Глава двадцать четвертая 48 глава




то опять будет сцена. Посмотри, как эти соки разъели мне пальцы. – Потерпи. Это твоя обязанность. Мало разве

Моисей Гершелевич баловал тебя? – сказала Нина сухо. Уже в дверях, накидывая чернобурку, Марина вдруг

сказала: – Коли, не дай Бог, рак – это конец! А я тогда опять в безвыходном положении, без ничего… – она

взглянула на Нину и, не найдя себе сочувствия в ее лице, которое оставалось строгим, нерешительно продолжала: –

Вот уже пять лет мы с Моисеем коротаем вместе, худо ли, хорошо ли… Он познакомился со мной еще при маме, во

время нэпа, у наших соседей по новой коммунальной квартире, кажется, на шестой год после благословенной

революции. Я раз стирала большую стирку, а был дивный майский вечер, светлый, золотой! Я стою босая над

лоханью и думаю: это мне вместо прогулки верхом с офицером и лицеистами! Вот тут-то и подоспел Моисей

Гершелевич. Он приехал за мной на автомобиле, приглашая кататься, и вытащил прямо из прачечной! Я – с

отчаяния, понимаешь, с отчаяния! В прежнее бы время ему, разумеется, не видать меня как своих ушей. Но, клянусь

тебе, изменять ему у меня тогда и в мыслях не было. Это пришло после… Разве я могла предугадать? – После…

«парк огромный Царского Села, где тебе тревога путь пересекла»! – процитировала Нина любимую поэтессу.

Глава двадцать вторая

ДНЕВНИК ЕЛОЧКИ 23 июня 31 г. Обычное состояние грусти и настороженности, работы много. 24 июня. Наша

музыкальная школа реорганизуется: она превращается в техникум, программа повышается, вводятся зачетные

книжки и прочие формальности. В связи с этим учащиеся, не удовлетворяющие по способностям новым

требованиям, исключаются, и я в том числе. Фамилия Аси висит в списке переведенных на старший курс, очевидно,

через год будет оканчивать. А мне и в самом деле давно пора поставить крест на моих занятиях музыкой. 25 июня.

С тех пор, как Лелю Нелидову изгнали из больницы, я не знаю, что делается у Олега и Аси и все ли благополучно.

Часто ходить стесняюсь, и радости мне от этого немного, а вместе с тем постоянно беспокоюсь. Когда в последний

раз я была у них, Ася собиралась с ребенком в деревню, опять в те же Хвошни. А сейчас уже около месяца не имею

сведений. 26 июня. Вчера я встретила на улице одну знакомую, которая вращается в среде писателей, и узнала от

нее, что поэт Мандельштам выслан и живет на окраине Воронежа в деревенской избе, в углу с тараканами, почти

впроголодь. Ходят слухи, что Сталин сказал о нем: «Убрать, но не уничтожать». Какой цинизм: о поэте, как о

насекомом! И до того дошло уже раболепство перед восточным тираном, что даже те, которые шепчутся об этом,

упирают на то, что товарищ Сталин все-таки сказал «не уничтожать», отыскивая признаки гуманности! Николаю

Первому ставят в вину, что он не сумел предотвратить дуэли Пушкина и что удалил поэта в Михайловское, но в

своем поместье Пушкин скакал верхом, играл на бильярде, рылся в своей библиотеке и принимал друзей. С

Мандельштамом похуже, но это как будто никого не возмущает. Есенин и Цветаева кончили самоубийством,

Гумилев расстрелян за контрреволюцию, Блок, смертельно тоскуя, больным вырывается из пинских болот и

умирает, Мандельштам голодает в ссылке – вот судьба лучших, наиболее талантливых и замечательных поэтов под

опекой советской власти. Вот как бережет она русскую славу! В литературных кругах о Мандельштаме говорят: «Со

своей волчицею голодной выходит на дорогу волк», – подразумевая его и его верную Надю. Я не Могу слышать

такие вещи и оставаться равнодушной! 27 июня. Сегодня ко мне зашла та студентка, которая живет в квартире у

Юлии Ивановны и которая рассказала про поезд, полный детей. Я тогда же звала ее навещать меня: мне

понравились в ней задатки гражданских чувств, искренних, не показных – не тех, что разливаются в трескучих и

стандартных фразах на наших! собраниях. Разговор с ней и на этот раз вышел очень интересен. Студентка эта,

Люба, училась в институте истории искусств, который не так давно закрыли, заявив в газетах, что он представляет

собой вредный рассадник формалистической школы и что с кафедр его льется «зеленый идеализм», а студенческая

среда в большинстве своем состоит из «бывшей аристократической молодежи», которая, «сбавив свой гонор»,

хлынула в этот институт, как в единственное место, где несколько ослаблен классовый подход при приеме.

Произошло это потому, что институт вечерний, находится на самоснабжении и стипендий не предоставляет. Люба

показывала мне газету, поэтому некоторые выражения я привела буквально. В постановлении о закрытии было

объявлено, что пролетарская часть студенчества будет переведена на соответствующий курс университета; Люба

училась на третьем и была одной из самых успевающих студенток, много времени отдавала пресловутой

«общественной работе», а по происхождению она дочь крестьянина. Казалось бы, удовлетворяет всем требованиям

и может не страшиться за себя. И однако же Люба эта была исключена из списков переведенных в университет!

Какое же объяснение этому она получила? Когда она явилась в комиссию за разъяснением, ее спросили: «К какой

школе вы принадлежите: к марксистской или формалистической?» Предательский вопрос! Но она сумела избежать

прямого ответа: «Я студентка и еще не считаю свое мировоззрение сложившимся, я слишком поверхностно знакома

с обеими школами. Дайте мне возможность закончить образование, и тогда я дам вам ответ». На это некто

Крупчицкий ей заявил: «Мы уже заранее можем предполагать, каков будет этот ответ. Ходят слухи, товарищ, что

вы пренебрегаете марксистскими методами и на всех лестницах и в коридорах ругаете марксизм». - «Вы обвиняете

меня на основании слухов?» – «Некоторые слухи держатся очень упорно, товарищ, и их подтверждает ваш

матрикул». – «Это каким же образом?» – «Вы слишком усердно сдаете ваши зачеты, товарищ! Это лучше всяких

слухов показывает нам весь интерес ваш к формалистической школе, к которой принадлежат все ваши

профессора». – «Как? Вы ставите мне в вину мою академическую успеваемость?» – «Не то что в вину ставим, но она

служит нам прочным подтверждением вот этих самых слухов. Знайте, товарищ, что мы охотней переведем

студента, сдавшего вполовину меньше, чем вы, но удовлетворяющего нас по своей идеологии». Разговор этот Люба

записала со свойственной ей, по-видимому» гражданской сознательностью. Нетерпимость и узость господствующей

партийной среды проступают весьма убедительно! Далее она рассказала, что из дворянской русской молодежи не

перевели ни одного человека, только несколько евреек, одну армянку и студентов из пролетариата, которые в

большинстве слабо успевают. Среди оставшихся за бортом – внучка композитора Римского-Корсакова, в вину ей

тоже наставлено «происхождение». (О, Боже!) А все ее хлопоты в Москве – Чистые Пруды, 6 – оставлены без

внимания. О несчастьях этой семьи я слышу уже не в первый раз – одна из бесчисленных позорных страниц

советской действительности! 29 июня. Сегодня видела Асю, она приехала в город на один день и забежала ко мне

пригласить меня провести у нее в Хвошнях мой отпуск, который начнется через два дня. Говорит, что целый день

одна с ребенком, Олег приезжает только по субботам – он теперь в роли чеховского дачного мужа. Леля Нелидова

наконец получила службу и за все время приезжала только один раз. Принять или не принять приглашение? С Асей

приятно, в ней совсем нет пошлости и деликатна она исключительно. Места для прогулок там, кажется,

замечательные, – это бывший великокняжеский заповедник, и Ася уверяет, что лоси подходят к самой деревне.

Когда я спросила Асю, куда я буду деваться по субботам, она стала уверять, что Олег ночует всегда на сеновале.

Поеду, пожалуй… только бы ребенок не надоедал, детский плач – ужасная скука, а умиление и восхищение

родителей еще скучнее! 30 июня. Вчера в нашей больнице разыгрался любопытный инцидент. Есть у нас одна

старая сестра милосердия, по образованию она фельдшерица, притом бывшая революционерка, подпольщица,

сидела в царских тюрьмах и, однако же, ярая противница советского строя. Я слышала раз, как она заявила во

всеуслышание: «Мы ведь теперь не в царской России, где могли свободно переезжать из города в город, теперь мы,

как рабы, прикреплены к нескольким метрам нашей жилплощади». Другой раз я слышала, как она говорила одному

из тех наспех испеченных дрянных врачишек, которых не выносил Дядя Владимир Иванович: «Вы вот советский

врач, а по латыни двух слов грамотно написать не можете, я – фельдшерица царского времени – вас поправляю». В

настоящее время сестра эта лежит с переломом голени. Она одинока, и позаботиться о ней некому. Несколько

человек из нашего персонала сговорились купить для нее и снести ей на дом масла, яиц и сахару; я взяла на себя

сбор денег и пошла с подписным листом. И что же? Когда в коридоре я столкнулась с прекрасным предместкомом,

он позволил себе вырвать у меня лист. «Что? Сборы, пожертвования без ведома месткома! Да как вы смеете! Это

контрреволюцией пахнет: вы этак что угодно провернуть можете! Запомните: мероприятия такого типа могут

исходить только от месткома! Мне безразлично для кого – для кого бы ни было! К тому же товарищ Гилецкая

настолько вызывающе держится, что не может считаться советским человеком. Прекратить немедленно!» Мне

кажется, что комментарии к этой сцене излишни. Кстати, недавно товарищ Кадыр на операции забыл и зашил в

ране хирургический инструмент; последствие – острейшие боли, нагноение и – повторная операция; мне сообщила

это сама операционная сестра мужского отделения. 1 июля. Первый день отпуска! Собираюсь к Асе. Кроме одежды

и книг приходится тащить с собой крупу и сахар, в деревне ничего нет. Ребенку купила целлулоидного попугая, Асе

везу в подарок шарфик. Отдохнуть в тишине очень хочется. Гулять, очевидно, буду одна, Ася из-за своего бутуза

далеко ходить не может, но я сидеть пришитой к дому не собираюсь. Когда меняется мое местопребывание, мне

всегда кажется, что начинается новый этап жизни. Интересно, чем будет ознаменован предстоящий? Вечер. Только

что забегала ко мне Леля Нелидова. Я до сих по еще настолько неравнодушна и к ней, и к Асе, что у меня даже

сердце заколотилось… Эта институтская способность к обожанию мешает мне держаться естественно и спокойно и

только вредит мне в глазах их обеих. Пришла она, разумеется, не ради моих прекрасных глаз: она узнала, что

завтра я уезжаю в Хвошни, и принесла пирожки, которые испекла Асе Зинаида Глебовна, безделушку для Славчика

и летний сатиновый костюмчик, в котором и ручки, и ножки ребенка остаются голыми. Подарки эти очень

трогательны, так как Нелидовы в крайней нужде. Я даже почувствовала себя неловко со своим попугаем. Леля

несколько раз повторила: «Поцелуйте от меня малыша, скажите, что от крестной мамы, я боюсь, что он уже забыл

меня». Неужели она так привязана к ребенку? Что это, закон что ли, умиляться на детей? А я вот не могу умиляться!

Меня маленькие дети раздражают. Леля очень была хороша со своими стрижеными кудрями, но показалась мне

утомленной и похудевшей. Я даже спросила ее, не больна ли она, но ответ был короткий и несколько небрежный, а

в сущности малоудовлетворительный: «Немного не в порядке легкие, ну, да это скучная тема!» А вот выбрать-то

тему для разговора как раз нелегко при том обилии вопросов, которые внушает мне мое постоянное любопытство к

личности Лели и при той влюбленности, которая усиливает мою природную застенчивость. Я все-таки спросила ее,

словно мимоходом, помнит ли она прежнюю жизнь? Она ответила: «Папу, нашу квартиру и мои игры с Асей помню

очень хорошо. Помню детские праздники в залитых светом залах, конфеты, игрушки, нарядных военных и дам.

Помню ландо, в котором меня возили кататься и мою гувернантку. Знаете, у меня была одно время страшно суровая

мисс. Я все размышляла, чем бы мне ей отомстить за притеснения, которые она мне чинила, и разработала,

наконец, очень тонкий план: мама подарила однажды мисс свою бархатную ротонду, подбитую соболем; она была

demode [97], но мисс ее обожала. И вот в одно утро, когда мне было велено вытереть самой пол, который я залила

чернилами, я взяла из передней эту ротонду и старательно выскребла ей весь угол классной комнаты. Мисс

позеленела, когда это увидела. Такая шутка, разумеется, мне не прошла даром: я целый день просидела взаперти в

классной комнате и все-таки не созналась, что сожалею о своем поступке». Я немного подивилась такой

изобретательности и затем очень неудачно спросила, была ли она знакома с сыновьями Константина

Константиновича, у которого был адъютантом ее отец. Один из этих юношей (которого я, разумеется, никогда не

видала), был всеобщим героем в 14-ом году: он понесся в атаку на немцев во главе отряда и получил смертельное

ранение. Я до сих пор помню сообщение газет по этому поводу и фразу о том, что великий князь возложил Георгия

на умирающего сына. Леля, однако, на этот раз не пожелала делиться со мной воспоминаниями, с коротким: «Я

ведь тогда была очень мала», – она тотчас поднялась уходить. Она не слишком доверчива и я теперь очень досадую

на свой неуместный вопрос. 4 июля. Уже третий день я в деревне. Место в самом деле красивое: лес и река. У Аси

чистенькая светелочка с двумя окнами, а в соседней светелке – тетушка Нины Александровны, старорежимная,

весьма сварливого нрава; Ася, кажется, ее боится. Крестьянская семья не слишком симпатичная, патриархального

духа я не заметила. Я довольно много гуляю одна. Надо отдать справедливость Асе: она не навязывает своего

ребенка и не докучает мне восторгами. В первый день моего пребывания она, видя, что я собираюсь гулять, сказала

было: «Возьмите и Славчика. Ты пойдешь топи-топи с тетей?» Но мое лицо, очевидно, не выразило по этому поводу

особой радости, как и лицо Славчика, – она тотчас изменила план действий и теперь постоянно останавливает

ребенка: «Славчик, отойди, не мешай Елизавете Георгиевне. Славчик, нельзя так громко кричать, Елизавета

Георгиевна читает». Она так же мила теперь в роли молодой матери, как была мила девушкой, так же резва и

легка, та же искренность. Редко, очень редко мелькнет в ней выражение озабоченности или тревоги, мелькнет, как

облако, и снова она вся солнечная. Ребенка своего обожает, по-видимому, самым банальным образом и не тяготится

тысячами скучнейших обязанностей: накормить с ложечки, посадить на горшочек, переменить штанишки, и

прочими прелестями, которые, казалось, должны быть в тягость артистической натуре. Я спросила ее: «И так весь

день? И не надоедает?» Она ответила: «Ведь я же его люблю! Сколько он мне приносит радостей: то новый зубок,

то новое слово… каждый день новый лепесток на этом чудесном цветке. С ним не может быть скучно!» – «А

музыка?», – спросила я. Она ответила: «Музыка никуда от меня не уйдет, она во мне. В технике я сейчас, конечно,

вперед не двигаюсь, но ведь эстрадной пианисткой не собираюсь быть, – и прибавила, улыбаясь: – Внутри у

каждого есть камертон, прислушиваясь к которому, знаешь, что делать». Есть в Асе оттенки, мне не совсем

понятные, которые в первую минуту меня разочаровывают, чтобы вслед за этим способствовать еще новому

очарованию. Вчера я слышал как она, убаюкивая ребенка, тонким, высоким голосом пела: Долетают редко вести К

нашему крыльцу. Подарили белый крестик Твоему отцу. Я спросила, чей текст. Она ответила, что Ахматовой, и

прибавила: «Белый крестик – Георгиевский крест. Я думаю об Олеге когда пою». Я тоже подумала! 5 июля. Вчера

вечер был очень хорош, и мы с Асей долго си дели на воздухе. Ребенок уже спал. Я читала Анатоля Франса, она

тоже что-то читала. Когда я спросила, что, – показала 140-ю кантату Баха. Я выразила удивление, что она читает

ноты, как книгу Она ответила: «Я мысленно слышу то, что пробегаю глазами. Это совсем не так уж трудно». Потом

она стала рассказывать мне о гибели Бологовского и при этом сказала: «С дядей Сережей связано все мое детство.

Так разговаривать, как с ним, я даже с Олегом не могу, меня всегда захватывал полет его мысли». Мне стало

обидно за Олега, который так умен и интеллигентен, и я сказала: «Разве у Олега Андреевича нет такого полета?»

Она ответила: «Олег очень проницателен и тонок в своих суждениях, но бывает иногда слишком конкретен. Вот и у

вас это есть. Такой широты интересов и всесторонней одаренности, как у дяди Сережи, я больше не видела ни в

ком. В разговорах со старшими я часто чувствую себя незрелой и наивной и боюсь говорить, а с дядей Сережей

меня связывало удивительное взаимопонимание и родство вкусов». Ну, если я и Олег слишком «конкретны», то она

зато вовсе не способна к анализу, она не только сама не произносит никаких тирад и логических построений, но,

по-видимому, даже не желает понимать их! В рассуждения и возмущения она тоже не вдается и, если услышит о

чем-нибудь дурном, только огорчается. Вчера она сказала при мне, что соскучилась без церковных служб; я

спросила: «Неужели вы признаете наше мертвое православие – сухую догматику и продажных священников?» Она

ответила: «В догматике я не разбираюсь. Я верю в свет и в торжество света, в котором мы все оживем когда-

нибудь! В храме за богослужением на меня льется этот свет. Что могу я думать там, где чувствую всею душой?» 6

июля. Сегодня утром я собралась в лес, но у околицы нагнала Асю с тазом, полным белья, другой рукой она

ухватила неизменного малыша. Она сказала, чтобы я придерживалась в лесу проселочной дороги, так как лес

глухой и можно заблудиться. «А мы со Славчиком идем на речку полоскать белье», – прибавила она. Я спросила:

«Неужели вы сами стираете?» Она ответила: «Бога ради ни слова при Олеге! Мы с ним ссоримся: он велит мне

нанимать на стирку, а я всякий раз растрачу эти деньги на молоко или яйца. Немножко постирать ведь совсем не

трудно, а на питание не хватает». По-видимому, ей не слишком легко живется и начинаются уже те жертвы,

которые так мало ценятся в семейной жизни и которых гораздо больше, чем того, что называется счастьем! Теперь

мне жаль уже не его, а ее. Гуляла я долго и не решалась свернуть ни на одну из заманчивых тропинок. Ася

обещала, что в воскресенье мы все вместе пойдем гулять подальше, так как Олег ориентируется великолепно.

Кстати, я заметила за Асей следующее: она никогда не наступает на сорванные брошенные цветы, а наклоняется и

подымает их, даже когда несет ребенка, что нелегко. Я спросила, зачем она это делает. Ответом было: «Мне всегда

кажется, что они живые и им больно. Но даже, если они боли не чувствуют, они все-таки не должны умирать под

ногой: ведь они символ всего прекрасного!» Я замечаю, что пишу здесь только об Асе – вот насколько она еще

сохранила надо мной свое обаяние! Хозяйка она, надо признаться, безалаберная, и в некоторых отношениях мне

трудно с ней поладить при моей хирургической аккуратности. В личной гигиене она вытренирована великолепно:

каждое утро с головы до ног моется холодной водой, а вечером горячей; то же проделывает и с ребенком; белье

свое и детское меняет безостановочно, но оно растет как гора в углу за печкой! Грязную посуду тоже не моет

тотчас, а отставляет в сторону и сегодня сама сказала, указывая на груды закопченных кастрюль: «Надо

разделаться с этими баррикадами, в субботу приезжает Олег, а он терпеть не может вида грязной посуды». Кроме

того у нее всегда что-то пригорает, а про молоко она заранее говорит: «Оно у меня, конечно, убежит!» Руки моет

ежеминутно, а с собакой почти целуется. В лесу никогда конфетной бумажки не бросит, уверяя, что это оскверняет

вид зеленой чащи, а паутины над кроваткой ребенка способна не заметить! Непродуманность и легкомыслие видны

на каждом шагу. 7 июля. Сегодня, проснувшись утром и отдернув занавеску, я увидела на нашем дворике, залитом

солнцем, Асю, которая горько плакала, припав к кольям забора. Я испугалась, вообразив, что получено то или иное

трагическое известие из Ленинграда. К счастью, тревога моя оказалась напрасной: дело заключалось в собаке,

которая ютилась на нашем дворе и которую Ася подкармливала; хозяева-крестьяне ее убили. Рассказывая, Ася

рыдала: «Она была такая маленькая, жалкая, милая! Как только меня увидит, тотчас переворачивается на спинку, а

лапки вверх, чтобы я пощекотала ей брюшко. Они ее обижали, не кормили, а теперь вот убили багром за то только,

что она своровала у них соленую треску. А она была всегда голодная! Бедная, бедная собачка!» И в самом деле,

жаль собаку. А грубость этих крестьян довольно омерзительна. Сегодня вечером приезжает Олег! 9 июля.

Приезжал и уже уехал; я провела с ним полтора дня! Я не пошла встречать его на станцию: Ася, собираясь туда,

переодела свой любимый сарафан, переплела косы, собрала огромный букет ромашек и бутуза своего тоже

переодела, чтобы тащить с собой на станцию. Видя такие приготовления, я решила не портить им встречу своим

присутствием, ушла на опушку леса и, стараясь подавить свое волнение, ходила там взад и вперед. Когда, наконец,

собравшись с духом, я направилась к дому, то столкнулась с ним еще у околицы: он шел с ведром к колодцу, а

ребенок сидел у не го на плечах; Ася бежала сзади, и глаза у нее светились, как звезды. Я почувствовала себя

совсем лишней! Вечер, однако, прошел хорошо и непринужденно: мы долго сидели в садике, и я не испытывала

отчужденности. Утром была неприятная минута: я случайно услышала их разговор в сенях, где Ася стояла у

керосинки. Он вошел и сказал: «Скорей целуй, пока мы одни». Наступила тишина, потом сказала она: «Довольно,

пусти, видишь, кофей из-за тебя убежал». Зазвенела посуда, а потом сказал опять он: «Знаешь, думал сегодня

утром о Елизавете Георгиевне, она, безусловно, очень умна и исполнена удивительного благородства, но несколько

суха. Обратила ты внимание, как она держится с ребенком?» Ася ответила: «Елочка детей не любит – вот и все!» Он

сказал: «Она способна, может быть, на героизм, но если жизнь сложится так, что подвиг пройдет мимо, она

засохнет, как колос на корню. И будет второй Надеждой Спиридоновной. К этому все данные!» Я отошла, чтобы не

слушать далее… Я – суха! Да, это, конечно, так. Моя неприязнь к ребенку никого не обманула. Они привыкли к

восхищению и восторгам и, конечно, сразу заметили мою сдержанность. Ну и пусть! Не обязательный же это закон –

умиляться на детей. Я – суха! Но разве же я всегда была такой? Разве моя вина, что я еще совсем юной встретила

человека, после которого уже ни на кого не могла обратить свои взоры? Разве моя вина, что этот человек не

полюбил меня, и что я не стала, как Ася, молодой счастливой матерью? Впрочем, она недолго такой будет: если у

нее каждый год будет по ребенку, увидим, что от нее останется через пять лет. Я – суха. Спасибо за меткое

определение! Я ему это блестяще доказала, когда он лежал простреленный, не в силах пошевелиться. Суха! 10

июля. Вчера я расстроилась и недорассказала, ведь вечером я оказалась свидетельницей их ссоры. Я вошла, когда

он говорил: «Где же все-таки халатик? Отвечай». Она, спотыкаясь на каждом слове, лепетала: «Мне он не нужен,

пойми… Я его редко надевала… Мне гораздо больше доставит удовольствия дать Славчику яичко утром». «А,

понимаю! Отдала за десяток яиц». «Ничего не за десяток, а за два десятка!» – «Так! И это, несмотря на мою

просьбу! Елизавета Георгиевна, как вам это нравится: она отдала свой чудесный халат, подарок персидского хана

ее отцу, за два десятка яиц и еще отпирается, лгать выучилась. Ася, неужели же тебе не стыдно лгать?» Я сказала,

чтобы только сказать что-нибудь: «Ложь всегда безобразна». Она взглянула исподлобья на меня, потом на него, но

не рассердилась, не вспыхнула, даже не стала оправдываться, она только потерлась головой о его плечо, и он в ту

же минуту размяк, улыбнулся и любовно провел рукой по ее волосам: «Бяка, ты была так очаровательна в этом

халатике», – сказал он. Я вспомнила поговорку: «Милые бранятся – только тешатся». 11 июля. Подвига не будет –

уже был! Все героическое в нашей Жизни уже кончилось, и у него, и у меня. Стать сестрой милосердия в таких

трудных условиях и в такие страшные дни, как тогда; мне с моей нетронутостью в мои 19 лет неотлучно находиться

около растерзанных мужчин, видеть потоки крови, ничем ни разу не обнаружить ни усталости, ни робости, ни стыда

– это, конечно, подвиг. Я знаю, что в потенциале был еще и другой подвиг: я бы пришла в ту рыбацкую хибарку, где

он скрывался, если бы знала, где он находится; ничего не могло бы меня остановить! И что же? После таких

трагических и больших минут, которые подошли ко мне в юности не получить больше ни одной подобной за всю

мою жизнь? Стареть и сохнуть от бессильной злобы на советскую власть, на него, на нее, и… только! Позволить

незаметно для себя трясине повседневности себя засосать, превратится в отживающее, злое заплесневелое

существо, никому не нужное и бесполезное? Не принимаю я такого жребия, не желаю его, отвергаю! Если подвиг не

подойдет ко мне – я подойду к подвигу, я его найду – и для себя и для Олега. Найду, даю себе слово. Я все глаза

прогляжу и высмотрю ту щелочку, через которую прорвусь к новым большим задачам. Пусть лично счастья не

будет, а героизм будет. Обида против них обоих клокочет во мне, а вместе с тем я вижу, что общение с ними имеет

без их ведома своеобразное могучее воздействие на меня: всякий раз оно электризует мне всю душу! 12 июля.

Бесконечные думы и одинокие прогулки по меже среди ржи. Хочется быть одной. 13 июля. Приехала Леля

Нелидова. Я вошла в светелку, когда она подбрасывала Славчика, а тот смеялся заливчатым звонким смехом, потом

она сказала ребенку: «Пусть твоя мама разбирает вещи и стряпает обед, а мы с тобой пойдем погулять»,- и унесла

карапуза, который охотно пошел к ней на руки. Утром она опять сказала «А кто хочет на ручки? Я погуляю с ним,

Ася, пока ты прибираешься», – мне во второй раз стало как-то неловко за себя. У Лели бюллетень, так как к ней

привязалась температура, которая очень всех беспокоит. Она приехала на три дня, пользуясь освобождением от

службы. Как всегда, очень мило одета, хоть и в простом ситце, выстиранном и выглаженном руками Зинаиды

Глебовны. Она избалована гораздо больше Аси, несмотря на нужду, из которой они ни как не могут вырваться. Я

всматриваюсь в отношения Лели и Аси и прихожу к заключению, что их связывает очень большая привязанность и

давняя привычка друг к другу, но большой задушевности в настоящее время между ними нет. Сегодня я вышла на

двор в ту минуту, когда Ася чистила песком котелок, а Леля застегивала Славчику штанишки. Ася говорила: «Я

слышала, Леля, как ты плакала сегодня ночью». Та ответила: «До сих пор ты никогда не была любопытной». Днем

Ася принудила Лелю лечь отдохнуть одновременно со Славчиком, а сама тем временем готовила обед у хозяев в

русской печи. Я вызвалась ей помочь. Когда мы чистили картошку, Ася сказала: «Меня беспокоит Леля: у нее есть

какое-то горе, о котором она не хочет говорить! Я это ясно вижу!» Я ответила: «Может быть какой-нибудь роман?»

Ася сказала: «Чего я только не передумала! Валентин Платонович как раз перед ссылкой ухаживал за ней, не

тоскует ли она по нем? Бабушка и тетя Зина сколько раз пытались ее выспрашивать, но она не хочет говорить ни

слова». Меня заинтересовало, что Леля умеет молчать – качество, которым обладают очень немногие, среди них

«первый есмь аз». 14 июля. Сегодня Леля и Ася дали мне почитать рукописную тетрадь со стихами. Фамилия автора

мне ничего не сказала, притом, это, вероятно, псевдоним. Меня поразило в этой тетради вот что: перед одним из

стихотворений стояла пометка «в крымских подвалах». Там были следующие строки: На стене темничной пляшет

предо мной Тенью грозной и гигантской часовой. Чуть мерцает в подземелье огонек, Мое тело онемело от досок…

Всего подряд не помню. Другое стихотворение мне настолько понравилось, что я попросила разрешения его

переписать: оно очень верно отражало мое состояние. Вот это стихотворение: Рождена на враждебной планете И в

чужие пришла времена! Моя жизнь, как яблонь в расцвете, Ранним морозом сражена. И со мною так много помятых,

Обессиленных цветов полегло, И от жизни ушло без возврата Обреченное в тайне число. Мы – чужие, изгнанники,

нищие! Вера, долг, романтизм, идеал - Все, что было нам жизнью и пищей, Этот мир развенчал и изгнал. Все, что

радостью прежде нам было, Стало острою болью для нас. Мы как будто стоим над могилой И не можем свести с нее



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: