Глава двадцать восьмая. Глава двадцать девятая




яркая полоска заката – как кровь… Мне и плакать хотелось, и молиться! У России так много было горя, и оно все не

залечивалось, не проходило… Я помню: на небе и в поле темнеет, а я стою и стою. Может быть, я была под

впечатлением корсаковского «Китежа» и потому могла так перечувствовать именно звон, но долго потом я

оставалась под впечатлением этой минуты… Теперь колокольный звон уже запрещен повсеместно. Они помолчали.

– Знаешь, – и руки ее потянулись к нему. – Я никогда не сделалась бы эмигранткой! Наша Русь и в самые горькие

годины остается величественной и святой, и грешно, мне кажется, покидать ее ради собственной безопасности.

Брови Олега сдвинулись, словно от боли. – Стон родной земли… Это ты хорошо сказала! Смотри же, не откладывай

работы над своей импровизацией, чтобы я успел ее услышать. Взгляд, полный тревоги, нежности и страха,

мелькнул ему из-под ее ресниц, и он тотчас подумал, что не следовало произносить этих слов, которые вырвались

почти невольно. – Играла ты своему профессору эту вещь? – спросил он, желая дать разговору другое направление.

– Мой профессор запрещает мне сочинять, – грустно ответила она. – Не хочет, чтобы я отвлекалась от

исполнительства. «Это показывает, насколько она талантлива!» – подумал Олег и вспомнил недавнюю встречу с

Юлией Ивановной на пороге музыкальной школы. Юлия Ивановна сказала, указывая на Асю: – Эта девочка

занимается ребенком, мужем, собакой, импровизациями, но только не уроками. Нам, русским, к несчастью

свойственно не беречь наши таланты. В этих словах ему тогда же почудился упрек, а между тем сама Ася никого не

требовала внимания к своему дарованию и ни разу не пожаловалась, что в семье недостаточно ценят ее, и что он и

его ребенок отрывают ее от музыки… Была ли то скромность или недооценка? Мысли его странно прикрепились к

брошенным ею образам: весь этот день он не мог оторваться от мыслей о горе России и, поймав жену за рукав,

спросил: – Что же ты считаешь горем России, скажи? – Ах, ты опять о том же! Самые большие, я думаю, татарщина и

крепостничество, а вот теперь – большевизм. Но ведь ты лучше меня знаешь историю. Пусти! Славчик плачет! – и

убежала. «В крепостничестве повинен прежде всего дворянский класс! Горе России лежит на совести моих предков,

– подумал он, выпуская ее руку. – Колокольный звон Аси говорит о третьем горе – большевизм, именно большевизм,

а не революция. Большевизм – время расплаты. Не послужит ли искуплением приближающееся ко мне возмездие?»

Около часа ночи Олег, уже собираясь заснуть, протянул руку к выключателю, и в эту минуту глухой стук грузовика

привлек его внимание. – Машина… около нашего подъезда… в такой поздний час… I Что это может быть? –

проговорил он, прислушиваясь. Ася села на постели. Минуты две они не шевелились. – Уехал. Все. Спи, дорогая, –

сказал Олег, оглядываясь на жену. Она не ответила улыбкой. – Я знаю, о чем ты подумал. Я все знаю, –

содрогнувшись, прошептала она.

Глава двадцать восьмая

В это декабрьское утро все женщины в квартире проснулись не в духе. «Боже мой, Боже мой! В моем портмоне

только пять рублей, а получка у Олега Андреевича еще нескоро и, наверно, будет ничтожная… О, милое

пролетарское государство! Довольны, хамы? Не ценили того, что имели, пожелали господами стать, получайте

теперь: карточки, очереди, фининспекторов и коммунальные квартиры. Мне такое существование и постоянные

угрозы становятся не под силу, а тут еще Ася в последнее время осмеливается возражать… Зараза, страшная

моральная зараза… она носится в воздухе!» – думала самая старшая, надевая утренний капот. В это же время

француженка, стоя у закипавшего чайника, говорила сама себе: – Что за медлительный народ! Mon Dieu! Уже

пятнадцатый год, а все нет реставрации! Лишь бы хватило у нас сил вытянуть! Oh, le pauvre m-ieur Prince! [100]

«Только бы ничего не случилось… Я все время неспокойна! – думала самая младшая. – Олег так мрачен, а с

бабушкой стало очень трудно теперь; я во всем виновата: и что голубей кормлю, и что вещи разбрасываю, и что из

дому ухожу будто бы надолго… Я забежала к Преображению на одну минуточку по дороге с урока и весь обратный

путь бежала бегом, а все-таки осталась виноватой! Что значит, казалось бы, наша мелкая озабоченность и эти

хлопоты с обедом и приборкой перед тайной заклания Сына Божьего в алтаре, а мы устроили свою жизнь так, что

не можем найти время остановить мысль на великом! Вот и для рояля тоже не остается времени… Мой мальчугаша

не дает заниматься своей маме! У, бяка! Целый день суета с тобой!» – и невольно просияла улыбкой, глядя, как этот

бяка со спутанными кудряшками скачет в своей кроватке. В кухне на подоконнике стояла Клавдия Хрычко, и,

высунувшись через форточку в синеватую морозную мглу, еще окутывавшую двор, кричала сыну, которого

поспешила выпроводить на прогулку: – Павлютка-а! Гляди: около дворницкой белье с веревок поснимали, а

наволоку уронили – подыми да принеси. Скорей, не то кто другой подберет! Экой неповоротливый! Уже спрыгнув с

подоконника, она увидела Асю, которая вошла с подносом посуды. – Дивитесь небось меня, Ксения Всеволодовна?

Нехватки ведь у нас, нужда… воровать я бы в жисть не стала, а поднять… почему не поднять? – Зачем вы, Клавдия

Васильевна, выпустили на прогулку вашего Павлика? – спросила вместо ответа Ася. – Ведь он простужен, к нему бы

надо вызвать детского врача! – А вы уж приметили? Больной он, точно. Я ужо сахарцу жженого с молоком выпить

ему дам. Жалостливая вы, Ксения Всеволодовна. Изо всей вашей семьи одна вы такая. Муж ваш и бабка и мадама

ваша волками на нас глядят, нешто я не вижу? Я вам от нашего пирожка ломтик отрезала, вот, берите, вы, я знаю,

не побрезгуете. Кушайте на здоровье, – она присела на табуретку. – Извелась я, Ксения Всеволодовна! Едуард мой

окаянный грубит, бродяжничает, учебу вовсе бросил, со школы приходят, требуют, чтоб явился в классы, грозят,

что выгонят за хулиганство: переросток, говорят. А где я его возьму, когда он котору ночь дома не ночует? С мужем

тоже беда: я у него отобрала да под матрац запрятала пятьдесят рублей из евонной зарплаты, дрова хотела

купить, оттого что ордеру срок, а он выкрал вечор, как я в баню ходила, да пьяным воротился. Одолжите на дрова,

Ксения Всеволодовна, не то пропадать ордеру. Я не забыла, что уж задолжала вам, не опасайтесь: я ужо верну все.

Но ответ был не тот, на который она надеялась. – Извините… у меня нет: бабушка не очень любит, когда я

распоряжаюсь деньгами… Завтра, если я получу за урок, тогда… сколько смогу… с тем только, чтоб опять никто не

знал. А к вашему Павлику я сейчас по телефону доктора вызову. Ася убежала, перекинув через плечо полотенце,

вышитое еще старыми владимирскими кружевницами. Другая жилица, жена военного курсанта (которого все

величали за глаза «красным курсантом»), приблизилась к своему примусу; сознавая превосходство своего супруга

над прочими мужчинами в этой квартире, она держалась заносчиво. – Вечно клянчите! Охота унижаться перед

этими господами! Они вас в грош не ставят! Девчонка эта дура, умеет только ресницами хлопать. С такими, как вы

и она, не построишь коммунизм. Вот погодите: покажут вам при паспортизации! Олег работал теперь посменно, он

только вернулся с ночного дежурства и строил Славчику дом из кубиков. «И все-таки я счастливая по сравнению

хотя бы с этой! Клавдией Васильевной, которая одна несет на себе все тяжести! и заботы! Мои мальчишки –

большой и маленький – такие милые и родные!» – думала Ася, вернувшись в комнату и любовно созерцая мужа и

сына. Нервы, однако, были уже так напряжены, что раздавшийся звонок заставил ее вздрогнуть. Олег вышел

отворить, а она осталась около ребенка, тревожно прислушиваясь. «Я всегда боюсь этих длинных повелительных

звонков! Это кто-то из официального мира, наши друзья звонят иначе… Только бы не повестка о выселении нас, как

«элемент». Будь милостив, Господи!» Маленькие пальчики сжались в крестное знамение. Олег вернулся, имея очень

раздраженный вид. – Что? Что? – воскликнула она, бросаясь к нему. – Очередная мерзость! Открываю – незнакомая

женщина, которая рекомендуется: медсестра из вендиспансера: почему не является на лечение Эдуард Хрычко?

Этот шестнадцатилетний бродяга с именем английского лорда – сифилитик! Ты понимаешь ли, что это значит?

Мальчишка лишен всякого чувства порядочности: он способен выпить в кухне из чужой кружки и поставить ее к

чистой посуде – я это сам наблюдал однажды. Вот удовольствие – жить с подобными типами! Молодая женщина,

растерянно глядя на мужа, пролепетала: – Но мне кажется дело вовсе не в нас… Хрычко все в одной комнате… у

них ребенок… Что будет с ними? Олег перебил ее. – Меня очень мало интересует Хрычко. Я думаю о своей семье.

Пойду объясняться передать все-таки надо. Любопытно, что вопрос о врачебной тайне, по-видимому, вовсе

отметается в советской медицине! Ну, да в наших условиях это, пожалуй, правильно. Она выбежала за ним и

настигла в коридоре. – Олег! Я боюсь, подымется шум… я так боюсь и не люблю шума… говори как можно мягче…

Говорить с главой семьи было, однако, не так просто. Когда Олег обратился с вопросом: «Товарищ Хрычко, известно

ли вам, что ваш сын – венерический больной?» – тот только хмыкнул, и никак нельзя было понять, служило это

выражением отрицания, утверждения, негодования или удивления. Олег начал было излагать свои претензии, но

Хрычко перебил: – А вам-то что до того? Мы ведь в ваши дела не мешаемся! Вечор я в жактовской конторе стоял,

так слышал, упоминали там, что райсовет включил и вас в списки намеченных на выгонку, а вы еще хозяев из себя

изображаете! «Мадам» Хрычко тотчас подскочила на помощь к мужу: – Уж так-таки и больной? Да откуда же вам

известно-то? Больно на выдумки горазды! Уж не у доктора ли встретились? Не трогал бы вашу посуду? А он и не

трогает! На что она ему? Олег питал непреодолимое отвращение к бабьему крику и истерическим возгласам и, не

желая продолжать в таком тоне разговор, тотчас предложил перенести его на вечер, когда соберутся все жильцы.

Он рассчитывал в этот раз на авторитетную поддержку красного курсанта. Принцип «разделяй и властвуй» мог

иногда оказаться весьма полезным в коммунальной квартире. Ася стояла лицом к шкафу и не повернулась, когда он

вошел; это показалось ему подозрительным. «Наверно, услышала о списке из райсовета», – подумал он и повернул

ее к себе с вопросительным взглядом. – Сейчас такой хороший снежок! Я поведу гулять Славчика а ты ляг: ведь ты

всю ночь не спал, – голос прозвучал несколько жалобно, но взгляд его она выдержала спокойно. Одевали Славчика

вместе: стоя на одном колене перед стулом, на котором сидел ребенок, Олег натягивал ему шерстяные рейтузы и

крошечные валенки; Ася – такие же крошечные варежки, привязанные к тесемке, и шерстяной с расчесом капорчик.

Розовые щечки и темные глазки ребенка казались такими милыми, что все время хотелось целовать это существо;

мало что целовать – смять, прижать к груди. Славчику все время грозила опасность быть задушенным. – Я сам снесу

его, он становится тяжелым! – и, схватив ребенка на руки, Олег сбежал с лестницы и поставил Славчика на снег,

после чего тотчас убежал, так как был без пальто. Ася взяла сына за ручку и направилась к скверу. Два

милиционера поравнялись с ней. Тревожно, как затравленный зверек, она обернулась на них. «Входят в наш

подъезд… А вдруг к нам?» Она схватила ребенка на руки и повернула обратно. Славчик был в самом деле уже

тяжелым, и она добежала только до второго этажа, когда в третьем послышался звук отворяемой двери. «Кажется

наша!» – подумала она, прибавляя шаг. Да, это была их дверь! Милиционеры уже выходили, а ее муж стоял на

пороге! – Что? – уже во второй раз в это утро спросила она, останавливаясь и тяжело дыша. – То, чего мы ждали, – и

он показал повестку. Она спустила с рук ребенка. – Куда? – За сто верст. – Тебя или нас всех? – К счастью, только

меня. Она молчала. – Ася, это еще не катастрофа… Не расстраивайся, дорогая! Это только очень большая

неприятность. Я опять лишаюсь работы – вот главное осложнение. Раздевайся, сейчас спокойно обсудим. Она

послушно разделась и раздела ребенка. – Я боюсь только разлуки! Ничего другого я не боюсь. Я уверена, что мы

еще очень хорошо будем жить… – прошептала она дрожащим голосом. – Совершенно верно, дорогая: из каждого

положения есть выход и мы его найдем. Ты у меня храбрая, мужественная девочка. Семейный совет был очень

серьезен на этот раз: и Олег, и Наталья Павловна, и мадам категорически настаивали, что Асе с ребенком уезжать в

Лугу немыслимо. На это было несколько слишком серьезных оснований: Асе оставалось всего полгода до окончания

музыкальной школы, иметь хотя бы этот диплом (за невозможностью получить консерваторский) значило уже очень

много: диплом этот давал Асе право работать преподавательницей в детских школах и аккомпанировать. Далее,

если Ася вздумает ехать с мужем, она немедленно потеряет комнату, а следовательно, и возможность вернуться, и

окажется территориально отрезанной от Наталии Павловны. Кроме того, в Луге (согласно сведениям из письма

Нины) свободных жактовских комнат нет, устроиться по-семейному невозможно, кроме как за очень большие

деньги у частных владельцев дач. Денег этих не было – стало быть, деваться с ребенком некуда, и рояль вывезти

тоже некуда. И, наконец, у Аси имеется небольшой заработок в виде аккомпанементов и уроков; бросать его

теперь, когда Олег снова без работы, было рискованно. Оставалось пока ехать одному Олегу, снять угол и

попытаться раздобыть работу, а сюда наезжать в выходные дни. – К счастью, дело к весне, – говорил Олег, – если я

найду в Луге работу, я сниму там комнату в частном доме, а ты на лето приедешь ко мне со Славчиком. Осенью

видно будет, жизнь сама подскажет, как поступить. Это был день непрерывных неожиданностей: из передней

вдруг послышался визг Клавдии и звуки, напоминающие рычание собаки: старший Хрычко волочил за шиворот

упирающегося Эдуарда, награждая его ударами кулака. – Папка! Ты убьешь его! – отчаянно голосила Клавдия. –

Помогите, добрые люди! Он искалечит парня! Экие бесчувственные тут все! Хоть умри на их глазах – не вступятся!

Вступаться и в самом деле никто не пожелал. Через час явившийся по вызову Аси детский врач диагностировал у

маленького Павлика корь. Семье Хрычко в этот день не везло так же, как и семье Дашковых! Кори никто особенно

не боялся, но заполучить ее Славчику означало, что Ася будет связана по рукам и ногам, а это было теперь

особенно некстати. К концу дня Славчик уже начал чихать, и у него покраснели глазки: очевидно, оба ребенка

захватили заразу одновременно. – Никуда не поеду, пока не опустится температура,- заявил Олег, обнаруживая на

термометре тридцать девять градусов, пусть хоть силой тащат! В этот злополучный день они умудрились

поссориться, может быть потому, что нервы у обоих были слишком напряжены. Олег вошел в комнату, когда Ася

цедила через ситечко клюквенный морс в белую эмалированную кружку, из которой обычно поила Славчика;

наполнив ее, она отцедила столько же в другую кружку. – А кому предназначается вторая порция? – спросил шутя,

уверенный, что она ответит «тебе», и уже готовый сказать «отказываюсь в пользу белой Кисы», но она только

нахмурилась. Он хорошо знал эту морщинку на белоснежном лбу: она появлялась очень редко и именно потому он

привык относиться с уважением к этой морщинке, выражавшей несогласие; идти в этом случае наперекор значило

идти на ссору, после которой он в качестве виновного все равно шел с повинной, так как в этих редких случаях Ася

не уступала: затрагивалась ее очень большая внутренняя уверенность в правоте своего поступка, и только в этих

случаях в ней появлялось упорство вместо обычной мягкости. – Ты, кажется, забыл, что в квартире не один больной

ребенок, а двое? – и в интонации ее прозвучал вызов. – А! Понимаю! Опять на сцену маленький выродок с черепом

отсталой расы. Таких черепов никто еще никогда не видел у русских детей, – сказал он с оттенком досады.

Морщинка между двух тонких бровок стала еще явственней. – Я помню, как-то раз в деревне женщина-крестьянка

меня упрекнула за мою жалость к собаке; она сказала: «У вас, у бар, животное завсегда первее человека». Я

напрасно ее убеждала, что собака чувствует как человек холод, голод и обиду. Теперь придется убеждать моего

мужа, что ребенок чувствует лишения независимо от формы своего черепа. – Нет, ты сама мне лучше объясни, –

возразил он, задетый за живое, – почему считаешь своей обязанностью заботиться о мальчике, у которого есть

родители? Ты хорошо знаешь, что я не скуп и никогда не жалею денег, чтобы побаловать тебя и Славчика; если бы

я зарабатывал достаточно, я не стал бы вмешиваться в эти мелочи, как не вмешивался до сих пор, но в последнее

время мы сами питаемся неполноценно, отец этого ребенка через день хлыщет водку, а я вот за три года ни разу не

купил себе пол-литра портвейна, я коробку папирос растягиваю на неделю, чтоб сэкономить на себе. А ты

ущемляешь моего сына ради ребенка этого хама. Если непременно желаешь заниматься филантропией, выбери

ребенка, у которого родители репрессированы, или ты нарочно раздразнить меня хочешь? – Ни заниматься

филантропией, ни дразнить тебя я вовсе не собираюсь. Мне доставляет радость видеть, как сияет ребячье личико –

довольно этого тебе? Вчера ты ходил из угла в угол и повторял: «Я не виноват, что я – сын генерала и князя!» Но и

этот ребенок не виноват, что его отец пьет. Двух мнений тут быть не может. Гармония в отношениях не

восстанавливалась до позднего вечера. Собираясь ложиться, Олег сказал: – Если из-за этого уродца я лишаюсь

любви и ласки моей белой Кисы, я еще менее способен буду питать к нему добрые чувства. Неужели я так

эгоистичен и скуп, что меня следует наказывать в течение вот уже десяти часов, и неужели мальчик стоит того,

чтобы ради него раскачивать наши отношения? Румянец досады залил ее щеки. – Опять, опять! Ни скупым, ни

эгоистичным я тебя не считаю, а только безмерно гордым! – Ах, вот как! Ну, тебе виднее. Завтра или послезавтра

твой гордый муж уедет, может под конвоем, в эту уже заранее мне ненавистную Лугу, а ты, ко всем такая добрая, с

ним так сурова. Ася повернулась к нему от зеркала, перед которым расчесывала косы, и, откладывая гребенку,

сказала: – Я знаю, что для меня и для Славчика ты дашь содрать с себя заживо кожу, но я хочу, чтобы твое сердце

немножко… ну, совсем немножко… распространилось! – Не выйдет, Ася! Принимай меня таким, какой есть. Если бы

ранее излилось на мою душу твое солнечное тепло, я, может быть, был бы мягче, но эти десять лет меня

ожесточили, я сам знаю! Христианина в полном значении этого слова ты из меня не сделаешь. Мои мечты не идут

дальше этой жизни – я хочу борьбы, хочу деятельности большой, всепоглощающей, на пользу моей Родине, я

ненавижу ее врагов, моя вынужденная пассивность меня угнетает! -и он стал ходить из угла в угол. Пронзительный

звонок раздался в эту минуту и заставил их обменяться тревожными взглядами. Олег побежал отворять в полной

уверенности, что звонит милиция, чтобы проверить, убрался ли он из города. Оказалось, однако, что визит милиции

относится к Эдуарду, который замешан в шайку подростков, пойманных в краже. Перепуганная чета Хрычко

клялась и божилась, что мальчик уже с неделю не показывается. Олег не пожелал опровергать этих показаний. – Я

ничего не знаю, – ответил он на вопрос милиционера. По-видимому, Эдуард действительно дома не ночевал, так как

милиция, заглянув в «пролетарскую» комнату, удалилась ни с чем. Утром Олег отправился за расчетом в больницу,

а возвращаясь, столкнулся с управдомом, который приходил осведомляться, уехал ли он, и сделал ему

соответствующее внушение. Тем не менее, день прошел благополучно; только вечером, едва кончили пить чай,

раздался опять один из тех звонков, которые вселяли тревогу во всю квартиру, и в передней опять выросла фигура

милиционера. Клавдия, отворявшая дверь, не без язвительности крикнула Олегу: – Нынче не за Едькой, а за вами!

Положение становилось невыносимым! У милиционера было добродушное лицо, напоминавшее Олегу лица солдат.

– Вы что ж это, гражданин Казаринов, не повинуетесь приказу и нас бегать заставляете? Я не хотел на квартиру

соваться, осведомился в жакте: здесь еще, говорят. Я ведь понимаю, что ехать неохота, хоть до кого доведись! Ну,

да ведь если приказ вышел – все равно ехать заставят: не добром, так под конвоем, да еще штраф в сто рублей

заплатите. Так уж лучше езжайте теперь. Лужский поезд через час, и мне от начальства велено вас на него

проводить. Давайте, собирайтесь! – Есть, товарищ! Придется! Я противиться приказу не собирался: сынишка у меня

заболел, так я хотел оттянуть денька два. Дождаться выздоровления. С вами, товарищ, я вижу, можно

договориться: оставьте вы меня самого уехать; можете спокойно отрапортовать, что проводили, я не подведу; даю

слово, что отбуду с этим поездом, а уж под конвоем меня не ведите! – и, взглянув еще раз на честное солдатское

лицо, не устоял перед соблазном прибавить: – Всю войну провоевал, а вот теперь из города убирайся, словно я вор

или хулиган. На простом лице появилось выражение сочувствия. – Что говорить! Времена нонче тяжелые! А вы на

каком фронте воевали-то? – Под Двинском. – А я в Галиции. Ладно, я вам поверю, отбудете, значит, беспременно?

До свиданьица! – и милиционер вышел. Олег закурил, постоял в передней и, притушив папиросу, пошел в спальню.

Ася стояла у кроватки, рядом на стуле восседал плюшевый мишка, свет от лампы был затемнен, но он все-таки

увидел, что глаза у его жены полны слез. – Ну что? – спросил он шепотом. – Бредит немножко и водит головкой. А

недавно открывал глазки и на горшочек просился. У другого бы давно были простынки мокрые, а наш такой умница.

Вынимала из кроватки – прижался ко мне так мило и показался мне очень горяченьким. – Не плачь, любимая! Корь –

болезнь уж совсем не страшная, а он у нас крепенький. Дней через пять уже будет скакать в кроватке. Увидишь. – Я

не о нем плачу! Опять милиция? – Да, Ася. Под конвоем уже доставлять хотели. Я выговорил, чтобы самому уехать,

но с ближайшим же поездом. У меня десять минут времени. – Как? Сейчас? На ночь! – Ну, перестань, девочка моя!

Не надо, это еще не горе. – Как же не горе? Я проснусь ночью, а твоя постель пуста! Я буду думать, что ты где-то на

вокзале, на деревянной скамье… что тебе холодно… В твоей жизни уже довольно было лишений: окопы, лагерь. И

вот опять! Я понимаю, что бабушку сейчас нельзя оставить, но мне легче было бы с тобой поехать, чем отпускать

одного… у меня сердце рвется пополам! – Ну не надо, не надо, родная! Все понемногу устроится. К лишениям я

привык. Самое главное, чтоб вас не тронули! Я хочу, чтобы у малютки было счастливое детство, а для этого нужно,

чтобы сохранилось твое гнездо. Собери мне в рюкзак все самое необходимое, а я тем временем прощусь с Натальей

Павловной и Терезой Леоновной. В передней у двери она торопливо запихивала ему по карманам бутерброды и

сахар. – В Луге, говорят, ничего нет, магазины пусты! Ну, прощай… приезжай поскорее. Не простудись, смотри. Я

ведь знаю: ты о себе не будешь заботиться. Ты взял слишком мало денег… – Достаточно, достаточно. Я постараюсь

скоро приехать на денек. Но ты ни в каком случае не вздумай сама уезжать, ты меня все равно не найдешь; не

оставляй малютку… береги его и себя. Ну, я бегу. Господь с тобой, дорогая! – и бегом пустился по лестнице.

Глава двадцать девятая

Луга и Малая Вишера тридцатых-сороковых годов, за исключением лет Великой Отечественной войны,

представляли собой убежище высылаемых за черту Ленинграда. Там ютились все ленинградцы, получавшие

«минус» или «стоверстную», как политические, так и уголовные. Происходило это потому, что оба городка были

ближайшими из расположенных после ста километров и связанных с центром прямым железнодорожным

сообщением. Вследствие этого Луга была переполнена, и так называемых «жактовских» комнат не хватало.

Нарасхват были комнаты мелких дачных собственников, которых еще не коснулось «раскулачивание» и которые,

несмотря на огромные налоги, все-таки находили выгодным сдавать внаймы свои комнаты; в ряде случаев брали

плату только за прописку, так как очень многие репрессированные, как раз из «бывших», втайне проживали у своих

родных в Ленинграде, и только необходимость быть где-то прописанными заставляла их заключать кабальные

сделки с хозяевами дач. Так поступали, разумеется, только те, кто не связан был службой. В Ленинграде на работу

принимали лишь с ленинградской пропиской или с пропиской самого ближайшего пригорода и те стоверстники,

которые вынуждены были работать, волей-неволей и жить должны были в указанной полосе. Для Олега здесь

вопроса не существовало: служба была ему необходима, а следовательно жить предстояло отныне в Луге;

возможность кататься туда и обратно была тоже под сомнением вследствие дороговизны тарифа – положение

создавалось нерадостное. Переспав на вокзале ночь, он отправился на поиски жилья. В центре городка, разумеется,

не нашлось ничего, и он перенес свои поиски на дачные окраины. Воскресала уже знакомая ситуация: пока не

прописан – не берут на работу, а места, где бы можно был поселиться, не находилось. За день Олег измучился

бесплодно ходьбой и на ночь вернулся на тот же вокзал. На следующее утро опять начались те же поиски;

встреченный им рабочий, с которым он случайно разговорился, сказал ему, что лесопильный завод набирает

молодых мужчин, но для этого надо иметь прописку и жилье. Прозябший, усталый, голодный и злой, он продолжал

свои скитания; наконец он попал в Заречную слободу, на самую крайнюю улицу, которая граничила с густым

хвойным лесом. «Хорошо было бы обосноваться в этом районе, по крайней мере буду разнообразить время

прогулками по лесу, не то здесь от тоски с ума сойти можно», – думал он, переходя с вопросами от дома к дому.

Наконец в одном, самом некрасивом и ветхом, старуха, напоминавшая ведьму своим крючковатым носом и

недобрыми хищными глазами, заявила ему, что угол и прописка у нее найдутся. В сущности, это оказался не угол, а

сундук, на котором можно было лечь, – старуха сдавала этот сундук как нары и предупредила при этом, что

комната уже заселена по углам. Боясь упустить работу, Олег согласился на сундук и вручил старухе деньги за

ближайшие полмесяца. «Потом подыщу себе что-нибудь получше, если устроюсь на работу», – подумал он и уселся

на опушке леса на обледенелый пень, чтобы позавтракать хлебом с брынзой. На него внимательно смотрели глаза –

печальные, темные, большие глаза собаки; голодная тоска и глубокая скорбь брошенного больного существа

отражалась в них. Это был красивый породистый сеттер, по-видимому, бездомный, рыжая шелковая шерсть висела

грязными спутанными клочьями, длинные висячие уши давно никто не расчесывал, бока ввалились. – Ах ты,

бедняга! Да ты, я вижу, тоже бедствующий аристократ! Ну, поди сюда, бери, – и Олег протянул кусок хлеба. Собака

подошла, хромая, и взяла хлеб, деликатно не коснувшись руки человека. – Мы с тобой, как видно, товарищи по

несчастью, ты кто же – маркиз или князь? Теперь существа, которые созданы культурой тридцати поколений –

лишние! Нужна грамотная, осмысленная и толковая серая масса, и чтоб на фоне ее никаких фигур, подобных моей и

твоей, со всей их изысканностью. Понял? Вячеслав сказал же: «Благородство их ненавистно, как растение

паразитическое!» Сеттер в печальной задумчивости внимательно смотрел на него. Олег выложил перед ним

остатки своего завтрака. – Извини, что без скатерти и не на севрском фарфоре. Теперь пойдем, побродим по лесу, а

то ведь тоска, сам знаешь! Усвоенным с юности охотничьим жестом он ударил себя по колену, и тотчас что-то

сверкнуло в печальных глазах собаки. Уже в сумерках они подошли к неприглядному дому на опушке. – Вот и наше

палаццо! Не знаю, впустят ли тебя. Придется, пожалуй, весьма не по-товарищески тебя бросить. Ночевать на

морозе очень уж не хочется. Старуха и в самом деле не разрешила войти с собакой, и Олег вошел один,

сопровождаемый долгим взглядом, в котором ему почудился немой укор. Он все-таки не ожидал такой картины:

комната оказалась вся до отказа забита народом, лежали прямо на деревянном полу, сидели на подоконниках,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: