Глава двадцать четвертая 46 глава




скажу; свысока брошу им. При этой мысли о том, что предстоит завтра, мне жить не хочется! – Мужайтесь,

мужайтесь, Елена Львовна! Странно, что даже на этот сумрачный угрюмый дом могли падать золотые лучи зимнего

солнца, посылаемого равно на праведных и неправедных! Солнце на этом жилище темноты, прибежище страшных

рептилий! Она стояла и смотрела на этот дом. «Мама говорила, что в институте они читали, бывало, перед

экзаменом молитву на умягчение злых сердец: «Помяни, Господи, царя Давида всю кротость его», – но я не умею

молиться! Нет во мне ни восторга, ни вдохновения, как в Асе. Всегда пустота в сердце и всегда эта мысль, что

окружающие считаю меня лучше, чем я есть на самом деле. А ведь я еще ничего, совсем ничего плохого не сделала!

Отчего же мне кажется, что кончу я как-то очень трагично или преступно? Как часто, просыпаясь, я говорю себе:

«Этого еще нет; ничего нет! Я еще чистая; я еще могу смотреть всем в глаза», – и тут же мысль: «Еще нет, но будет!

И от этого не уйдешь!» Может быть, теперь начало этого страшного конца? Что, если я выйду из этого здания

завербованным агентом, предателем? Мама не заметила, что когда я целовала ее, уходя, я чуть не плакала.

Господи, будь ко мне милостив! Помяни не царя Давида, а мою маму и кротость ее!» И подошла к дверям… – Ну, что

же? Сколько вы еще будете думать? Уже битых три часа мы с вами толкуем и все не можем столковаться.

Отвечайте: согласны? – Я уже вам ответила: предательницей я быть не могу! – Как вы любите громкие, ничего не

значащие слова, которых потом сами же пугаетесь. К чему наклеивать ярлыки! Каждую вещь можно рассмотреть с

разных сторон. Возьмем пример: должно произойти нападение на мирный дом, где дети, женщины; вам случайно

это становится известно – ведь вы сочтете же своим долгом сигнализировать милиции? Или другой пример: во

время империалистической войны в России орудовали немецкие шпионы, в Германии – русские, обе стороны своих

считали героями, чужих – подлецами. Что вы на это скажете? – Это… это совсем другое! Это… за Родину! – А у нас –

за рабоче-крестьянское государство, первое и единственное в мире. Какая же разница? – Большая, очень большая

разница. Нет, не могу. – Заладили одно и то же. Ну, не можете, так сидите здесь еще три часа, еще подумайте. – Я

больше не могу оставаться здесь, не могу. Я пришла к вам в одиннадцать, а сейчас четыре. Меня ждет мать, она

будет беспокоиться, она не знает, где я. – Вы что, смеетесь, гражданка? Какое нам дело до какой-то матери? Для

нас существуют лишь интересы государства. Сидите. Часа через три я приду, если успею. А то так завтра. – Что вы?

Как завтра? Разве можно не вернуться домой на ночь? Я не могу, уверяю вас, не могу! Отпустите меня поскорей,

пожалуйста. – Вы что же, не понимаете, где находитесь, гражданка? Тут ваши «пожалуйста» и «мамаша

беспокоится» не помогут. Подпишите согласие сотрудничать – тогда будем говорить как добрые друзья, а не

желаете – пеняйте на себя. Я рад помочь вам и вашей матери, вы сами этому препятствуете. – Но вы предлагаете

мне подлость, я не могу пойти на это. – Скажите, какая самоуверенность! Говорит, словно полноправная

гражданка! Как будто мы не знаем, что вы за птичка: перепелочка недострелянная; ну, да ничего, дострелим!

Видите эту бумагу? Это приказ о вашем аресте. Мне начальник давно велит вас задержать, но я вас жалею за

молодость, все жду, что одумаетесь. Ну, а нет – дам ход приказу. Сколько мне еще с вами валандаться? Запрячу

вас, куда Макар телят не гонял: огепеу может все! Штрафной концлагерь! Под конвоем копать землю! Ходить

будете под номером! Руки назад! А мать вашу в другой такой же! Поняли, наконец? Согласны теперь? – Не знаю…

не знаю… Боже мой, какая я несчастная! – От вас зависит. Можете даже очень счастливой стать. Вы молодая,

интересная, оденетесь, с нашими ребятами на вечера ходить будете, на курорт поедете, службу получите, – он

сладко улыбнулся. – От вашей службы горько станет. Лучше повеситься, чем работать с вами. – Я вас сюда не зову.

Будете работать по специальности. Я вам уже присмотрел место рентгенотехника. – Место рентгенотехника? Да

как же? Меня ведь на биржу не берут. – Коли я говорю, значит будет место. Никакой биржи нам не надо. Завтра же

получите направление. Валяйте, подписывайте! Чего вы боитесь? Я вам самые легкие, безвредные обязательства

подберу. Вынуждать показания у вас никто не собирается. Клеветать на людей вас не заставят. Вы можете десять

раз прийти с известием, что ни за кем ничего не заметили. Нет так нет – только и всего. По рукам, что ли? Она

молчала. – Есть такое? Согласны? Опять молчите? Решайте, черт возьми! В лагерь или на работу? Ну? Она закрыла

лицо руками. – Устраивайте на работу, согласна. С тем только, чтоб без вымогательства. И еще условие: за

близкими я следить отказываюсь, предупреждаю. А впрочем, за ними заметить нечего. Я на работе только буду

следить и, если что замечу, сама приду и скажу, вы меня не вызывайте. – Ладно, ладно, договоримся. Вы увидите

сами, как с нами хорошо работать, надо только начать. Еще как довольны будете! Вам конспиративную кличку

придумать следует. Нужно что-то изящное, экзотическое… Гвоздика, или тубероза, или олеандра. Лучше всего

гвоздика. Так вы и подписывать свои сообщения будете. До свидания, товарищ Гвоздика… чуть не сказал

мадемуазель Гвоздика. И помните: никому ни слова, если не желаете попасть в лагерь. Зинаида Глебовна уже

больше полутора часов стояла на лестнице и, увидев, наконец, дочь, бросилась ей навстречу с тревожными

восклицаниями. – Оставь, мама, не расспрашивай, потом объясню. Я очень устала. Она вошла в комнату и бросилась

в постель. Зинаида Глебов на несколько минут постояла над ней. – Девочка моя, скажи мне только… – робко начала

она. – Ах, мама, не расспрашивай! Ну, один раз в жизни не расспрашивай! Накрой меня, мне холодно. Зинаида

Глебовна укутала ее пледом и присела на край постели на кованом сундуке. – У тебя не болит ли головка,

Стригунчик? – Да, да, болит, очень болит. Не разговаривай со мной, мама, не расспрашивай. – Дорогая моя! Как могу

я не расспрашивать? Ты вернулась измученная, на тебе лица нет; тебя не было шесть часов, и ты хочешь, чтобы я

тебя не расспрашивала? Не сердись на свою маму… Скажи мне только, где ты была? Может быть, что-нибудь

случилось? Может быть, тебя… мужчина… Леля приподнялась. – Ах, да! В самом деле! Ты могла предположить,

могла испугаться! Я безжалостна к тебе, как всегда. Ничего такого, мама, не случилось, я – цела. А только… видишь

ли… опять неудача: я ходила условиться в одну больницу… надеялась… прождала заведующего… и ничего не

вышло. И вот от всего этого у меня голова разболелась. Зинаида Глебовна перекрестилась. – Ну, слава Богу, слава

Богу, Стригунчик, что только это! Спи. А я пойду простирну твою блузку. Она вышла было, но через несколько минут

снова приоткрыла дверь. – Что ты, мама? – Еще не спишь, Стригунчик? Пришел Олег Андреевич: я сказала ему, что у

тебя болит головка, но он просил все-таки передать тебе, что пришел. Леля несколько минут молчала. – Попроси

его войти, мама, и оставь нас. Нам надо обсудить один план, это – сюрприз… попроси, мама. Она села на кровати,

поджав ножки и зябко кутаясь в плед. Лихорадочно блестящие глаза опустились, встретив его взгляд, и это

показалось ему недобрым знаком. – Олег Андреевич, я высидела у следователя шесть часов. Я держалась, сколько я

могла. Я не хочу лукавить с вами: в конце концов, я не устояла. Он пригрозил мне штрафным концлагерем и

разлукой с мамой. Я слишком была запугана и… согласилась сообщать… не о своих, о чужих, конечно. Согласилась

только на словах, разумеется, я не погублю ни одного человека. Я хочу вас просить никому не говорить об этом и

самому не смотреть на меня как на шпионку. Неужели мне надо доказывать, что я скорее умру, чем перескажу хотя

бы одно слово Аси, ваше или Натальи Павловны! Надеюсь, вы во мне не сомневаетесь? Он смотрел на нее, кусая

губы. – Олег Андреевич, вы презираете меня теперь? – Нет, нет, Елена Львовна! У них в лапах устоять нелегко. Я

только бесконечно вас жалею. Вы сейчас попали в очень трудное положение. – А может быть, не так уж страшно? Я

согласилась работать на очень определенных условиях: следить я буду только на службе… – Как на службе? – Ах,

да! Я еще не сказала: он обещал мне место рентгенотехника, у меня будет работа в больнице, настоящая честная

служба, только дают ее мне с условием, что я буду… буду сообщать. Но, поскольку мне обещано не вымогать

показаний, я могу отвечать, что ни за кем ничего не заметила. А как-нибудь однажды, чтоб отвязаться, выберу кого-

нибудь из их же среды, махрового партийца или гепеушника, и на него наплету – на такого, которому ничего за это

не будет. Другого выхода у меня не было! – Елена Львовна, вы все еще не поняли, с кем вы будете теперь иметь

дело: для них не существует условий, вам снова и снова будут грозить все тем же концлагерем. Вы показали свою

слабость, и теперь вас в покое уже не оставят, я ведь вас предупреждал! Они, конечно, будут требовать показаний

о всех тех людях, с которыми вы встречаетесь. Из вас, как клешнями, будут вытягивать эти показания. Вас будут

проверять, вам будут подкидывать разговоры… Знаете поговорку: «Коготок увяз – и всей птичке пропасть»? –

Птичке? Он тоже назвал меня птичкой, недострелянной перепелкой. «Дострелим», – сказал он. – Бедное вы дитя! –

произнес Олег с глубокой мягкостью в голосе и взял ее руку. – Олег Андреевич, ведь вы верите, не правда ли,

верите, что никогда ни вас, ни Асю… что я неспособна на это… верите? Вы не будете остерегаться меня? Если я это

замечу, я… я… Он никогда не слышал таких нот в ее голосе, таких усталых, безнадежных, безрадостных… Все лицо

ее как будто осунулось. – Я верю в чистоту ваших намерений, Леля. Верю, что вы всей душой постараетесь этого

избежать, но… Чем дальше, тем будет труднее! Остерегаться вас я, конечно, не буду. Вам уже известно обо мне

все. Что же теперь мог бы я скрывать? Леля, я не за себя боюсь: вы должны помнить, что на мою жизнь опираются

четыре других. Зинаида Глебовна, которая вошла в комнату, положила конец этому разговору. Они простились. –

Стригунчик, ты с утра не ела, принести тебе супцу? – Нет, мама, спасибо. Я устала, я так устала! Я, кажется, буду

больна. Ночь такая длинная, длинная… Дай мне заснуть.

Глава двадцатая

– Товарищ Казаринов, у меня к вам дельце. Не войдете ли ко мне на минуту? – Вячеслав окликнул Олега,

выходившего из комнаты Нины. Молодые люди сели друг против друга и с минуту молча наблюдали один другого с

чувством все той же симпатии, которая возрастала с каждой встречей, наперекор всем классовым установкам. –

Какое же дело? Располагайте мной, Вячеслав. Я перед вами в долгу. За что? Уж это знаю я. И, видя, что юноша

мнется, Олег прибавил: – Я не болтлив. Никому ничего не передам. И сам не имею привычки задавать вопросы.

Вячеслав сконфуженно пробормотал: – Бегает сюда с вашей женкой подружка… И снова умолк, теребя свою всегда

всклокоченную шевелюру. – Совершенно верно, Леля Нелидова. Она и моя Ася – двоюродные сестры. – Стало быть, и

она из господ? Так я и подумал. Эх, жаль! Девушка очень уж располагающая, стройненькая, что твоя осинка, и

кудерявая, и бойкости этой черезмерной нет, вот как теперь у многих… – Хотите, я познакомлю вас? – спросил Олег.

– Не то что познакомить… Мы с ней уже ровно бы и знакомы… А устройте вы мне, Казаринов, случай куда-нибудь с

ней пойти… да поговорить… Выручите по-товарищески… – С удовольствием, Вячеслав. Только для начала пойдем

все вместе. На этих же днях я что-нибудь организую, как будто бы случайно. Можете положиться на меня.

Незаметно и слово за вас замолвлю, а дальше уж от вас будет зависеть… И он тут же подумал, что попытка

кончится, конечно, неудачей: девушка не захочет заглянуть поглубже и за сермяжными манерами не разглядит

благородства этой молодой души. Сословные предрассудки, которым он первый платил дань, показались ему на

этот раз мелки и ошибочны. Этот метр годился все-таки не для всех! Его самого удивила эта мысль. – А кто

родители ейные? – угрюмо спросил Вячеслав, размышлявший, по-видимому, над тем же. – Отец – адъютант высокой

особы, дед – гвардейский полковник, другой дед – сенатор. Теперь бедствуют, разумеется, и она, и мать, – прибавил

Олег не без умысла. – А что же такое? Олег изложил коротко злоключения Лели, которую на другой же день после

несчастного собрания отчислили вовсе, даже от стажерства. – Да как же так получилось у них в месткоме? Уж не

сводились ли какие личные счеты? Это ведь перегиб явный, – сказал Вячеслав. – Перегиб! – жестко усмехнулся

Олег. – Хорошее это у вас, у партийцев, словечко! Удобное! Им можно объяснить все: разорение хутора,

истребление семьи, сровненную с землей Иверскую, затравленных ученых – таких, как Платонов и Тарле. Жаль, что

у Царского правительства не было в запасе такого словечка, – за счет перегиба ведь можно было бы отнести и

«кровавое воскресенье» и Ленский расстрел! Перегиб – и все тут! Как вы полагаете, а? Вячеслав был слегка

озадачен и не нашелся, что сказать. – Я все время разыскивал одну знакомую семью и только недавно напал на

след, – желчно продолжал Олег. – Глава семьи – преступник, не заслуживающий снисхождения, ибо он – редактор

«Нового времени» и преподаватель великих князей, с ним не поцеремонились – расстрелян! Но вот семья…

Старший сын – семеновский офицер, мой ровесник – расстрелян! Дочь провела год в заключении и в настоящее

время выслана в Сибирь; младший сын от страха репрессий отрекся от родителей, «отмежевался», как принято это

называть в коммунистической морали; а мать… ну, а мать после всего, что на нее обрушилось, бросилась из окошка

полгода тому назад… разбилась намертво. Как вам кажется, не было ли здесь «перегиба»? Вымещать на семьях! Да

это водилось только во времена Иоанна Грозного! Революционеры из «Народной воли» и даже сами большевики,

работая в подполье, никогда не опасались за родителей и детей. Отец Ленина до дня революции оставался на

государственной службе и был уважаем вроде. А декабристы? Вы, конечно, слышали о декабрьском восстании:

полки на площади столицы, Каховский стреляет в самого императора… Пять человек повешено. А нутка, если б

такое восстание разразилось теперь? За никому не известное, недоказанное вредительство расстреливают

пачками, что же было бы, если б события достигли размеров декабрьского бунта? Я со стороны матери потомок

декабриста, и вот та репрессия, которую я с детства привык считать жестокой, кажется мне пустяшной, не стоящей

внимания после всего, что мне пришлось видеть за последние годы. Концентрационные лагеря для жен

ответственных работников – слышали вы что-нибудь подобное в царской России? Ни одна из жен декабристов не

была репрессирована. Я не удивлюсь, когда объявят военным преступником меня, и если в один прекрасный день

военный трибунал вынесет смертный приговор князю Дашкову – активному белогвардейцу – я найду его вполне

заслуженным. Но, когда меня травят как Казаринова, который отбыл семь с половиной лет лагеря за то только, что

не выдал товарища, и когда я знаю, что в случае расправы со мной будут всячески преследовать и мучить до

последнего вздоха мою жену и моего ребенка, – я не могу не думать, что ваш коммунизм -кровавое пятно в истории

России. И вы уверяете при этом, что указываете путь к прогрессу и счастью, вы?! И он остановился. – Очень здорово

вы говорите, Казаринов. Слова у вас так и льются. И все-то во вред нашему строю! Опасный вы человек, как

пораскинешь разумом! Террор не по вкусу вам? Лес рубят – щепки летят, товарищ Казаринов, а рубить-то его надо.

Не устрой мы красного террора – не устоять Советской власти. Капиталисты и помещики всех стран рады нам

наступить на горло, а внутри нашего Союза врагов и вредителей – не пересчитать! Вы, поди, лучше меня их знаете.

Кому неохота от своих привилегий отказываться – мы тому как бельмо на глазу. Моего прадеда помещик в карты

проиграл. Меня небось не проиграют. Я учусь, работаю, никому кланяться не обязан. Трудные бытовые условия? Ну,

что ж! Мы этого не боимся, пусть трудные! Сейчас переломный период: трудности возникают из-за крестьянского

саботажа. Идея колхозных хозяйств – одна из величайших идей в мире! Вот победит колхозный строй, и увидите,

как расцветет наш Союз! А сейчас – период становления. Деревня ропщет потому, что не понимают люди сложности

момента, не видят дальше своего носа. А спросите-ка их: хотят ли они возвращенья царского режима? Пусть им

вернут белые булки, возы муки, капусты и гороха и ведра яблок, даже приусадебные участки втрое больше

теперешних, – и все равно не захотят. – Ну, это еще неизвестно! Посулите им, что у них будут свои собственные

поля, и захотят. Во время гражданской войны крестьянская масса присоединилась к вам после лозунга «Земля –

крестьянам!» Это решило вашу победу, а теперь вы у них эту землю отнимаете под совхозы и колхозы. – Нет, не

отнимаем. Мы проводим переустройство деревни, ломаем старые формы. Борьба за ликвидацию мелких

собственников рушит уклад жизни, сложившийся веками, но мы, коммунисты, трудностей не боимся. Будущее – за

нами. Вот переустроим деревню – легче будет; закончим первую пятилетку, а потом вторую – еще легче! Наши

лозунги привлекают внимание. Будь наша программа нежизненна, мы бы не победили! Ведь наша молодая

республика устояла едва ли не против всей Европы. Мы вышли победителями из гражданской войны, а потом из

разрухи. Теперь вот ГЭС и Беломорканал построили, а сколько еще построим! За деревню взялись… Когда я про это

думаю, я словно слышу, как земля дышит. Во мне этак растет, да, растет желание трудиться! Я знаю, что со мной

миллионы других вот так же… Эх, говорить-то я не умею! – Умеете, Вячеслав, потому что говорите искренно! Только

я вот что-то не верю, что с вашим сердцем бьются в унисон миллионы других сердец. Если бы много было таких, как

вы – искренно и бескорыстно преданных идее – не было бы всей этой мерзости, которая мутит мне сердце. Я

понимаю, что в самом принципе аристократизма есть нечто возмутительное, несправедливое в самом корне:

небольшая часть общества оттачивает, утончает и облагораживает свои чувства и свой мозг в то время, как вся

масса поглощена борьбой за существование. Но ведь положение, при котором возможно было это различие, уже

отмирало, дворянство разорялось, оно уже потеряло свои привилегии. Еще две-три либеральные реформы – и с

этим порядком было бы навсегда покончено. А те реки крови, в которых вы пожелали утопить людей вместо того,

чтобы разумно использовать их, привели только к тому, что вы истребили интеллигенцию, во всяком случае,

потомственную, наиболее рафинированную. Попробуйте обойтись без нее! У вас уже теперь не хватает «кадров», а

чем дальше, тем будет хуже. Вам грозит полный застой мысли. Культура воспитывается поколениями, вы

разрушили то, что создавалось веками! Вячеслав взглянул на него загоревшимся взглядом. – Как вы метко про

аристократизм сказали! Я именно это думал, только определить не мог. Да, да! Само благородство возмутительно и

ненавистно как растение паразитические! Олег нахмурился: – Рад, что помог вам уяснить вашу мысль, Вячеслав. Но

мы, по-видимому, не убедим друг друга. Заключения наши как раз обратные. Вячеслав, послушайте! Ни я, ни

другие, подобные мне, «бывшие» никогда не были и не будем «вредителями». Мы можем быть врагами в бою, мы

можем влиять идейно, но на службе, там, где нам доверяют, где нам за нашу работу платят деньги – мы работаем

не за страх, а за совесть. Вредительские процессы, за очень редким исключением, – клевета с целью найти

оправдание своим неудачам. Лично я ни одного вредителя не встречал и не знаю. Ну, а теперь мне пора. Он встал и

взял фуражку. Изящество этого жеста и этих тонких узких рук бросилось в глаза Вячеславу. – Вон руки-то у вас и по

сию пору еще холеные. Труд-то, видать, не больно вам знаком, – сказал он жестче, чем, может быть, хотел. Олег

быстро и зорко скользнул по нему взглядом. – Семь с половиной лет тяжелых каторжных работ, да и теперь дома я

всегда сам заготавливаю дрова для печек. Если руки кажутся холеными, то потому только, что я с детства приучен

заботиться, чтобы они имели приличный вид. Это может сделать каждый, я полагаю. В коридоре они натолкнулись

на Аннушку, которая, стучась к Нине, говорила: – Выдь к ней, Лександровна. Не знаю, кто такая. Спрашивает тебя,

али Мику. Молодые люди вышли в кухню. Там, на подоконнике, на фоне серой глухой стены противоположного дома

сидела незнакомая женщина лет сорока. В первую минуту Олег принял ее за дворничиху или сторожиху, так как

она была в сером ватнике и в платке; но ему бросились в глаза благородство ее лица и позы и то достоинство, с

которым она кивнула Аннушке в ответ на ее слова: «Нина Александровна сейчас выйдут». Почему же она в ватнике,

почему так бескровно, иссине бледна, а вместо прически на грудь перекинута черная коса? Странен был этот

облик… Олег и Вячеслав уже подходили к двери, когда вошедшая за ними Нина воскликнула: «Ольга Никитична!» –

и в восклицании ее было столько смятения, что Олега разом охватила уверенность: здесь в этой кухоньке, где

разыгрывалось уже столько трагических сцен, разыграется неминуемо еще одна! Женщина порывисто поднялась

навстречу Нине. – Извините, что я позволила себе прийти к вам, хотя я только сегодня оттуда. Я хочу узнать о

детях. Меня выпустили на один день. С вечерним поездом я должна уезжать в Караганду, а моя комната на замке.

Бога ради, где Мери и Петя? Неужели высланы? – Нет, нет! Мери здесь. Мика ее видит. Она в каком-то общежитии.

Мика скоро придет и скажет вам адрес, – мямлила Нина. – А сын? А Петя? Что с моим Петей? – и вдруг схватилась за

виски прозрачными руками. На лестнице, уже спустившись на несколько ступенек, Олег пытливым взглядом

обернулся на Вячеслава, закрывавшего за ним дверь: – Ну, что вы думаете об этой сцене? Не кажется ли вам, что

здесь опять «перегибчик»? – едва не сорвалось с его губ, но он вовремя остановился. Pas trops du zele [96]. Какая-то

доля классового антогонизма в нем явно просвечивала сегодня. Разговор начался так дружески, а кончился… Дома

он нашел всех в радостном оживлении: только что прибежала Леля с известием, что получила службу. Выслушивая

радостные поздравления Натальи Павловны и мадам, Олег оставался «при особом мнении». Длинные светлые лучи,

заструившиеся из глаз Аси, почти тотчас сменились выражением тревоги, встретив тень в карих глазах подруги. –

Ты еще не совсем поправилась, Леля? – тревожно спросила Ася. – Нет, я здорова. – Отчего же ты не радуешься? – Я

радуюсь. – Нет, Леля. Я вижу, что нет. Тетя Зина то же самое скажет. – Не забывай, что я неделю с температурой

лежала. Я очень ослабела. И потом, меня все-таки волнует, что больница тюремная. Решетка, пропуска… При уходе

с работы нас в любой день могут подвергнуть обыску, а в канцелярии с меня, как с вновь поступившей, взяли

подписку, что никаких сведений о здоровье и других изустных поручений я от больных принимать не буду. Еще

предупредили, что больные часто просят взять от них письмо и опустить в почтовый ящик, и что этого делать

нельзя. Олег, взявший газету, оторвался на минуту от чтения и сказал: – Имейте в виду, Елена Львовна, что вас

непременно будут проверять. Увидите, в один из первых же дней вас кто-нибудь попросит опустить письмо. Не

соглашайтесь – это будет провокатор. – Провокатор? Среди заключенных? – Ну, разумеется! Чему вы удивляетесь?

За сокращение срока или дополнительную порцию к обеду очень многие охотно берут на себя такую обязанность, в

тюрьме ведь не только политические, а добрая треть уголовного элемента. Она растерянно и со страхом взглянула

на него. Славчика уже начали отучать от груди, так как у Аси стало пропадать молоко. Старшие отгоняли ее от

кровати ребенка, чтобы вид матери не напоминал младенцу о ее груди. Слушая жалобный писк своего малыша,

выплевывавшего рожок, Ася несколько раз сама начинала плакать. «Теперь он разлюбит меня и забудет. Рвется

цепочка, которая протянулась с тех дней, когда он был еще у меня внутри», – повторяла она. Понемногу, однако,

все наладилось, и этот вечер был ознаменован тем, что Славчик сам протянул ручонки в перетяжках к рожку,

который принесла для него мадам. Все восхищенно ахнули, уверяя друг друга, что такого умного ребенка еще не

видали. – Как мило опушилась его головка! Он напоминает птенчика, – сказала мужу Ася. – Херувимчик у подножия

Мадонны, – ответил Олег. – Амур, амур! – повторяла в восторге француженка. Леля тоже смотрела на Славчика.

«Будет ли у меня такой? Только бы мне благополучно выпутаться из этой истории и не потерять уважения всех, кто

меня любит!» Случайно подняв глаза, она встретилась взглядом с Олегом. И опять почему-то опустились ее глаза.

«А все-таки он смотрит с укором! Есть только два человека, которые не разлюбят меня, даже если я дойду до того,

что начну выдавать из страха. Это мама и Ася! Их любовь никогда не изменится!» – и она с новым чувством

нежности взглянула на свою кузину, которая, созерцая присосавшегося к рожку ребенка и оберегая его

протянутыми вперед руками, забыла, казалось, все окружающее. О том человеке, которому она впервые внушила

чувство любви, Леля не думала. Он не шел в счет. Ей не интересна была старая военная среда, обычаи и вкусы

которой ей приелись, но сермяжные простачки были еще во много раз скучнее. Через несколько дней после того,

как Лелю зачислили в штат, Олег позвал ее и Асю в порт на устраиваемый там по какому-то случаю вечер. В зале к

ним подошел приглашенный Олегом Вячеслав. Рыжий вигоневый свитер до ушей и накинутый поверх измятый

пиджачок напомнили Леле «товарища Васильева». – Вот удивительно то, – сказала она Асе, когда их никто не мог

слышать, – твой муж одет, пожалуй, нисколько не лучше, но весь облик его настолько иной, что эта плебейская

одежонка на нем незаметна. Что значит осанка! А впрочем, белая крахмальная полоска у горла, которую носит твой

Олег по офицерской привычке, тоже кое-что значит в общем виде. Когда по окончании вечера вышли из здания,

Олег взял под руку жену и предоставил Лелю заботам Вячеслава. – Ну, как идет работа, товарищ Леля? – дружески

спросил этот последний, забирая девушку под руку. – Слышал я, место получили? Спервоначалу трудновато вам,

поди? Ну, да ничего, приобвыкнете. Поспеваете справляться или затирает? Леля стала рассказывать ему

особенности своей работы. – Врач-то хорош с вами? Не зазнается? – спросил Вячеслав. – Гляжу, много еще в этих

самых врачах старой закваски, все еще они себя господами считают, любят над средним персоналом покуражиться.

Вы им спуску-то не давайте, чуть что – в местком. – На врача не жалуюсь, трудности не в том, – сказала Леля, – я

аппаратуру плохо знаю. Ведь я работала до сих пор с аппаратом только одной системы и могу встать в тупик даже

перед перегоревшей пробкой. Их связывал теперь уже целый ряд интересов профессионального порядка, и

очевидно вследствие этого разговор шел гораздо непринужденней, чем прежде. Прощаясь, Леля улыбнулась ему

приветливей, чем сама могла предполагать. Через несколько дней были именины Нины, которые праздновались

очень скромно в кругу семьи. Когда все уже сидели за ужином, и Нина включила электрический чайник,

неожиданно произошло короткое замыкание. Олег вышел в кухню, чтобы переменить пробки, и увидел там

Вячеслава, который сказал ему: – Давайте-ка сюда нашу Елену Львовну, Казаринов. Я покажу ей, как пробки

переменять. Ей урок хороший будет. И при колеблющемся свете сальной свечи Олег разглядел сконфуженную

улыбку юноши. Он вызвал из-за стола Лелю и предоставил Вячеславу принести ей табурет и взгромоздиться с ней

рядом. – А ну, влезайте-ка, товарищ рентгенотехник, мы вам сейчас будем квалификацию повышать, – сказал при

этом Вячеслав. Олег заметил, что он был первый раз в галстуке, который завязал очень безобразно, но, по-

видимому, со специальной целью понравиться Леле. Вернувшись к чайному столу, Олег хотел было попросить Нину

пригласить и Вячеслава, но присутствие Натальи Павловны удержало его. Это были две величины несовместимые.

«Бедный мальчик, кажется, окончательно потерял голову, – подумал Олег. – Как жаль, что его подстерегает



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: