Глава двадцать четвертая 1 глава. Выражались обычно Олег и Нина), а вернулась оттуда только через три дня




Последствия поклепа очень скоро сказались: Надежда Спиридоновна получила приглашение «в три буквы» (как

выражались обычно Олег и Нина), а вернулась оттуда только через три дня, на лбу ее был странный багровый

подтек, губы были плотно сжаты, веки покраснели, а в волосах исчезли последние темные нити. Аннушка так и

ахнула, взглянув на свою старую барышню. Надежда Спиридоновна не стала, однако, ни сетовать, ни охать, а

молча, с достоинством прошла к себе. Как только вернулась из Капеллы Нина, она потребовала ее в свою комнату:

Надежда Спиридоновна была уверена, что донос сфабрикован ее домашними врагами – Микой и Вячеславом, и

напрасно Нина клялась и божилась, что ни тот, ни другой не способны на такое дело и что тут, безусловно,

приложила руку Катюша. Это было ясно всем, кроме самой потерпевшей. Оказалось, что Надежда Спиридоновна не

лишена гражданского мужества, она отказалась подписать обвинение и отрицала вину даже когда ей пригрозили

ссылкой и несколько раз хлестнули смоченным в воде бичом. – Странные творятся вещи, Ниночка, следователь мне

очень прозрачно намекал, что мне выгодней признаться в намерении взорвать… это сооружение… чем отрицать

свою вину. Слова «Охтинский мост» Надежда Спиридоновна не отважилась произносить, как будто именно

выговаривание этих слов и принесло ей беду. Надежда Спиридоновна пожелала вызвать Нюшу, которая должна

была ей помочь приготовиться к отъезду, так как теперь следовало ждать со дня на день повестки с предписанием

в двадцать четыре часа покинуть Ленинград. И решение не замедлило: ссылка в Костромскую область в

трехдневный срок. Ехать предоставлялось не этапом. Для Надежды Спиридоновны самой большой трагедией было

бросить квартиру и вещи: комната должна была отойти в распоряжение РЖУ, и, таким образом, pied-a-terre [98] в

Петербурге Надежда Спиридоновна теряла уже безвозвратно. Остающиеся вещи приходилось поэтому рассовывать

по родным и знакомым. Надежда Спиридоновна тщательно укладывала, запирала и переписывала свое добро.

Явившаяся Нюша была допущена к этой процедуре и с вызывающим видом наперсницы перебегала из комнаты в

кухню. В ее манере держаться с Ниной появилась нота ничем не оправданного пренебрежения. – Барышня велели

мне к ихнему кофорочку замочек повесить и перенести в вашу комнату, освободите уголок. Также и пальтецо ихнее

велено в ваш шкаф перевесить, пока им не заблагорассудится приказать вам переслать по адресу, – говорила она.

Раз Нина вошла к тетке в комнату, когда обе женщины разглядывали мужское пальто с бобровым воротником;

Надежда Спиридоновна сказала: – Вот пальто твоего отца, Ninon, раздумываю, как лучше поступить с ним: в

комиссионный магазин отнести или на сохранение в ломбард отдать? Как ты посоветуешь? Нина почувствовала, как

вспыхнули щеки. «Невеликодушная! Сколько раз я при ней выражала тревогу, что Мика слишком легко одет и не на

что сколотить ему если не зимнее пальто, то хоть теплую куртку, но она ни разу не предложила для мальчика вещь,

принадлежащую, по сути дела, ему!» Тем не менее Нина не пожелала унизиться до мелочных переговоров, которых

панически боялась всю жизнь. Она отделалась небрежным: – Делайте, как вам удобней, тетя! Но когда Нюша

выразила на кухне во всеуслышание опасение за свой узел, Нину прорвало: – Объясните, тетя, вашей Дульсинее,

что я не пожелала воспользоваться ничем из вещей моего отца, на которые имею неоспоримые права. А потому не

могу заинтересоваться тряпками, которые вы сочли нужным ей подарить! – воскликнула она и убежала, чувствуя

слезы старых обид в горле. У Надежды Спиридоновны было много беспокойства по поводу кота Тимура, которого

она пожелала обязательно взять с собой. После долгих переговоров с Нюшей, причем на консультацию дважды

вызывалась Нина, именитому животному была заготовлена глубокая корзина, дно которой выстлали мягким, а в

крышке проделали несколько отверстий для доступа свежего воздуха. Олег, разумеется, вызвался доставить на

вокзал Надежду Спиридоновну со всеми ее картонками и чемоданами. Так уже повелось, что в услугах, где

требовались мужская энергия и находчивость, обращались именно к Олегу, считая, что в качестве безупречного

джентльмена он не отказывает. Асе казалось иногда, что здоровье ее мужа заслуживало более бережного

отношения, но она знала, что говорить с ним на эту тему бесполезно, и молчала, даже когда ей случалось

поплакивать втихомолку от досады. Надежда Спиридоновна имела очень тесный круг знакомых и, в силу

особенностей своего характера, большой симпатии не завоевывала; однако расправа, учиненная над

семидесятилетней старухой, была так жестока, а обвинение столь нелепо, что вызвало волну глухого протеста в

рассеянных остатках дворянского Петербурга: на вокзал откуда-то повыпозли древние старухи в черных

соломенных шляпках с вуалетками и в старомодных тальмах. Графиня Коковцова успокаивала их уверениями, что

немедленно же сообщит обо всем происходящем «в Пагиж бгату». Полина Павловна Римская-Корсакова впопыхах

явилась на вокзал с лицом, опять испачканным сажей, так как «буржуйка», оставшаяся в ее гостиной еще с дней

гражданской войны, неисправимо коптила. Придерживая плащ жестом, которым в прежние дни она держала

шлейф, дама эта, одетая почти в лохмотья, жаловалась, что подала было просьбу в Совнарком, чтобы установили ей

как бывшей фрейлине пенсию, но многочисленные племянники и племянницы пришли в ужас от ее смелости и

умолили взять обратно заявление, которым она будто бы могла подвести их. Жена бывшего камергера Моляс,

грассируя, рассказывала, что начала хлопотать за мужа, томившегося в Соловках, и намерена сообщить в Кремль о

заслугах его матери Александры Николаевны Моляс – первой исполнительницы целого ряда романсов и партий из

опер Мусоргского и Римского-Корсакова. Все, выслушивавшие эти планы, единогласно нашли, что такое заявление

несколько напоминает гениальный трюк Полины Павловны, так напугавшей трусливую родню. Позже всех появился

на вокзале старый гвардейский полковник Дидерихс, высокий, худой, с длинной шеей и глазами затравленного

зверя. Олег при виде его совершенно невольно выпрямился и потянул было руку к козырьку фуражки, старый лев

прикоснулся к своей и уже хотел сказать «вольно», но оба инстинктивно оглянулись по сторонам… Генеральская

дочка Анна Петровна блаженно улыбнулась при виде жестов, тревоживших когда-то ее сердце и нынче изъятых из

обращения… Она даже приложила к глазам платочек, вынутый из бисерного ридикюля. «Экспонаты времени

империи в будущем музее русского дворянского быта!» – думал юный Мика, распихивая по полкам багаж тетки и

оглядывая эти призраки прошлого. Надежда Спиридоновна выдержала характер: она не плакала, жала руки,

благодарила, кивала, обещала писать и до последней минуты стояла у окна, сверкая неукротимыми глазами.

Неизвестно, что почувствовала она, когда опустился занавес над трагедией, в которой она блестяще исполнила

первую роль, и поезд помчал ее и «Тимочку» в неизвестные дали, которые Нина, прощаясь, окрестила «лесами из

«Жизни за царя». Одна Леля не захотела проводить Надежду Спиридоновну, сколько ее ни уговаривали мать и

Наталья Павловна. Когда Олег, слышавший эти уговоры, бросил на нее быстрый взгляд, она опустила глаза, и это

навело его на некоторые мысли… Через несколько дней к Наталье Павловне явился с визитом полковник Дидерихс,

периодически навещавший старую генеральшу. Как только они остались вдвоем за чашкой чая, он сказал: – Не

хотел вас волновать, Наталья Павловна, но долгом своим считаю вас предостеречь: в доме вашем появился кто-то,

имеющий связь с гепеу. Меня на днях вызывали в это учреждение и повторили мне там слово в слово разговор,

который мы с вами вели в мой прошлый визит к вам, вплоть до анекдотов, которые я позволил себе вам рассказать.

Как это могло случиться? Наталья Павловна была поражена: – Не знаю, что думать! Боже мой! Меня посещает такой

проверенный тесный круг друзей… А впрочем, в то воскресенье как раз не было гостей, мы были в своей семье… Вы

сами понимаете, что я не могу заподозрить Асю или моего зятя… Мадам? Это милейшие, преданнейшее существо…

Я за нее ручаюсь, как за самою себя! Кто же? – В тот раз еще была маленькая Нелидова, – сказал, припоминая,

Дидерихс. – Леля? Леля была, но ведь эта девочка выросла на моих глазах, она и Ася – это одно и то же. – Да, да, я

понимаю, я хорошо помню ее отца и деда… и все-таки я советую вам, Наталья Павловна, порасспросить обеих

девочек. Конечно, они не являются сами осведомительницами – никто этого о них не может думать, но нет ли

подруг, которым они проболтались? Молодость легкомысленна, а в наше время пустяк может иметь роковые

последствия. Там завелась некто Гвоздика, которая, говорят, строчит доносы. Я беспокоюсь прежде всего о вас.

Старый гвардеец почтительно поцеловал руку Наталье Павловне. Она обещала переговорить с юным поколением.

Вызванная тут же Ася, не спуская с бабушки испуганно расширившихся глаз, уверяла, что никому никогда не

повторяет разговоров, подруг у нее нет – бабушке это известно, только Леля и Елочка, но даже Елочку она не

видела уже больше месяца… Так на кого же думать? Наталья Павловна обещала расспросить и Лелю, которая

вечером, наверно, прибежит по обыкновению. Старый полковник удалился, оставив в тревоге и бабушку, и внучку.

Когда вернулся со службы Олег, Ася стала ему рассказывать странную историю. – Ты ведь знаешь, милый, как я не

люблю анекдотов! Я даже никогда не запоминаю их. Остроты и шутки я понимаю всегда часом позже, чем все

вокруг меня, а то так и вовсе не дойдет. Ну разве похоже, чтобы я стала рассказывать анекдоты, да еще чужим

людям? В музыкальной школе я тихенькая, как мышка, я ни с кем не говорю, кроме как на узкомузыкальные темы, я

всегда тороплюсь к Славчику и мне даже времени нет болтать. Олег хмурил брови, выслушивая этот лепет.

«Пригрозили! Запугивают девчонку, а она, щадя нас, подводит окружающих! Нас завели в тупик», – думал он и

вспомнил вдруг, как дрогнул голос Лели, когда она сказала: «Не сомневайтесь во мне!» Презрение опять уступило в

нем место состраданию. «До чего же подл режим, который пускает в ход подобные средства, да еще в массовом

порядке!» – думал он, сумрачно шагая по комнате в то время, как Ася бегала сзади, доказывая совершенно

очевидные вещи. Он взялся было за газету, но она потянула его за руку: – Пойдем к Славчику, он сейчас будет

ужинать. Есть что-то необычайно милое и успокоительное в звуке, с которым ребенок потягивает молоко из кружки.

Олег почувствовал внезапный прилив раздражения. – Уж не вздумала ли ты предлагать мне эрзац валериановых

капель? Услышав эту интонацию и увидев суровый взгляд мужа, Ася тотчас выскользнула из комнаты. Ответные

выпады были не в ее характере. В последнее время Олег уже несколько раз ловил себя в чувстве досады на жену;

здесь, конечно, играла свою роль обострявшая нервы обстановка, но было еще нечто и в тайниках своего «я», он

уже докапывался до причины. «Весталка, не знающая страсти! Вся светится лаской, но стоит ей заметить во мне

самый слабый оттенок страсти – кончено: испуганный взгляд, растерянное молчание, вид жертвы! В этом есть

своеобразное очарование: я как будто ночь за ночью провожу с девушкой; тем не менее эта невозмутимая ясность

приедается! Самый влюбленный муж затоскует, не получая никогда страстного отклика. Полное отсутствие

темперамента! Вот ее кузина – та совсем в другом роде!» Леля все более и более заинтересовывала его как

женский тип. «Экзотический цветок! Целомудренная вакханка! Она невинна только в силу воспитания и семейных

традиций. Я слишком люблю и ценю Асю, чтобы изменять ей, и слишком уважаю всю семью в целом, чтобы внести

грязь и раздоры. Я, разумеется, не позволю себе ни одной попытки прикоснуться к запретному плоду, но эта еще

дремлющая страстность, которая просвечивает, как просвечивают иногда через тюль женские ручки, не может не

волновать! Мы, мужчины, должны себя держать на узде с самого начала, если желаем сохранить верность:

останавливаться на полпути мы уже не умеем», – думал он. Леля не появилась ни в этот день, ни на следующий.

Наталья Павловна забеспокоилась и уже около одиннадцати вечера послала к Нелидовым Олега и Асю. Отворила

Зинаида Глебовна и тут же, в передней, стала рассказывать, что Стригунчик больна и пришлось уложить ее в

постельку; все эти дни она была очень печальная и неизвестно почему несколько раз плакала, а вчера на службе ей

сделали просвечивание легких и обнаружили, что обе верхушки завуалированы, этим и объясняется температура,

которая к ней привязалась еще с весны, вялость и убитый вид. Вот к чему приводит неполноценное питание,

постоянное промачивание ног из-за отсутствия хорошей обуви и утомление на работе… В этом возрасте туберкулез

в какой-нибудь месяц может принять скоротечную форму… Стригунчик в опасности! Необходимы усиленное

питание и воздух, а зарплаты не хватает на ежедневную жизнь, и до сих пор они не могут приобрести необходимые

теплые вещи, а тут еще осень своими дождями… Зинаида Глебовна не плакала, говоря все это, но глубоко

сдерживаемая тревога чувствовалась в ее голосе и в тоскливом, беспокойном взгляде. Однако, как только она

вошла к дочери, и голос, и лицо ее тотчас изменились. – Стригунчик, тебя пришли навестить Ася и Олег Андреев!

Сейчас мы все вместе чайку выпьем здесь, около тебя. Садитесь, Олег Андреевич. Он сел на старое кресло в их

единственной комнате и бросил быстрый воровской взгляд на девушку, закрытую старым шотландским пледом, и

на ее локоны, рассыпавшиеся по подушке. Ася вызвалась сбегать в булочную, а Зинаида Глебовна вышла в кухню

заваривать чай… Надо было воспользоваться минутой… – Опять вызывал? – спросил он тотчас. – Опять! – Леля! Если

причина во мне, я заявлю на себя, чтобы ваша пытка кончилась. Я не хочу, чтобы вас трепали из-за меня. – Нет, нет!

Не делайте этого, Олег Андреевич! Я вам доверилась, и вы не смеете вмешиваться без моего разрешения. Мне

только хуже будет: он привлечет меня за ложное показание! – она даже села на постели, щеки ее порозовели. Она

была очень хороша в эту минуту. – Глупости, Леля! Вы отлично могли не знать о моем происхождении. Я сам заявлю

следователю, что скрывал свое имя даже от родственников. – Нет, нет! Не смейте, Олег Андреевич. Я не позволю.

Мне виднее! Кто вам сказал, что дело в вас? Не в вас вовсе! Он хочет через меня шпионить за целым кругом лиц, он

меня спрашивал про нашего знакомого полковника и про Нину Александровну. Он меня в покое все равно не

оставит, да еще догадается, что я проговорилась о своих визитах к нему, а ведь у меня подписка. Никто мне теперь

помочь не может, никто! Я больна только от этого. – Не фантазируйте, Леля: у вас затронуты легкие, их необходимо

и вполне возможно теперь же подлечить, а вот как вас из его лап выцарапать?… Эта задача потруднее. – Уже

невозможно! Он меня как паук муху в свою паутину засасывает. Теперь до конца моих дней так будет! Я кое-что

была принуждена наговорить ему. Он был доволен и обещал сигнализировать парторгу нашего учреждения, чтобы

тот устроил мне бесплатную путевку на юг, в санаторий. Было бы, конечно, хорошо для моего здоровья, но не знаю

уж, будет ли мне теперь где-нибудь весело… Эта Катька мне очень напортила. Статья пятьдесят восьмая, параграф

двенадцатый! Что это значит, Олег Андреевич?… Путевка очень скоро была получена. Ася упросила бабушку не

волновать Лелю и Зинаиду Глебовну расспросами о странной осведомленности гепеу, Олег присоединился к ее

ходатайству, опасаясь, что вскроется слишком много тяжелого для обеих дам. Разговор решено было отложить до

возвращения Лели. Зинаида Глебовна была счастлива возможностью поправить здоровье дочери и умилялась

отзывчивости служебной администрации. Вместе с тем она очень опасалась впервые выпускать Лелю из-под своего

крыла. Она не могла вспомнить случая, чтобы в дореволюционное время девушку отпускали куда-нибудь одну без

сопровождения семьи или гувернантки. Робко, с виноватым видом шептала она дочери свои наставления: –

Стригунчик, послушай меня: там, конечно, будут мужчины… среди них теперь много очень дурных… Держись от

них подальше, родная! Не ходи с ними гулять… Они тебе могут причинить очень большое зло. Ты этого еще не

понимаешь. – Ах, мама! Ты говоришь, как говорили Красной Шапочке «берегись волка»! Я не маленькая, мама. Мне

все-таки не четырнадцать лет,- возражала дочь. Общими усилиями перечинили Леле белье, сшили ей одно новое

платье, а другое отобрали для нее у Аси и собрали ее как могли в дорогу. Прощаясь на вокзале, «весталка» и

«вакханка» обнимали друг друга: Олег видел, как сблизились носики и губы двух лиц, столько похожих по

очертаниям и столь различных по выражению. Ася говорила: – Улыбнись же, Леля! Ты увидишь море, скалы,

кипарисы… Ты будешь собирать ракушки, лежать в кресле у моря… А сколько ты расскажешь нам, когда приедешь!

Я уверена, что как только ты вдохнешь всей грудью солнечного теплого воздуху, у тебя внутри все заживет. Ты

только дыши поглубже и не беспокойся ни о чем. Леля печально вздохнула. – Я не умею так отдаваться чувству

радости, как ты. Так пошло с детства, вспомни: ты всегда кружилась около меня и тревожилась, что я недостаточно

счастлива и весела. Мы с тобой, Ася, совсем разные, и того, что может случиться со мной, с тобой никогда не будет.

– Чего не будет, Леля? Что ты хочешь сказать? – Ничего. Я пошутила. Береги без меня мою маму лучше, чем это

умею делать я. В квартире на Моховой отъезд Надежды Спиридоновны тоже вызвал соответствующую реакцию.

Катюшу стали преследовать неудачи: кастрюли у нее ежедневно подгорали, кот повадился пачкать у самой двери,

аппетитные булочки, положенные на стол под салфетку, оказывались под столом, кипятившееся белье пригорало в

новом котле. На все претензии, обращенные к Аннушке, она получала самые различные реплики. – Глядеть надоть!

Поставишь и бросишь. Или: – Чего пристала! Я тебе не домработница! В одно утро пол перед Катюшиными дверьми

оказался весь вымощен котлетами, которые она готовила накануне, и притом не одними только котлетами…

Объяснения, визги и угрозы не могли пробудить тот лед равнодушия, с которым ее выслушивал дворник и Аннушка.

Доведенная до слез, она бросилась стучать к Нине и, когда та появилась на пороге, излила ей свое негодование.

Бывшая княгиня окинула ее пренебрежительным взглядом: – Я полагаю, даже вам ясно, что подобная проделка не в

моем стиле, – надменно бросила она и отвернулась. Выскочивший на стук Мика, которому Катюша тоже сочла

возможным изложить свои претензии, разразился хохотом, упав на стул. Не удалось добиться ни слова. Пользуясь

высоким покровительством, Катюша очень быстро и легко устроила обмен комнаты. Очевидно предполагалось, что

ей, как провокатору уже разоблаченному, делать в этой квартире больше нечего. В то утро, когда она стала

выносить свои тюки и корзины, все обитатели, словно по уговору, собрались в кухне, но никто не обращал на нее ни

малейшего внимания: Аннушка и дворник невозмутимо пили чай, держа блюдечки на растопыренных пальцах и

потягивая через сахар, Мика с ожесточением тащил плоскогубцами гвоздь, а Нина, стоя в задумчивости около

примуса, смотрела поверх Катюшиной головы куда-то в окно… Пробурчав что-то себе под нос, девица стукнула с

размаха в дверь Вячеслава. – Чего нужно? – спросил Коноплянников, появляясь на пороге. – Я к тебе по

комсомольской линии: пособи вещи перетащить, видишь, уроды эти бастуют, словно английские горняки. – Пожала,

что посеяла. Ладно, дотащу до трамвая, а там – управляйся сама, – и Вячеслав забрал чемоданы. – Еще мало им

перцу задали! Вовсе бы разорить гнездо это контрреволюционное! – буркнула Катюша, забирая в свою очередь

корзины. – Но, но, но! Помалкивай! Не то накостыляю! – откликнулся дворник. Катюша проворно подскочила к

двери, но у порога обернулась и еще раз оглядела всех. – Не жисть, а жестянка! – и с этим глубоко философским

определением существующего порядка Екатерина Томовна захлопнула дверь, навсегда покинув квартиру на

Моховой 13.

Глава двадцать пятая

Ася по-прежнему считала себя счастливой и мысленно извинялась за свое счастье перед теми, кто окружал ее. А

между тем в последнее время все больше и больше тревог просачивалось в ее жизнь. Взгляд мужа, даже

устремляясь на нее, уже не всегда был лучистым, и безошибочное чутье говорило ей, что он озабочен, слишком

озабочен, озабочен настолько, что ее улыбка и взгляд оказываются часто бессильны рассеять его тревоги и

установить в его лице то тихое сияние, которое она наблюдала в первые месяцы их любви. Он бывал иногда

несколько раздражителен; это вполне можно было извинить, а все-таки это было грустно и чего-то как будто

становилось жаль… Зато в те особенные минуты, когда восторженная нежность возвращалась к нему под обаянием

задушевного разговора или удачно исполненного Шопена (которого он особенно любил), она чувствовала себя

счастливой вдвойне и уверяла себя, что рыцарская любовь ее мужа неизменна и только удручающе-тяжелая

обстановка делает его таким грустным и нервным. Это следует не замечать – не прощать, а просто не замечать,

покрывая любовью… ведь это так просто – улыбнуться или приластиться в ответ на неожиданную суровость и все

тотчас нейтрализуется! Способов нейтрализации у нее было в запасе великое множество, и действовали они

безотказно. Кроме того у нее было теперь собственное маленькое существо, которое радовало и согревало сердце –

свой ребенок; он уже говорил «мама, папа, баба, зай, иди, дай» и еще несколько слов, он хорошо бегал, топая

тугими крепкими ножками, ей он улыбался как-то особенно радостно и широко – не так, как другим; было

общепризнано, что всякое горе этого маленького человечка на ее груди тотчас затихает, и это наполняло ее

счастьем. Она была счастлива и за роялем – дома и в музыкальной школе. Юлия Ивановна готова была просиживать

за занятьями с ней часы и подлинно артистический обмен музыкальными мыслями со старой пианисткой, ученицей

Рубинштейна, доставлял Асе все больше и больше наслаждения. Раз в месяц на просмотре у маэстро, куда Юлия

Ивановна водила ее всякий раз сама, наслаждение это достигало апогея, образуя тройственное содружество.

Атмосфера музыкальной школы ей тоже нравилась. Стоило только переступить порог школы – и слышавшиеся из-за

всех дверей звуки роялей и скрипок вызывали в ней уже знакомый трепет, как далекий прилив, который должен

был окунуть ее в море музыки. Она любила сыгровки и репетиции с их повторениями и наставлениями педагогов, ей

доставляло радость обязательное хоровое пение, увлекали занятия гармонией и толки о деталях исполнения между

молодыми пианистами и оркестрантами, которые выползали из классов, напоминая усатых тараканов своими

смычками. Немного менее симпатичными казались ей будущие певцы и певицы: они слишком уж носились с

собственными голосами и слишком мало уделяли внимания музыке как таковой. Однако всегда можно было

держаться от них несколько в стороне. Дома никто не хотел понять, чем была для нее музыкальная школа. Бабушка

смотрела несколько свысока на контингент учащихся, хотя ни разу не побывала в школе; пожалуй тоже делал и

муж, который заявлял a priori [99], что у нее в одном мизинце больше таланта, чем у всех остальных учащихся

вместе… Как можно высказывать подобное суждение о людях, которых не видел и не слышал, и заранее унижать?

Пусть это только школа, а все-таки одаренной и искренне увлеченной музыкой молодежи туда заносит очень много

попутными и враждебными ветрами, как занесло и ее. Она уже давно начала замечать, что вокруг ее исполнения

концентрируется особый интерес. На концертах ее почти всегда выпускали последней, завершающей программу, и

к этому моменту зало наполнялось и педагогами, и учениками, и чувствовался ажиотаж. Она часто слышала

ученический шепот: «Это вот та – талантливая!» или «За эту Казаринову педагоги копья ломают, директор хотел

перевести ее в свой класс, так Юлия Ивановна ему чуть глаза не выцарапала», и еще: «Говорят, могла бы большой

пианисткой сделаться, да вот в консерваторию не принимают», – и прочее в этом роде. И часто становилось больно:

не принимают и не примут! Но она утешала себя мыслью, что музыка и талант при ней останутся – отнять это не

властен никто! Пусть она будет числиться всего лишь при музыкальной школе, маэстро и Юлия Ивановна дадут ей

возможность усовершенствоваться, находясь по-прежнему в этих стенах. Разве в этикетках дело? «Не сделаюсь

концертной пианисткой, сделаюсь аккомпаниаторшей, мне нравится играть в дуэтах и трио, а для себя и для

друзей буду играть, что захочу и сколько захочу… Бывают и в музыке свои непризнанные неудачники, которые

иногда стоят гораздо больше, чем те, чьи имена пишут на афишах крупными буквами. Успех, слава – сколькие

великие артисты тяготились ими!» Самолюбивые мечты, казалось ей, следует отгонять, чтобы они не

присасывались к сознанию: они зря будоражат и мешают жить подлинно музыкальными проникновениями. Она так

и делала. В музыкальной школе в некоторых отношениях было легче, чем дома, где за последнее время

выкристаллизовалась напряженно-нервная атмосфера и где против воли тревоги начинали завладевать на подобие

гипноза. Иногда ей казалось даже, что от нее что-то скрывают, но она тут же себя опровергала: с какой стати? Она

теперь не в положении, она здорова! Уж если бы скрывали что-нибудь, то скрывали бы от бабушки и непременно с

ее помощью. Что же касалось Лели, которая внушала наибольшую тревогу своим грустными видом и температурой,

то как раз Леля никогда не имела от нее тайн: именно ей и только ей она всегда поверяла свои невзгоды. Не стала

бы таиться и теперь. Счастье обходит Лелю – вот в чем сложность момента! Эта мысль настолько расстраивала Асю,

что несколько раз она пробовала вступать в договор с Высшими Силами и просила то Божью Матерь, то Иисуса

Христа взять от нее кусочек счастья и передать сестре, если возможно! «Господи, если мне суждено быть

счастливой целые 25 лет, возьми половину – ту, вторую – для Лели: я не хочу быть счастлива одна! Пусть я лучше

умру через 15 лет – это еще не скоро, но пусть у Лели тоже будет светлое большое счастье. Сделай так, Господи!»

Но на эту молитву пока не было ответа. Она получила от сестры два письма. «Дорогая Ася, – писала Леля в первом

письме. – Уже две недели, как я здесь, но здоровье пока не лучше. Санаторий у самого моря, и в палатах слышен

шум прибоя, но у меня такая потеря сил, что я почти не выхожу за калитку, а все больше сижу в кресле около

самого дома. Первые дни мне вовсе было запрещено вставать. Один раз санитарка, подавая мне в постель утренний

завтрак, сказала: «Поправишься небось. У нас чахотку эту самую хорошо лечат». Оказывается, tbc и чахотка – то же

самое, а я и не подозревала! Это меня испугало сначала, а теперь я к этой мысли привыкла. Очень много думаю, и в

частности о тебе и о себе. Твой кузен был во многом прав, когда говорил, что воспитать молодое существо так, как

воспитали нас, – значит погубить. Сейчас, когда я уже на ногах и выхожу в общую столовую и на пляж, я вижу

много молодежи, все держатся совсем иначе, чем мы с тобой. Многие тоже не обеспечены, тоже плохо одеты, но

все веселы и полны жизни, они чувствуют себя дома, среди своих, а мы… Изящества в манерах и в разговоре у них,

конечно, никакого; очень бойки и распущены, но им весело! Один молодой человек начал со мной знакомство с

того, что спросил: «Каким спортом занимается твой мальчик?» Он меня ошеломил так, что несколько минут я

весьма глупо на него пялилась, зато потом ответила очень дальновидно? «Боксом». Как тебе хорошо известно,

боксера этого на моем горизонте не существует. Другой молодой человек спросил меня: «Почему ты одета?»

Очевидно подразумевалось, почему у меня закрыты плечи и лопатки, так как модные «татьянки» теперь очень

низко срезаны. Мужчины в саду и на пляже лежат только в опоясках, первое время мне неудобно делалось. Между

собой все на «ты». Палаты по ночам пустуют до 3 часов утра, и все это – вообрази – считается в порядке вещей. Уж

не рассказывай маме, чтоб не смущать ее невинность. Вчера я получила еще одну реплику, которая своею

дерзостью превосходит все: посторонний отдыхающий в общем разговоре в столовой заявил мне: «Не поверю, что



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: