Глава двадцать четвертая 20 глава. Скиснет". Лада посмотрела на мадам долгим пытливым взглядом




запутанные фразы; так, однажды мадам сказала: "Возмутительно, что собака не выпила молока – теперь оно

скиснет". Лада посмотрела на мадам долгим пытливым взглядом, поднялась и, подойдя к своей мисочке, вылакала

молоко. Если вечером Ася говорила: "Возьми меня завтра с собой на лыжах, Олег", Лада садилась утром около

Асиных лыж, и ее нельзя было заставить отойти. В семье даже вошло в обычай прибегать к французскому в тех

случаях, когда нежелательно было волновать собаку. Один раз в жизни Лада попалась на воровстве; она съела

восемь котлет, оставленных в тарелке на столе. Операция была проведена мастерски: собака влезла на стул и

уничтожила содержимое тарелки, не сдвинув ее с места. Мадам, подойдя к столу, с изумлением смотрела на

опустевшую тарелку, и тут глаза ее встретились с глазами Лады – собака сама выдала себя: охваченная, очевидно,

угрызениями совести, она бросилась к ногам мадам и, взяв в зубы подол ее платья, сидя на хвосте, засеменила

передними лапами, что у нее всегда служило выражением извинения. Никто не ударил Ладу, тем не менее она

сумела сделать соответствующие выводы: больше она не крала, хоть бы мясо лежало под самым ее носом. Точно

так же извинялась она, если ее щенята, расползаясь по комнатам, устраивали лужи на паркете – не менее

серьезное нарушение собачьей морали! Лада понимала человеческие слезы: как только она видела Асю или Лелю

плачущими, она ставила лапы им на колени и тянулась мордой к человеческому лицу. В последнее время в жизнь

Лады вошло много тревог: люди, окружающие ее хозяйку, стали исчезать один за другим; семья таяла… Это было

тяжело, но пока Ася оставалась с ней, собака не теряла присутствия духа; она только еще настойчивей ходила по

пятам за Асей и все с большей тревогой проводила часы ожидания. На вокзале, при посадке на поезд, Лада тотчас

угадала, что ее могут не пропустить; она сжалась в комочек, прижала уши и крадучись в одну минуту проскочила

под лавку; она не подавала ни одного признака жизни, и все-таки ее обнаружили и теперь гонят эти люди с

грубыми голосами; они вытащили ее за ошейник из-под лавки, выбросили ее из теплушки на рельсы и швырнули ей

вслед камнем. Ее хозяйка в отчаянии хватает их за руки и плачет – ничто не помогает! Поезд уже пыхтит, сейчас он

тронется, а страшные люди не пускают ее подойти к вагону и грозят палкой. Хозяйка стоит теперь на самом краю

теплушки, держась руками за раздвинутые двери, и полными слез глазами смотрит на нее… Взгляды собаки и

человека встречаются, и безошибочное понимание делает слова ненужными!… "Не вини меня, что я тебя бросаю!

Мне запрещают – ты видишь сама! Я все так же тебя люблю и жалею; я знаю – ты без меня пропадешь, моя бедная,

дорогая, хорошая! Больше мы с тобой не увидимся!" "Я твоя верная Лада! Спасибо тебе за твою великую

человеческую любовь. Спасибо за моих непородистых щенят, которых ты пожалела и выкормила. Без тебя для меня

нет жизни. Прощай. Да будешь ты сохранена!" Поезд двинулся. Асю пытались урезонивать: – Ну, что вы! Что вы! Как

можно так расстраиваться из-за собаки! Вы уже потеряли мужа и родителей и можете так плакать о животном! –

Эта собака любит меня, как человек. Она разлуку не перенесет. Добывать себе еду она не умеет! – в отчаянии

повторяла Ася. Поезд прибавил ходу. Маленькая станция и собака на пустом перроне остались позади… Этот лагерь

играл роль распределительного пересыльного пункта. После высадки на маленькой глухой станции туда погнали

лавиной весь этап, включая и тех, кто следовал на поселение, а не на лагерные работы. Постройки были все

деревянные – и длинные бараки, и настилы вместо земли, и высокие заборы с башнями по углам, и дощатые

уборные… ни одного деревца или кустика; помимо бараков и уродливо торчащих уборных – амбулатория и кухня; и

никаких других строений. Выдавали суп и хлеб, за которыми каждый сам должен был являться со своей миской; на

маленьких кирпичных печурках, выстроенных на воздухе, разрешалось кипятить воду, печь картошку и варить

кашу тем, кто имел некоторый запас провизии. Всюду царила грязь; сыпали вонючий дуст, и тем не менее темные

бараки кишели вшами. Ася целыми днями неподвижно сидела в отведенном ей уголке на нарах, закутавшись в

ватник и плед, с поджатыми ногами, и качала Сонечку. Всякий раз, когда надо было встать и куда-либо идти, ей

приходилось делать над собой очень большое усилие; пересечь барак и дойти по деревянному настилу до

ближайшей печурки представлялось ей огромной трудностью, требующей затраты энергии, которой у нее не было.

Притом она уверила себя, что только пока она баюкает и обнимает ребенка, смерть не властна подойти к нему, и

это суеверное, насильно навязывающееся чувство ее преследовало. Ей было страшно выпустить из рук Сонечку,

страшно даже молиться за нее – как бы не вышло наоборот! Иногда со дна ее души вырастал, как вздох,

молитвенный призыв: "Пожалей! Спаси!" – поднимался и угасал. Состояние скованной неподвижности в углу на

нарах с прижатым к груди ребенком было сейчас наименее мучительно, и она при первой возможности погружалась

в эту скованность. Славчик, напротив, все время находился в движении и вертелся, как волчок, заглядывая во все

закоулки барака; появление его везде встречало самое ласковое приветствие. – Славочка, поди ко мне, милый!

Посмотри, что у меня есть, – подзывала ребенка худенькая женщина в пенсне – научная работница, притянутая к

делу киевских академиков – А, вчерашний малыш! Ну, садись, садись, потолкуем, – приветствовал мальчика около

печурки семидесятилетний улан Ее Величества – экс-красавец, военной выправкой несколько напоминавший Олега.

Асе постоянно случалось спрашивать у соседей: – Вы не знаете, куда опять убежал мой малыш! – Кажется, старик-

волжанин его забрал, – отвечали ей – Нет, нет, он у меня – пряничек ест, – откликалась из своего угла бывшая

генеральша Панова. Молоко или кисель для Сонечки занимали умы всех женщин барака. Все банки со сгущенным

или сухим молоком были предоставлены в распоряжение Аси; постоянно кто-то из дам совал деньги дежурному

стрелку (как называли в лагере конвойных) с просьбой раздобыть молока для ребенка. Не имея весов, трудно было

сказать, достаточно ли прибавляет в весе маленькое существо, но крошечное личико белело и округлялось. Ася

была молчалива. Несмотря на заботу, окружавшую ее со всех сторон, разговаривать с людьми и тем более

рассказывать о своей судьбе казалось мукой. Почему-то часто вспоминалось детство, а жизнь с Олегом отступила

куда-то в прошлое… Светлая солнечная детская белая кроватка, игрушки, заботливые лица, колыбельные песни,

плюшевый мишка… Ей вспоминались утра в детской; просыпаясь рано и открывая глаза, она часто испытывала

чувство блаженной и светлой легкости; тогда, в утренней тишине комнаты, ощущалась особенная прозрачность, на

каждой вещи как будто лежал светлый покров, который в такие минуты был доступен ее восприятию – точно вдруг

открывалось зрение на невидимое! Может быть, эта святость шла от белых гиацинтов, которые всегда в те годы

стояли на окнах детской. Как она любила это состояние – лежит, бывало, и боится двинуться, чтобы не спугнуть его,

и хочется, чтобы подольше не приходили будить. Теперь это навсегда ушло. В последний раз большую

восторженную радость она ощутила после рождения Славчика. Она слышала раз, как улан в разговоре с Пановой

назвал ее сломанным цветком. Лагерь весь деревянный. – Вовсе землицы нет. Грачику и тому пройтись негде будет

– червячка клюнуть, – говаривал дядя Ваня – старый волжанин, который сидел за то, что назвал колхозный строй

пагубным. Лагерь весь деревянный… тоска! Однажды Асе пришли на память вопли одной из жен в сказке о Синей

Бороде: "Погляди с высокой башни – не крутится ли пыль в поле, не скачут ли мои братцы мне на помощь!" – "Нет,

никого нет в поле! Только стадо баранов идет…" Так и им – нет избавления, нет помощи! В груди – словно стержень

из застывших слез… Если бы мама или мадам могли себе вообразить, что их Асю и ее детей будут заедать вши и

она будет чесать себе спину о грязные стены тюремного барака!… Говорят, детство вспоминает тот, кто умрет

скоро! Около печурок постоянно толклись люди, и там возникали слухи, достоверность которых никто не мог

поверить. Так, скоро пронесся слух, что в лагере получены требования с ближайших строек: прислать на работу

заключенных, имеющих те или иные ценные специальности, и особенно много будто бы требовалось инженеров,

слесарей и врачей. Скоро после этого заключенных спрашивали, по какой специальности может работать каждый и

каков его образовательный ценз. Ася слышала, как некоторые говорили, что высылка иногда хуже лагеря, который

все-таки гарантирует похлебку, кусок хлеба, крышу над головой и товарищей, в то время как в ссылке человека

просто выбрасывают за борт в самых неблагоприятных условиях. Лично она была другого мнения: в предстоящей

ссылке теплилась надежда попасть в деревню, поближе к лесу, и тогда у детей будет молоко и воздух, а вокруг –

зеленое царство; самая жестокая нужда казалась ей лучше лагерных бараков и труда под понуканье конвойных; их

шаги, голоса и фигуры внушали ей ужас. Через несколько дней большая партия заключенных – главным образом

мужчин – была отправлена из лагеря на грузовиках; на следующий день еще одна уведена пешим строем. Говорили,

что двигаются в направлении железнодорожной станции. Остались самые "никчемные", как шутя выражалась

генеральша Панова, – не имеющие никаких ценных специальностей. Через день или два на рассвете прозвучал

клич: – Собирайся на отправку, складывай вещи, не канителься! В опустевших бараках зашевелились полубольные

шаркающие старухи, взятые за происхождение или чиновных мужей и переговаривавшиеся между собой на

безупречном французском языке. – Торопитесь, бабки, торопитесь! Лагерь становится сейчас на дезинфекцию!

Торопитесь, белогвардейские подстилки! – скалил зубы молодой конвойный, проходя между нар. – Упаковала, что

ли, своих сосунков, красотка? Молока опять? Да я бы, может, и принес, но уж очень ты несговорчива – занятого

человека битый час у ворот зря торчать заставила. Поклонись теперь Федьке – он подобрей меня. Ася с пылающими

щеками молча пеленала Сонечку. – Не волнуйтесь, деточка! Чего и ждать от такого хама. Лучше не отвечайте

вовсе, – шепнула Панова, натягивая рейтузы на Славчика. – Доедем и без молока – везут недалеко. Игнатий

Николаевич сам слышал, как шофер говорил, что запасного бензина ему не потребуется. Высадили часа через два в

небольшом городке. Когда партия стояла около грузовиков на дворе перед длинным зданием местного гепеу, один

из начальников, с нашивками, в папахе, вышел из здания на крыльцо и провозгласил: – Ага! "Соэ"! Сколько тут этих

"соэ"? Произвели поименную перекличку, сдали и приняли под расписку, – и грузовик с несколькими гепеушниками

на нем запыхтел и повернул обратно. – Товарищ начальник, разрешите задать вам один вопрос,- обратился тогда к

человеку в папахе старый улан. – Что такое "соэ"? Ответ был очень глубокомыслен и вразумителен: – "Социально

опасный элемент". Как же вы, гражданин, не знаете, что собой представляете? – Никто не оповестил меня о

перемене моего звания: в Соловках меня относили к "роэ", и это означало: "рота отрицательного элемента", –

ответил улан. – Молчать! – крикнул человек в папахе, уловив насмешку в звуке этого спокойного голоса. Мужчин

отделили и увели в здание, а женщин после повторной переклички объявили свободными – с обязательством

являться на перерегистрацию два раза в месяц. Ворота открылись, и женская часть "соэ" оказалась посередине

улицы под медленно падающими со свинцового неба снежинками. Вещи великодушно разрешили оставить на пару

суток в гепеу. Предполагалось, что за эти сутки ссыльные подыщут себе помещение. – Vais que donc faire? Oh, mon

Dieu! [127] – пролепетала бывшая смолянка, уже седая, прозванная между ссыльными Государыней за то, что она

каждые пять минут углублялась в воспоминания, неизменно начинавшиеся словами: "Когда покойная Государыня

Императрица приезжала к нам в институт…" Речь свою Государыня постоянно пересыпала французскими фразами,

и это, в соединении с валенками и деревенским платком, производило весьма странное впечатление. – Ничего,

ничего! Никогда не надо отчаиваться! Хуже, чем было, не будет, – бормотала в ответ оптимистка Панова, считавшая

своей обязанностью поддерживать бодрость в маленьком отряде, как это делал когда-то ее муж в своем. –

Гражданочка, а гражданочка! – закудахтала в эту минуту крошечная старушка из местных жительниц, которая

остановилась с двумя ведрами на коромысле против ворот гепеу, созерцая торжественный выход "соэ". – Ты, что ли,

гражданочка, крестьян мутишь? Видать, из господ, а мне сын-партиец сказывал, что бывшие господа на саботаж,

мол, сегодня подбивают и отравляют наши колодцы… – Я, я, как же! Во всех бедствиях виновата я, – ответила

Панова, с трудом волоча больные распухшие ноги. – Софья Олеговна, агу! Самое страшное уже позади, – и,

подхватив под живот худую, как скелет, кошку, перебежавшую ей дорогу, немедленно присоединила ее к "соэ". Все

пространство вокруг наполнилось медленно падающим снежным пухом.

Глава восемнадцатая

Надежда Спиридоновна наконец устроилась более или менее сносно: на деньги, высланные Микой за продажу

гравюр, она поставила в своей горнице печурку, а на те, что получила за продажу каракулевого сака, вставила

вторые рамы и запаслась дровами. Приятным сюрпризом было, что Мика оказался таким щепетильным в денежных

делах – он прислал ей точный отчет, подкрепленный квитанциями, чего никогда не делала Нина, имевшая

способность всегда терять деловые бумаги. Тимочка был здоров и тоже очень доволен печкой; клопов и тараканов в

этой избе не было (в противоположность предыдущей, из которой они бежали), мужчин тоже, к счастью, не было!

Хозяйка попалась женщина тихая, честная и аккуратная; она мыла Надежде Спиридоновне пол по субботам и

безотказно подавала ей утреннее молоко. Картошка и керосин у Надежды Спиридоновны были заготовлены на всю

зиму; длинные нити хорошеньких боровичков, собственноручно собранных в ближайшем лесу, висели около печки

рядом с такими же нитями луковиц; порядочная сумма денег осталась еще нетронутой. Таким образом,

предстоящая зима Надежду Спиридоновну не слишком пугала, и она уже начала надеяться, что мытарства ее

кончились… И вдруг – неожиданное осложнение!… В этот злополучный день она вышла перекупить себе около

булочной хлеба не раньше не позже, как за час до своего обеда; в Заречной слободе на перекрестке – там, где был

сложен тес, – сидели на досках несколько женщин с котомками; одна из них, совсем еще юная, подняла в эту

минуту голову… «Какое одухотворенное лицо у этой девушки!… Кого она мне напоминает? – подумала Надежда

Спиридоновна, оборачиваясь, чтобы взглянуть еще раз на этот прозрачный лоб, длинные темные ресницы и иссиня-

серые глаза, которые как будто бросали тени на нежные веки. – Ах, Боже мой! Да ведь это молодая жена Олега

Дашкова – поручика Его Величества лейб-гвардии кавалергардского полка! Как она изменилась!…» Это лицо

Надежда Спиридоновна всегда видела светящимся радостью и оживлением; изяществом линий головка Аси

напоминала ей миниатюры эпохи ампир; теперь исхудалая и печальная, со строгим складом губ, в платочке,

повязанном по-деревенски, она просилась скорее на картины Нестерова, а синеватый снег вокруг и бродившие у ее

ног гуси составляли самое стилизованное окружение. В первую минуту Надежда Спиридоновна обрадовалась

встрече; ей представилось, что Ася приехала по поручению Нины передать ей еще денег, масла и сахару; поэтому,

когда Ася бросилась к ней, она почти нежно обняла ее и поцеловала; тотчас, однако, выяснилось, что ситуация иная

в корне: помощи ждут от нее, от Надежды Спиридоновны, и отказать немыслимо – все эти женщины в самом

безвыходном положении, и все ее круга: фамилии, французские фразы и упоминания о Государыне Императрице не

оставляли сомнений! Если бы ее окружили деревенские женщины, она, не церемонясь, разогнала бы их, но

светский такт несчастной генеральши, эти деликатнейшие уверения и извинения, эти «Entre nous soit dit» и «Vous

avez raison, chere amie»" [128] обезоружили старую деву. Она повела к себе завшивленных и голодных дам. Никогда

еще в жизни человеколюбие Надежды Спиридоновны не поднималось до такого пика! Но хватило этого

человеколюбия только на одни сутки. Уже на следующее утро, воспользовавшись минутой, когда Надежда

Спиридоновна вышла в погреб с крынкой сметаны, старая генеральша подошла к Асе и, целуя ее в лоб, сказала: –

Нам придется теперь же покинуть дом вашей родственницы: мы, разумеется, ей в тягость. Вы сами отлично видите,

что она даже не пытается это скрывать. Не вздумайте, пожалуйста, уходить с нами из каких-либо товарищеских

чувств: ваше положение совсем другое. В эту минуту вошла Надежда Спиридоновна. – Chere amie [129], –

обратилась к ней с улыбкой Панова, – мы вам чрезвычайно благодарны за ваше гостеприимство, но пора ведь и

честь знать! Вашу милую Асю мы, разумеется, вам оставляем, а сами постараемся подыскать себе постоянное

жилье. Надежда Спиридоновна пробормотала из вежливости две-три фразы и поспешила проститься. «Почему

именно Надежда Спиридоновна!» – с тоской подумала Ася. В самом деле, если была проявлена божественная

милость, сказавшаяся в том, что, скитаясь без приюта в таком отдаленном и глухом углу, как этот никому

неизвестный Галич, Ася неожиданно натолкнулась на родственницу, то в милости этой все-таки было что-то

неполноценное, несколько неудавшееся, однобокое – какая-то гримаса! Насколько было бы Асе легче, если бы на

месте Надежды Спиридоновны была любая другая из знакомых ей дам или хотя бы простая полуграмотная

Аннушка. Утро. – Что это ваша Сонечка так плохо спит? Никогда, в самом деле, покоя нет из-за этого ребенка! –

Извините, пожалуйста, Надежда Спиридоновна. Она только раз пискнула: она мокренькая была! Я ее на руках

закачала, лишь бы она скорей умолкла. Надежда Спиридоновна спускает ноги с кровати, Ася кидается к ней. – Ни к

чему! Я отлично сама могу достать мои туфли: я ставлю их всегда на одно и то же место и нахожу ногами

безошибочно. Ася отскакивает от нее к Славчику. – Осмотрите повнимательней белье ребенка: верно ли не осталось

вшей? За воротником поищите. Ведь это самое большое бедствие, какое только можно вообразить. – Нет, нет,

Надежда Спиридоновна, ничего не осталось. Ведь я все белье намочила сначала в керосине, потом перестирала и

каждую складку прогладила горячим утюгом. Ничего не осталось. – К чему вы так кутаете ребенка? Что это за

фуфайки? Мальчишку закалять следует. Как замечательно закаляли нас в Смольном: каждое утро до пояса

обливали холодной водой. Точно так же и мальчиков в пажеском. – Я вовсе не кутаю: муж запрещал мне это с

первого же дня. Но Славчик все время выскакивает в сени, он с насморком, а в сенях ниже нуля – там вода

замерзает. – Кстати, в сенях у вас сложена гора мокрых пеленок; скоро от детских пеленок деваться будет некуда.

– Я сегодня все выстираю. Я вчера не успела! – Всегда одно и то же! Отчего я все успеваю? Ася молчит. –

Накрывайте стол, а я пойду в сени мыться; мне семьдесят два, но я моюсь всегда ледяной водой и никаких простуд

не боюсь. Через десять минут, совершив свое героическое омовение, Надежда Спиридоновна возвращается в

комнату. – Так и есть! Стол, конечно, не накрыт! А вы ведь уже знаете, что я имею обыкновение садиться ровно в

восемь. Я своих привычек менять не намерена. – Извините, Сонечка опять запищала. Сейчас все будет готово! Ася

бросается к деревенскому погребу с посудой. – Зачем вы этот хлеб на стол кладете? Спрячьте обратно – есть

краюшка почерствее: подавать надо в порядке очереди. А кофе я заварю сама: вы не знаете, сколько ложек надо

засыпать, чтобы было достаточно крепко. Смотрите, ваш Славчик схватил мой флакон. Ребенок должен знать, что

чужие вещи он трогать не смеет, и воспитывать ребенка надо с самого начала. Запомните! Дощатый кривой стол

наконец накрыт заштопанной, но прекрасной затканной скатертью «из прежних»; около места Надежды

Спиридоновны ее любимая севрская чашка и серебряный кофейник, а на нем «матрена», разодетая и вышитая ее

собственными руками. Оттенок благодушия разливается по лицу Надежды Спиридоновны, когда она усаживается

на свое хозяйское место, обозревая стол. Эта молоденькая Дашкова хоть и невыносима своей бестолковостью и

вечно пищащими младенцами, но в отсутствии субординации ее никак нельзя упрекнуть: она пододвинула ей под

ноги скамеечку, а за столом сидит выпрямившись, прижав локти и опустив глаза, как только что выпущенная

институтка: видно по всему, что она прошла строгую школу воспитания и с детства приучена уважать старших. –

Налить вам кофею, Ася? – Пожалуйста, Надежда Спиридоновна, – и Ася берется за сахарные щипчики. – Вы сахар

кладете в кофе? Какой ужас! Натуральный кофе – благороднейший напиток, но он должен быть крепкий и горький;

вся его прелесть как раз в благородной горечи. Возьмите теперь ложку меда – это деревенский, настоящий; я

ходила за десять километров в Цицевино. А масло закройте колпачком – пусть останется нам на завтра. Здесь

масла достать нельзя – я сама сбиваю его из сметаны и подбавляю морковного сока. Человек должен все уметь

делать. Истинное величие духа в том и состоит, чтобы никогда не опускаться и не изменять своим правилам.

Бабушка ваша, кажется, отличается твердостью духа и, разумеется, благородством манер – вот берите пример с

нее, а то теперь молодежь даже в лучших семьях разучилась себя держать. Нина и та в последнее время стала

слишком непринужденна: при каждом готова на смех и на слезы, юбка короткая и всегда бегом, как девчонка. А

ведь наш род очень древний. Ася молчит. – Очень древний, а со стороны матери еще древнее: генеалогическое

древо наше корнями уходит в Рим – мы ведь от Сципионов. Ася с робким изумлением поднимает на Надежду

Спиридоновну глаза. – А ваш род? – Дашковы, кажется, от Рюрика, а Бологовские… не знаю, не помню… Знаю, что

герб наш – олень и башня – вышит бисером у бабушки на подушке. – Рюрик… Что такое Рюрик по сравнению со

Сципионом!… – задумчиво отзывается Надежда Спиридоновна, подымая глаза к потолку. После второй чашки кофе

Надежда Спиридоновна любила что-нибудь вспомнить и рассказать… – Первый раз за границу я ездила еще

молодой девушкой, с отцом и братом. Мы провели месяц в Ницце – очаровательный город! В то лето там было много

русских. Один гвардейский офицер сделал мне тогда предложение, но мой отец отказал ему в моей руке, поскольку

офицер этот оказался игрок и уже спустил в Монако свою подмосковную. Позднее я ездила в Лозанну с братом и

маленькой Ниночкой, а в Германии я была несчетное число раз в сопровождении одной только Нюши. Тогда это

было очень просто: сунешь дворнику пять рублей, и он на другой же день принесет себе заграничный паспорт.

Видели вы Сикстинскую мадонну? Я, бывало, садилась на кресло напротив картины и подолгу не спускала глаз.

Рафаэль гениально запечатлел на полотне младенческое очарование и тонкую прелесть материнства. – Но Ася и тут

поглядывала на Надежду Спиридоновну с выражением обиженного ребенка, которое бывало ей свойственно. «Не

любит она детей вовсе! Разве мой Славчик не очарователен? Когда спит, он как раз напоминает младенчика Иисуса

у итальянских художников, а Надежда Спиридоновна никогда его не приголубит!» – думалось ей. Она подымается:

– Мерси, Надежда Спиридоновна. Разрешите мне встать: время кормить Сонечку. – Суета всегда с вами какая-то: не

поговоришь, не посидишь спокойно. Зачем вы сливочник этот схватили? – Немножко молока… девочке… – В этом

сливочнике – утреннее: для меня и для Тимура. Возьмите вчерашнее вон из той кастрюли, оно еще вполне свежее.

Надо вам сегодня же поискать комнату. Я уже с неделю твержу одно и то же. – Я и сама очень хочу переехать. Я

ведь понимаю, что вам неспокойно с моими детьми. Отделите меня, пожалуйста, хоть в хозяйстве. У меня нет

лишних денег и запасов провизии. Мне было бы удобней самой покупать и стряпать… а то я… мы все за ваш счет… –

Глупости: ни в каком случае я не хочу, чтобы моя комната походила на коммунальную кухню. Пока вы не выехали,

вы – моя гостья. Только я вас прошу повнимательнее относиться к моим требованиям: вы вот брали совок мусор

подобрать, а назад не поставили… Даже ночью не было покою: – Опять сморкаетесь? Что это вы за привычку взяли

плакать по ночам? Думаете, я не слышу? Только задремлешь – и непременно помешаете или вы, или ваша Соня.

Жизнь сделалась понемногу невыносимой для Аси. Вид этой аккуратной комнаты в гвоздиках по стенам опостылел

ей больше лагеря: там, на голых досках с вшами, она видела примеры мужества и великодушия; чужие люди

отдавали Славчику последние куски сахару и сухари; весь барак затихал, когда ее жалобный голосок затягивал

колыбельную; здесь – сухая враждебность и ни капли нежности; а нежность и любовь необходимы, как пища для ее

души, без них она сжимается в комочек, не зря называл ее мимозой Олег, который всегда все видел и понимал.

Здесь каждый разговор превращается в труху, а ветхие домишки и серые деревянные заборы за окном такие же

скучные, как придирки и голос Надежды Спиридоновны. Тимур и тот казался отвратителен Асе: было что-то

слишком самоуверенное в той важности, с которой он укладывался на свое излюбленное место на лежанке или

брезгливо лакал свое утреннее молоко; фыркая на Славчика, он, казалось, сознавал превосходство своего

положения; казалось, он наушничает на нее хозяйке и ведет скрытую игру, чтобы выгнать на улицу ее и детей.

Однажды, оставшись с ним наедине и встретившись с его желтыми круглыми глазами, Ася не выдержала и сказала:

– Подлиза, интриган, любимчик! Никогда еще не встречала таких злых, сухих и мелочных, как ты и твоя хозяйка!

Кот смотрел на нее не мигая и как будто говорил: «А я передам кому следует!» Раза два Асе удалось вырваться из

дома и обегать соседние дворы в поисках комнатушки, но тщетно! В одном доме комната подвернулась было, но

как только хозяева узнали, что у нее два младенца, тотчас отказали. Времени на более обстоятельные поиски не

хватало. Еще недавно ей казалось, что вещи не имеют большой цены и терять страшно только людей… Теперь она

начала думать иначе: насколько легче было бы ей в своей собственной комнате, там, у себя, где ласка исходила от

каждого предмета! Она могла бы свободно поплакать, спрятавшись в бабушкино кресло со знаменитой подушкой;

помолиться все за тем же шкафом; утром взять детей к себе на две составленные рядом кровати и покувыркаться с

ними; никто не посмел бы ее одернуть, сколько бы Сонечка ни плакала, а согревая молоко, она могла схватить

любую кастрюльку! Там, в ее спальне, в кресле-качалке, остался сидеть, растопырив лапки и вытаращив глаза-

пуговки, ее старый любимый ею, плюшевый мишка с оторванным ухом – тот самый, которого она тащила когда-то,

следуя за отрядом арестованных. Мадам, обладавшая большой фантазией, уверила ее когда-то, что игрушки иногда

оживают, согреваемые духом человека, – они становятся «полуживыми»; мысль эта, брошенная в сознание девочки

(очевидно, с целью продлить интерес к игрушкам), сделала то, что Ася в продолжение еще многих лет считала

одушевленным своего мишку и до последнего времени не могла вполне разделаться с этой уверенностью… Она во

что бы то ни стало хотела взять медведя с собой, уже воображая его на ручках Сонечки; но в минуту отъезда, в

слезах выходя из квартиры, забыла – он так и остался, бедный, в качалке, а новые обитатели, может быть,

выбросили его на помойку. Хоть бы маленький Павлик взял его себе. Как-то теперь Павлик? Он начал ходить в

школу – учится, наверное, плохо и получает оплеухи… Без нее никто его не пожалеет… Спустя дней десять после

водворения у Надежды Спиридоновны Ася получила денежный перевод от Елочки, которой сообщила свой

временный адрес. С деньгами в руках она робко приблизилась к Надежде Спиридоновне. – Я вам должна… Мы все

время питались за ваш счет… Теперь я получила деньги и могу с благодарностью… Старуха выпрямилась. – Денег



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: