подписывал правозащитные документы, подвергался преследованиям со стороны КГБ, в том числе задержаниям, обыскам. А в ночь с 27 на 28 ноября 1977 г. было совершено и покушение на его жизнь, закончившееся тяжелым ранением человека, который случайно замещал Кирилла Подрабинека на ночном дежурстве. У нас есть все основания полагать, что покушение было организовано КГБ. Открытое заявление об этом было сделано как Подрабинеком, так и группой его друзей.
Подрабинек П.А., член редакции намеченного к изданию независимого научного журнала, также подписывал обращения к мировой общественности и подвергался преследованиям (обыскам, задержаниям).
Особенность данного случая заключается в применении органами КГБ системы заложничества. Ни один из нас не может распорядиться своей судьбой самостоятельно, и решение судеб трех людей возложено КГБ только на Александра Подрабинека, в чьем отъезде больше всего заинтересованы власти.
Мы категорически отказываемся принять такие условия и настаиваем на своем праве самостоятельно делать выбор. Мы призываем мировую общественность и участников Белградского совещания помочь нам отстоять это свое естественное человеческое право: решать свою судьбу и не быть заложниками».
Корреспонденты кое‑что записывают, но особенного интереса не проявляют – не та фигура. Зато с большим вниманием и симпатией слушают Александра. Он хорошо им знаком и пользуется их благосклонностью. Он читает:
«Ответ
Вечером 1 декабря сотрудники московского КГБ втолкнули меня в машину и отвезли в свою приемную на улицу Дзержинского для “беседы”. Начальник одного из отделов КГБ Ю.С. Белов от имени Комитета государственной безопасности предложил мне в течение двадцати дней покинуть пределы СССР. Вместе со мной могут уехать мой отец со своей женой, мой брат с женой и ребенком.
Выезд должен быть оформлен через Израиль, причем мне дали понять, что отсутствие вызова от родственников и денег на визу и дорогу не будут служить нам препятствием. Мне также было объявлено, что если я не уеду, то буду арестован и против меня будет возбуждено уголовное дело. Более того, в этом случае будет возбуждено дело и против моего брата Кирилла. Однако мне сказали, что ему разрешено выехать только вместе со мной. Таким образом, он стал заложником. Я бы хотел привлечь внимание мировой общественности к тяжелому положению моего брата и к подлой тактике КГБ – тактике запугивания и террора. Несмотря на то что весь мир осуждает практику угона самолетов и захвата пассажиров в качестве заложников, КГБ использует в отношении моего брата такой же метод – метод, принятый у террористов. В осложнившейся ситуации самое тяжелое для меня – судьба брата.
В КГБ мне настоятельно советовали воспользоваться этим, как они выразились, “гуманным актом советского правительства”. Я расцениваю это предложение как откровенный шантаж.
Мне дали на размышление четыре дня, 5 декабря я должен дать ответ. И я отвечаю:
Я не хочу сидеть в тюрьме. Я дорожу даже тем подобием свободы, которым пользуюсь сейчас. Я знаю, что на Западе я смогу жить свободно и получить наконец настоящее образование. Я знаю, что там за мной не будут ходить по пятам четверо агентов, угрожая избить или столкнуть под поезд. Я знаю, что там меня не посадят в концлагерь или психбольницу за попытки защищать бесправных и угнетенных. Я знаю, что там дышится вольно, а здесь тяжело, и затыкают рот, и душат, если говорить слишком громко. Я знаю, что наша страна несчастна и обречена на страдания.
И поэтому я остаюсь.
Я не хочу сидеть за решеткой, но и не боюсь лагеря. Я дорожу своей свободой, как и свободой своего брата, – но не торгую ею. Я не поддамся никакому шантажу. Чистая совесть для меня дороже благополучия. Я родился в России. Это моя страна, и я должен остаться в ней, как бы ни было тяжело здесь и легко на Западе. Сколько я смогу, я буду и впредь пытаться защищать тех, чьи права так грубо попираются в нашей стране. Это мой ответ. Я остаюсь».
Заканчивает он свое выступление словами, которые не внес в заявление: «Если брат меня попросит, я соглашусь уехать». Тут до меня доходит смысл этой маленькой хитрости. В письменном тексте этих слов нет, и перед миром он остается Александром Несгибаемым, а друзья теперь знают, что у него и доброе сердце, готовое на жертвы. Ну и ну. Смотрю на него и дивлюсь: многому же он научился за последнее время. Кстати, уловка не удалась, не сбылись и мои упования. Мое заявление просто нигде не прозвучало, кроме этой комнаты. Оно и в самом деле бесцветно, даже не совсем грамотно, было не до того. Его «Ответ» блистателен по форме, я даже порадовался, что он так хорошо пишет и говорит, энергия, страсть проникают в душу. Жаль лишь, что злоупотребляет личным местоимением: у меня – ни одного «Я», у него – двадцать два. А не повезло потому, что корры таки ввернули заключительные слова. Ни он, ни я, да и никто из присутствующих не подозревал в то утро, насколько они пагубны, в какой скверный узел стянулась опутавшая нас веревка. Только несколько дней спустя мы поняли, что этими словами Саша принял личную ответственность за решение проблемы, тогда как в моем заявлении она обозначилась как общая в равной степени для каждого.
10 декабря собираюсь утром на работу и остановлен у порога квартиры тем же молодым человеком, который несколько дней назад предлагал проехаться на Дзержинку.
– Опять повестка?
– Пинхос Абрамович, в ваших интересах провести сегодня день дома.
– Какая трогательная забота. Это что, домашний арест?
– Нет, просто так, не советую выходить.
– А если выйду?
– Будем вынуждены вас проводить обратно.
С ним еще один, постарше, они устраиваются на лестничной площадке. Лида выносит им стулья, предлагает шахматы. От шахмат отказываются, один стул на двоих с благодарностью принимают. Следовало бы заставить их водворить меня в квартиру, но я не чувствую злости и водворяюсь сам.
На Лиду запрет не распространяется, она идет за покупками, оповещает знакомых, чтобы не заходили, звонит в Москву и узнает, что под арестом двадцать два человека. Ясно, хотят сорвать сегодняшнюю демонстрацию. В восемь вечера арест снят, едем к Спартакам.
На следующий день звонок Кирилла. Просит встретиться «где обычно». Где это «обычно», не знаю, но, выйдя на улицу, вижу его у остановки.
– Та2к ты скрываешься?
– Ты же хотел повидаться!
– Верно, чтобы ты при всех на пресс‑конференции заявил о своем желании уехать. Момент упущен, но мы должны об этом поговорить.
Предвижу нелегкую борьбу. Он хочет уехать, но просить об этом Сашу не будет, а тот без такой просьбы не согласится на наш отъезд. Он готов остаться, если 218‑ю статью можно сменить на 70‑ю, но кто же ему ее обеспечит! Ему очень трудно, от меня требуется много терпения, чтобы распутать узел противоречий, а у меня оно на исходе. Начинаю издалека, с времяпрепровождения в укрытии, и то, что он рассказывает, меня раздражает. Соседская бабка знает, что он племянник хозяйки квартиры, на столе у него телефон, по которому он отвечает.
– Это не конспирация, а игра в нее.
– Что я могу поделать, если мне звонят сама хозяйка из санатория и девушка, которая приносит еду? Кто позвонит, заранее не знаю, приходится всем отвечать.
Не то досадно, что нет конспирации, а то, что он сам это понимает, следовательно, не отдохнул, так же тревожен. Оглядывается по сторонам, выбирает глухие переулки, говорит шепотом и меня одергивает. При этом уверен, что полностью владеет собой и просто осторожен.
– Я вчера приходил на демонстрацию, смотрел издали, с Тверского бульвара.
Смешно и досадно, полная утрата чувства реальности – конспиративная квартира и… демонстрация!
– Кирилл, что будем делать?
– Пока что скрываться.
– Хорошо, но почему бы тебе не подать заявление о выезде? Может быть, нас только запугивают и, если упрямо делать вид, что нет заложничества, его уберут? Без всякого согласия Саши.
– Его я просить не буду ни в коем случае! – Одна мысль о разговоре с ним выводит Кирилла из себя. Он останавливается, крепко сжимает мне локоть и с болезненной усмешкой, кривящей губы: «Вот где у меня Саша!» – свободной рукой тычет себя в кадык. – Порядочный человек не спрашивает у заложника его согласия на отъезд, а эгоиста незачем просить!
– А мой план?
Молчит, проходим квартал, другой… уже думаю, что он забыл мой вопрос.
– В этом что‑то есть, – медленно произносит он.
– Так позвони Белову.
– Сегодня воскресенье.
– Передай дежурному и попроси доложить Белову.
Он звонит из телефонной будки по коммутатору КГБ, узнает телефон дежурного, затем настаивает на автобусе, проезжаем несколько остановок, выходим, звоним дежурному. Тот советует обратиться к самому Белову, бежим к станции метро, проезжаем под землей три станции. Звоним Белову, которого нет на месте, и новая пробежка. Звонок дежурному, и бежим от будки.