ВЕЛИКИЙ КОНСЕРВАТОР. ОБЩЕСТВЕННОЕ ЗНАЧЕНИЕ ГРАМОТ ГЕРМОГЕНА 14 глава




Первое серьезное выступление против поляков случилось 1 октября, еще при Жолкевском. Гермоген принял в нем самое активное участие. Фактически он возглавил возмущение москвичей.

Сами поляки рассказывают о том опасном для их власти событии следующее: «Патриарх… не перестал после выдачи Шуйских делать замешательство. Так, 10 октября (1 октября по юлианскому календарю XVII века. – Д. В.) он собрал великое множество людей, не столько из простого народа, сколько из дворян и служивых людей, и они… обсуждали, как бы нарушить крестное целование. Патриарх два раза посылал за боярами… Бояре отговаривались тем, что они заняты государственным делом. Патриарх послал в третий раз с таким заявлением, что если они не хотят прийти к нему, то он придет к ним со всеми… Бояре предупредили его [и пришли]. Там князь Мстиславский и другие, бывшие с ним, искренне держась принесенной присяги, два часа всячески опровергали мятежнические их отзывы о гетмане и рыцарстве и давали суровые ответы на их речи»{238}.

Сами поляки видели главную причину «волнения русских» в том, что гетман долго не вел боевых операций против Лжедмитрия II, а самих русских поставил в неудобное положение: поляков ввели в город, где «под угрозой от них оказались дети и жены русских», в то время как мужей и отцов разослали по службам вне Москвы. Гонсевский отправил к Мстиславскому князя Василия Черкасского с известием: ему, Гонсевскому, поручено сообщить, кого из польских офицеров с отрядами на завтрашний день направляют против Самозванца, а также договориться о месте встречи польско‑литовского и русского войск для совместного похода, если, конечно, русские готовы к нему.

После явления Черкасского глава боярского правительства, князь Мстиславский, сейчас же громко передал патриарху всё сообщенное ему поляками. Далее Федор Иванович стал говорить, что гетман поступает с ними искренно, а шумное поведение народа и стало причиною того, что до сих пор не выслано войско: при таких‑де «мятежах» русские полки не могут собраться в поход против Вора. Как искренний и последовательный сторонник проекта с Владиславом, князь еще прилюдно заявил, что никогда «не нарушал присяги, не изменял… и теперь готов умереть за того, кому целовал крест». При этом, по словам поляков, патриарх и все другие замолкли. Дело закончилось тяжелым оскорблением Гермогена со стороны раздосадованных бояр. «Расходясь, сказали патриарху, чтобы смотрел за Церковью, а в мирские дела не вмешивался – никогда прежде не было того, чтобы попы управляли делами государственными! Затем бояре ушли в палаты… Они были очень довольны объяснением, которое сделано так кстати. Четырех мятежников они приказали посадить в тюрьму»{239}.

Но после отъезда гетмана в Москве не осталось столь же ловкого политика. Гонсевский сам по себе оказался, мягко говоря, простоват. Он не понимал, сколь мало сторонников у высшей аристократии, прилепившейся душой к полякам, и сколь мало шансов удержать русских в подчинении, если договоренности Жолкевского будут нарушены.

Глухое брожение постепенно отливалось в самую опасную форму, приобретая черты вооруженного заговора. По‑видимому, род Голицыных оказался во главе тайной организации заговорщиков, копивших силы для удара по полякам. Для Гонсевского было истинным подарком одно безобидное на первый взгляд обстоятельство: князь В.В. Голицын, наиболее значительная персона в роду, уехал под Смоленск. Оттуда он мог лишь очень ограниченно влиять на происходящее в Москве. Тем не менее князь как минимум вел переписку с силами, от коих ждал поддержки. Среди прочего – с воеводами Лжедмитрия II.

Осенью 1610‑го в Москве был пойман некий поп, «лазутчик», пришедший не в первый раз «с грамотами смутными от вора из Калуги». Его прилюдно пытали, а потом посадили на кол. На пытке поп сообщил следующее: «Князь Василей Голицын, идучи под Смоленск, з дороги к вору тайно в Калугу писал, и на Московском господарстве вора господарем видети хотел, а князь… Андрей Васильевич Голицын о том ведал же… Вот по ссылке с некоторыми со многими московскими людьми умыслил: пришод с войском ночью под Москву, войти в Кремль‑город от реки Москвы Водяными вороты и тайниками… на… Александра Гонсевского… и на людей польских и литовских… а также на двор князя Федора Ивановича Мстиславского ударить… а потом в Китай‑городе и в Белом городе обивши людей польских и литовских, также бояр всех и дворян больших родов и иных всяких людей московских, кои с ним в его воровском совете не были…»{240}

Позднее поляки захватили двух казаков‑донцов из войска Лжедмитрия II. Один из них сознался добровольно и потом подтвердил на пытках, что некий священник по имени Илларион ехал через Серпухов из Москвы к Самозванцу с письмами почти ото всех сословий. По словам польских офицеров, допрашивавших пленников, письма содержали призыв, «чтобы самозванец как можно скорее приехал к столице изгоном… русские хотят целовать ему крест помимо королевича, а наших истребить хитростию»{241}. Москвичи составили с воеводой Ф.С. Плещеевым, который возглавлял гарнизон Лжедмитрия II в Серпухове, заговор: он должен был подойти с войском к Москве, тайно договорившись «с боярами» (вероятно, с теми, кто состоял в негласной оппозиции к Мстиславскому и Салтыкову), незаметно ворваться в город, ударить в колокол 19 октября, за три часа до рассвета, а потом напасть на Кремль. В задачи Плещеева входило: перебить поляков (кроме самых знатных, кого можно было обменять у Сигизмунда III на русских послов), всех сторонников королевича истребить, а Мстиславского ограбить и в одной рубашке привести к Лжедмитрию II.

Позднее поляки схватили то ли того самого священника Иллариона, выданного казаком‑донцом, то ли иного попа‑вестника, по имени Харитон. Его предали пытке. Несчастный иерей, истерзанный польскими палачами, «показал во всем согласно с донцом; прибавил только, что князь Василий Голицын, когда ехал к королю, писал с дороги к Вору, а князь Андрей Голицын в совете с Вором». Он же сообщил имя тайного гонца: некий Живорко носил в Калугу, столицу Лжедмитрия II, послания от князя Ивана Воротынского и от князя Александра Голицына. Потом священник сознался, что на князя Андрея Голицына наговорил со страху. От прочих показаний он не отказался{242}.

С теми, до кого Гонсевский мог дотянуться, спешно расправились. Князья Андрей Голицын и Иван Воротынский попали под арест. Штаб Гонсевского рассылал грамоты, где сообщалось: угроза устранена. Одна из них в середине ноября 1610 года добралась до станов Яна Петра Сапеги, литовского «полевого командира», «дрейфовавшего» между союзничеством со Лжедмитрием II и с королевской армией: «Пришли письма из Москвы от пана Гонсевского и прочих, в которых пишут, что находились в опасности до той поры, пока главарей не выявили, которые измену замышляли, а о чем узнав, тех покарали и измену отвели»{243}.

Однако всех ли схватили, до конца ли уничтожен заговор – вопрос, который будет мучить поляков еще несколько месяцев. Разрешится он лишь в марте 1611 года, когда Москву охватит мощное восстание. Во главе его окажутся те, кто проскользнул меж пальцами неприятельских дознавателей.

Особенную досаду причиняла Гонсевскому позиция Гермогена. Как уже говорилось выше, Жолкевский изо всех сил старался подружиться с патриархом, сгладить трения, уверить в добропорядочности своих намерений, но Гермоген оставался при своем мнении. Гонсевский сначала принял линию гетмана. Он попытался установить доверительные отношения с главой Русской церкви. Тот, по внешней видимости, принял игру, не показывал сурового нрава. Но – именно что принял игру, вовсе не имея искреннего доверия к военному вождю поляков.

Гонсевский негодовал на Гермогена. По его словам, патриарх внешне выказывал всяческое благорасположение, но в глубине души таил враждебные намерения. Гетманский наместник ярился: как же так? Гермоген, как уверял Гонсевский, позвав поляков «для обороны себе самого от воров, тотчас… смуту и кровь учал заводить… Чого доводим письмом руки священника вашого московского, который в те поры в Москве мене, Александра, остерегал»{244}.

Тонкий игрок, Жолкевский видел, разумеется, чего стоили его усилия. Он разглядел в Гермогене сильного, опасного для поляков политика. Простак Гонсевский думал по‑военному незамысловато: не о судьбе царства идет речь и не о судьбе веры, а о том, чтобы польское командование и русские духовные власти бесхитростно друг другу улыбались. Он даже размышлять себе не позволял о том, какая трагедия разыгрывалась под Смоленском, какая боль ложилась на сердце старого патриарха, когда худшие его опасения стали явью.

Гонсевскому обидно: «И за такими злыми и нехрестиянскими заводы от патриярха и Филарета и за их научением, люди… московские злые што над нашими людьми чинили? Везде наших поляков и литву, заманя на посад, в Деревянной город и в иные тесные места, или позвав на честь, давили и побивали нехрестиянским обычаем, чево и неверным делать не годится; и пьяных извощики приманя на сани, будто до двора отвезти, давили и в воду сажали. А торговые люди, помните, што над нами делали? На торгу нам живности, рыбы и мяса, все продавали дорожей вдесятеро…»{245}

Ему не приходило в голову задуматься на тему, неприятную, вероятно, для шляхетского сознания: гетман и офицеры польской армии подписались под документом, представлявшим собой договор о призвании королевича Владислава на царство. Присутствие польских войск и самого Гонсевского в Москве имело лишь одну законную основу, а именно ожидание его приезда. Но Владислав не ехал! Месяц минул, другой, третий ополовинился, а о королевиче – ни слуху ни духу. Так зачем Москве поляки? Биться со Лжедмитрием? Они не выходили на бой и не воспринимали себя как наемное войско. Между тем право их на пребывание в столице России стремительно превращалось в фикцию.

Знал ли Гермоген о военном заговоре? Одобрял ли его?

В распоряжении историка нет известий, позволяющих однозначно ответить на эти вопросы. Ясно одно: присутствие чужеземного гарнизона в Кремле, агрессивные действия поляков, недобрые вести от «великих послов» настраивали святителя против Гонсевского и его русских слуг самым худшим образом. Род Голицыных был ему близок. Патриарх допускал избрание князя В.В. Голицына на престол вместо Василия IV. Поэтому можно осторожно предположить: у Гермогена имелись сведения о заговоре. До какой степени он сам оказался вовлечен, сказать невозможно – пришлось бы пуститься в беспочвенные гадания. Во всяком случае, до зимы 1610/11 года патриарх не принимал на себя роль вождя заговорщиков – ни военного, ни даже духовного. Лишь позднее, видимо, ситуация изменилась.

Напряжение в московском обществе дошло до крайних величин под воздействием скверных новостей из‑под Смоленска.

Большинство деятелей боярского правительства, а вместе с ними Салтыков и Андронов изготовились проявить покорность Сигизмунду. В Москве подготавливалась присяга на имя польского короля – помимо августовской, данной на имя королевича Владислава. Это означало: русская столица признает над собой власть монарха‑католика, нимало не ожидая, что он переменит вероисповедание.

Патриарх переживал черные дни.

За несколько месяцев глава Русской церкви потерпел несколько политических поражений. Стоит напомнить их.

Гермоген четыре года поддерживал Василия IV как законного царя, но очередные бунтовщики все‑таки свергли монарха.

Гермоген не сумел настоять на избрании нового царя из русских вельмож.

Гермоген согласился призвать на трон королевича Владислава – иноземца и католика.

Гермоген не смог воспрепятствовать занятию поляками московских твердынь.

Он отступал шаг за шагом, оставлял одну оборонительную позицию за другой. Он надеялся: на каком‑то рубеже государственные мужи Российской державы опамятуют, устыдятся и поддержат его. Но те всякий раз требовали: «Уступим еще немного!»

И вот рушится последняя крепость, созданная его волей: «Семибоярщина» готова обойти «великих послов», отправленных – хотя бы формально! – в качестве «выборных людей» от «всей земли». Православию в России грозит невиданное унижение.

Отступать больше некуда. Страна подошла к тому, чего нельзя сдавать ни при каких условиях. Но правительство по‑прежнему настроено уступать Сигизмунду ради каких‑то высокоумных политических проектов. Неоткуда ждать патриарху помощи. Опереться он может лишь на самого себя и в себе одном отыскать твердость.

Ранее Гермоген вел негласную борьбу против поляков, известную лишь в правительственных кругах да среди офицеров Гонсевского. Отринув ее, святитель переходит к открытому сопротивлению. Глава Церкви наотрез отказывается подписать инструкции «великим послам», наполненные угодливым согласием с любой волей Сигизмунда. Ему угрожают физической расправой, но Гермоген остается непоколебим. Более того, он открыто выступает против крестоцелования польскому королю.

Весть об этом быстро расходится по всей России. Грамоты того времени запечатлели отвагу ветхого годами патриарха: «После Рожества Христова на пятой неделе в субботу писали с Москвы Федор… Андронов да Михайло Салтыков с товарыщи, что на Москве патриарх призывает к себе всяких людей явно и говорит о том: будет королевич не крестится в крестьянскую веру и не выйдут из Московский земли все литовские люди, и королевич де нам не государь; такие же де свои словеса патриарх и в грамотах своих от себя написал во многие городы»{246}. А вот известие более подробное: «Посылал патриарх по сотням к гостям[62]и к торговым людям, чтобы они были к нему в соборную церковь; и гости, и торговые и всякие люди, пришед в соборную церковь, отказали, что им королю креста не целовати. А литовские люди к соборной церкви в те поры приезжали… на конех и во всей зброе[63], и они литовским людям отказали ж, что им креста королю не целовати…»{247}

Проповедь Гермогена против целования креста Сигизмунду совершилась на Николин день зимний, 6 декабря.

Несколько дней спустя Москва узнает: убит Лжедмитрий II! Нет больше ложного «царика», страстно желавшего стать настоящим государем.

Наступает время, когда исчезает искусственное разделение русских на тех, кто оказался в стане Самозванца, и тех, кто им противостоит. Стало возможным политическое объединение нации. Глава Церкви получил возможность обратиться и к тем, и к другим с призывом стоять за веру, не поддаваться чужеземной власти, стремящейся пошатнуть православие.

И Гермоген говорит именно то, что должно прозвучать, то, чего требует вера, то, чего ждет от него народ. К проповедям патриарха прислушиваются со вниманием, какого не было доселе. Фигура его возносится в зенит общественной жизни.

Декабрь 1610 года – вот время поворота к открытому противостоянию и третий переломный месяц в судьбе святителя. В сентябре Гермоген то ли просчитал, то ли почувствовал, к каким бедствиям движется Москва. Теперь же он первым испытал на себе их тяжесть: встал во весь рост и возвысил голос против чужого лукавства.

Патриарх знал, что ему всеми силами будут затыкать рот, но, как видно, сильна в нем была иноческая наука. Дряхлый, больной человек, коротающий последние месяцы жизни, вдруг оказался сильнее бояр и воевод – молодых, энергичных мужчин, поддавшихся робости и корыстолюбию. Дух его воспарил над ничтожными страстями политических интриг. Слов его теперь жадно ждали по городам и землям всего Московского государства: пока патриарх стоит, наше дело еще не проиграно!

Гермогена попытались изолировать от народа. Однако в полной мере сделать этого не удалось.

Великий книжник того времени князь Хворостинин восхищенно наблюдал за отважными обличениями Гермогена, ничуть не ослабевшими даже в тот момент, когда поляки начали откровенно давить на патриарха, отгораживать его от паствы. «А он, наш пастырь, – писал Хворостинин, – хотя и отлучен был от приходящих к нему, хотя в страхе многие отказались подходить к его благословению, все же он не оставил обычных своих наставлений, но продолжал говорить, и поносить врагов, и еретическое безумие сокрушать, как мужественный воин Христа или как лев в чаще леса. Он обличал словами книг божественного писания их еретические замыслы против нашего благочестия, неотступно нападал и немилосердно сокрушал красноречием своих слов врагов божественных установлений. Ведь был он искушен в науках и в книжной мудрости, каноны и жития святых написал, отцом церкви был, славным кормчим, славно направляющим корабль Христа»{248}.

Другой книжник с таким же восторгом пишет о Гермогене: «Словно столп непоколебимо стоит он посреди нашей великой земли, посреди нашего великого государства, и православную веру защищает, а всех душепагубных наших волков и губителей увещевает. И стоит один против всех них, как муж‑исполин, без оружия и без воинского ополчения, только учение, как палицу, держа в своей руке против великих агарянских полчищ и побеждая всех. Так и он, государь, вместо оружия только словом Божьим всем врагам нашим затворяет уста и, в лицо их посрамляя, ни с чем отсылает от себя. А нас всех укрепляет и поучает устрашения и угроз их не бояться и душами своими от Бога не отступаться, а стоять бы крепко и единодушно за дарованную нам Христом веру и за свои души, как и они, горожане, в том граде и как посланцы наши под тем же градом… Непоколебимый столп… мужественно и непреклонно духом своим стоит и не единые лишь стены великого нашего града держит, но и всех живущих за ними бодрит, и учит, и духовно им в погибельный ров впасть не велит. И более того, великое это безводное море словесами своими утишивает и укрощает. Сами все видите! Если бы не он, государь, все здесь держал, то кто бы другой такой же встал и нашим врагам и губителям мужественно противостоял?! Давно бы под страхом наказания от Бога отступились, душами своими пали и пропали»{249}.

 

 

Глава пятая.

ЗАТОЧЕНИЕ И СМЕРТЬ

 

Последний год в жизни святителя Гермогена представляет собой одно сплошное стояние за веру и постепенно нарастающие муки. Патриарх, как пастырь православного «стада словесного», оказался самым опасным врагом для польского командования в Москве и боярской группировки, готовой подчиниться воле Сигизмунда III по вопросу о вере.

Гермоген не уступал, поскольку правильно было – не уступать. Он стоял, как волнолом, не рассуждая, разобьет его очередной шторм в крошку или пощадит и нельзя ли выдернуть из дна морского гранитные корни да отползти на безопасный берег. Он просто поступал так, как повелевал ему долг, связанный с патриаршим саном.

В Смуту, что ни возьми, всё сдвинулось со своих мест. Воин не дрался, а бежал с поля боя. Воевода не служил царю, а переходил на сторону его врагов. Крестьянин бросал плуг и подавался в казаки. Царем оказывался безродный самозванец с «ветром перемен» в голове. Редкие люди оставались тем, к чему предназначил их Господь. Среди них возвышается фигура патриарха. Гермоген не отступил в главном. Он являлся патриархом, говорил как патриарх и совершал поступки как патриарх. Страх поплатиться за неотступное следование духовному долгу ему был неведом.

В условиях Смуты оставаться тем, кто ты есть, – великое испытание. И одновременно великая нравственная высота. Твердость и прямота в эпоху хаоса и кривизны могут стоить состояния, здоровья, жизни.

Всем этим и заплатил за свою несокрушимость глава Русской церкви.

Гермоген пережил три периода ограничения свободы, притом каждый новый ставил патриарха во всё более тяжелое положение.

Приблизительно в конце декабря 1610‑го – первых числах января 1611 года Патриарший дом подвергся разгрому. Поляки с яростью смотрели на то, как глава Церкви противится возведению на русский престол царя‑католика. Они также всерьез опасались взрывного действия, которое могли иметь грамоты Гермогена, рассылаемые за пределы Москвы[64]. В итоге их начальник Гонсевский принудил пропольскую администрацию с боярином Салтыковым во главе к решительным действиям. Те поставили стражу на Патриаршем дворе и с тех пор содержали первоиерарха в режиме домашнего ареста.

Такова первая стадия изоляции патриарха от внешнего мира.

На Патриаршем дворе Гермогену жилось по‑разному. Сначала он оказался лишен слуг, бумаги и чернил, а также всего ценного имущества.

Однако у святителя нашелся сильный защитник. Прокофий Ляпунов, рязанский воевода и лидер поднимающегося земского движения, прислал в Москву требование облегчить участь первоиерарха. Положение Гермогена изменилось к лучшему не позднее 8 января 1611 года: он уже мог писать послания{250}.

По прошествии недолгого времени эти льготы исчезли.

В стране поднималось земское освободительное движение. Оно стало прямой вооруженной угрозой для польско‑литовской власти в Москве. Патриарх, отказавшись уговаривать земцев о замирении с Гонсевским и Салтыковым, оказался жертвой мщения последнего: «Он [Салтыков] позорил и ругал его (Гермогена. – Д. В.), и приставил к нему приставов, и не велел никого к нему пускать»{251}.

Впрочем, в «Казанском сказании» – публицистическом памятнике, составленном вскоре после этих событий, инициатива «ужесточения режима» приписывается не Салтыкову, а самому Гонсевскому. Тот велел поставить стражу у ворот Патриаршего двора, «да никто же внидет»{252}.

Очевидно, охрана стерегла древнего старца без особой бдительности. Во всяком случае, он умел связаться с «внешним миром», когда требовалось. Так, до Гермогена добрались нижегородцы Пахомов и Мосеев, а от него по городам и отрядам собирающегося земского войска продолжали расходиться грамоты.

 

Еще один эпизод патриаршего вмешательства во «внешние» дела, кажется, произошел на Вербное воскресенье 1611 года.

Столица копила силы для большого вооруженного выступления, во главе которого встанут знатные дворяне и аристократы: И.М. Бутурлин, князь Д.М. Пожарский, И.А. Колтовский. Похоже, что заодно с ними действовал князь Андрей Васильевич Голицын, пусть и стесненный условиями домашнего ареста. По своему влиянию, родовитости, а также как брат В.В. Голицына он мог оказаться на самом верху иерархии повстанцев. Извне организаторы получали помощь от Ляпунова.

Им не удалось сохранить приготовления в тайне. Гонсевский знал о готовящемся восстании. Он предпочел нанести превентивный удар – устроить масштабную карательную акцию.

Эта акция подавления планировалась на Вербное воскресенье. В 1611 году оно пришлось на 17 марта.

До немецкого наемника Конрада Буссова, служившего тогда полякам, слухи о грядущем столкновении доходили в искаженном виде. Но кое‑что он все‑таки слышал. По его мнению, поляки сначала хотели запретить праздничное шествие на Вербное воскресенье из‑за боязни беспорядков. Однако потом отказались от своего намерения. Они лишь выстроили войска в полном вооружении и готовности к бою. «Было достаточно ясно, – пишет он, – что в ближайшее время московиты учинят возмущение по той причине, что военачальник и полковники не хотели разрешить московитам празднование Вербного воскресенья (которое после Николина дня является у них самым большим праздником в году) во избежание мятежа и бунта… По их обычаю в этот день царь идет из Кремля пешком в церковь (которую они называют Иерусалимом), а патриарх едет, восседая на осле, и этого осла царь должен вести под уздцы… Для участия в этом празднестве стекаются бесчисленные тысячи людей. Все, что только может ходить, отправляется туда, и там происходит… скопление народа… Поскольку, однако, из‑за запрещения этого праздника народ еще больше озлобился бы и получил повод говорить, что лучше умереть всем, чем отказаться от празднования этого дня, то им разрешили праздновать его, только вместо царя пришлось одному из знатных московитских вельмож, Андрею Гундорову[65], вести под уздцы осла… Но немецкий и иноземный полк и все поляки были в полном вооружении и начеку. Начальникам все же удалось разведать, что московиты задумали обман и что‑то собираются затеять и что сам патриарх – зачинщик всего мятежа и подстрекает народ к тому, чтобы, раз в Вербное воскресенье мятеж не состоялся, поднять его на Страстной неделе»{253}.

Один из польских военачальников считал, что подготовка к восстанию велась с крещенских празднеств, чуть ли не с Рождества. Пользуясь скоплением народа, русские, по его словам, «замышляли измену». В ответ поляки «целым войском держали стражу» и с Рождества до Крещения «не расседлывали коней» ни днем ни ночью. Тогда русские, заметив постоянную готовность иноземцев к бою, «отложили свое намерение до удобнейшего времени», желая захватить неприятеля врасплох, без потери своих. Поляки не оставляли своей настороженности. «Все мы утомлялись частыми тревогами, которые бывали по 4 и по 5 раз в день, – признается он, – и непрестанною обязанностью стоять по очереди в зимнее время на страже: караулы надлежало увеличить, войско же было малочисленно. Впрочем, товарищество сносило труды безропотно: дело шло не о ремне, а о целой шкуре»{254}. Точно так же польско‑литовская рать провела и Вербное воскресенье: в доспехах, ожидая нападения, не расседлывая коней. «Вербное воскресенье прошло тихо: в крестном ходу народу было множество; но потому ли, что видели нашу готовность, или поджидали войск, шедших на помощь, москвитяне нас не трогали. Хотели, как видно, ударить все разом». Однако ударили первыми все‑таки не русские, а бойцы Гонсевского.

Поляк с неохотой проговаривается об этом: как только пришли известия о движении к Москве земцев, началась резня. «Во вторник поутру, когда некоторые из нас, – говорит он, – еще слушали обедню, в Китае‑городе наши поссорились с русскими. По совести, не умею сказать, кто начал ссору: мы ли, они ли? Кажется, однако, наши подали первый повод к волнению, поспешая очистить[66]московские домы… кто‑нибудь был увлечен оскорблением, и пошла потеха»{255}.

Итак, русские всё замышляли, замышляли «измену», однако проворнее оказались поляки, первыми затеявшие драку.

Судя по русским источникам, поляки собирались устроить показательную акцию подавления. На сей счет наши летописцы выражают полную уверенность{256}.

И тут Гермоген, пусть и пребывавший под домашним арестом, сыграл, видимо, особую роль. Он сообщил москвичам о приготовлениях поляков. Как минимум о том, что русские приспешники чужеземцев советуют им устроить на Вербное воскресенье большое побоище.

Псковская летопись сообщает: когда русские начали собираться на праздничное шествие, чтобы «зрети святительское шествие на осляти, умыслиша… польские люди в той день посети всех во граде собравшегося народа; святейший же патриарх, слышав сия, не восхоте ити на осляти ко Иерусалиму, а народам и священником повеле в тайне поведати, да не входят люди во град, хотят бо погани посещи всех…»{257}. Значит, заключение Гермогена на Патриаршем дворе было не столь уж крепким и непроницаемым. Те, кто хотел до него добраться, добирались. Да и он сам мог передать весточку.

Правда, к этому известию надо отнестись с долей сомнения, ибо оно содержит неточности, рассеянные по всей летописной повести о событиях в Москве.

«Новый летописец» излагает события иначе: Михаил Салтыков с офицерами польско‑литовского гарнизона «начал умышлять, как бы Московское государство разорить и православных христиан порубить, и удумал убить патриарха и христиан в Цветную неделю, как патриарх пойдет с вербою». Все роты вражеские, конные и пешие, встали по площадям наготове. «Патриарха же Гермогена взяли из‑под приставов и повелели ему священнодействовать». Но москвичи, «видя такое умышление», не пошли «за вербою», поскольку «час еще тот не подошел, чтобы православным христианам всем пострадать за истинную веру Христову». Тогда иноземцы, «видя, что христиан за вербою нет, начали сечь»{258}. Гермоген ли сообщил москвичам о намерениях Салтыкова с присными, сами ли москвичи рассмотрели это намерение, непонятно. Возможно, и то и другое. Шествие, судя по другим источникам, все же состоялось, а патриарх принял в нем участие. Но, вероятно, народу собралось меньше, чем обычно: боялись резни. Что ж, резня отсрочилась на двое суток…

 

То, что произошло после Вербного воскресенья, можно назвать «столкновением на контркурсах». Поляки начали свою превентивную операцию, не понимая, какая сила уже накоплена для восстания в Москве. Руководство московских патриотов рассчитывало нанести удар позже, когда войска лидеров земского ополчения – Ляпунова и Просовецкого – подойдут к столице. Иными словами, обе стороны начинали бой в ситуации, которую они тактически просчитать не сумели.

Плохо подготовленные действия обеих сторон могут показаться хаосом стихийно вспыхнувшей бойни, «спонтанщиной», беспорядочно совершаемыми жестокостями. Но это совсем не так.

Повстанцы среагировали на контрмеры Гонсевского очень быстро. Как только группы иноземцев начали расходиться по московским улицам, а офицеры поляков принялись ставить пушки в ключевых местах, им было оказано сопротивление. Дело не в рыночных драках, воспринятых некоторыми современниками в качестве причины будущей резни, и не в резком нарастании всеобщего озлобления. Гонсевский сделал ход раньше, чем от него ожидали. Повстанческое руководство бросило против его бойцов небольшие группы ратников, которые удалось собрать быстро, без всеобщего сосредоточения. К ним моментально присоединился московский посад, уставший терпеть бесчинства поляков. Тогда гарнизон принялся убивать всех посадских, не разбирая, где виноватые, а где невиновные. Бойцы Гонсевского разбрелись по лавкам Китайгорода, принялись резать хозяев и грабить{259}.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: