ВЕЛИКИЙ КОНСЕРВАТОР. ОБЩЕСТВЕННОЕ ЗНАЧЕНИЕ ГРАМОТ ГЕРМОГЕНА 11 глава




Стоит обратить внимание на одну деталь: Гермоген говорит милостивые слова в адрес не только абстрактных служильцев «Тушинского вора», приневоленных к трудам на него, но и в адрес хорошо известной всему царству персоны. Он и на Филарета, митрополита Ростовского, не пожелал излить чашу гнева, хотя основания к тому были. На месте Гермогена даже очень терпеливый, милосердный, незлобивый человек мог бы обрушиться на владыку Ростовского с проклятиями! Митрополит Филарет, если вспомнить первые месяцы правления Василия IV, являлся конкурентом Гермогена, когда решалась судьба патриаршей кафедры. Впоследствии он оказался в руках тушинцев, и те нарекли его своим патриархом. Так на Руси появилось два патриарха, притом часть городов и земель признавали духовную власть Филарета. Но нет, Гермоген не ставит ему этого в вину. «Не своею волею», – объявляет он. И когда Филарет вновь окажется в Москве, Гермоген не станет враждовать с ним, более того, одобрит его отправку с важной дипломатической миссией, рассказ о которой – впереди. Он верил в то, что действия Филарета лишены злонамеренности.

Следовательно, не столь уж «косен» был патриарх Московский и всея Руси «в разрешениях», умел не слушать клеветы и не поддаваться ненависти.

Выходит, и здесь автор «обвиняющего» текста неправ. Если во мнении его не содержалось осознанной злонамеренности, тогда объяснить столь темные краски в «портрете» Гермогена можно обстоятельствами самого времени. Глава Русской церкви столкнулся с «шатанием умов». Его же собственное «воинство», священники, то поддавались на соблазны горчайших бунтовщиков, то проявляли симпатии к «латынству». Смута плоха прежде всего тем, что «разрешает» людям без внутренних терзаний идти на отступничество, злодейство и нравственную грязь, покрывая душевную тьму именем свободы… Духовенство не стало исключением. Там приходилось наводить порядок железной рукой. Наказанные, должно быть, удивлялись: вокруг чуть ли не бесы пляшут, а патриарх карает за мелкий грешок! И у каждого, по всей вероятности, имелось свое мнение, какой грех следует по смутной поре считать ничего не значащей мелочью…

 

Гермоген, вступающий на путь страданий и мученичества, предстает перед потомками незаурядной личностью.

Это большой книжник, даровитый духовный писатель и хороший ритор, во всяком случае, смелый полемист. Старость и нелегкий жизненный путь лишили его доброго голоса, но ум и навыки красноречия остались при нем. Это пастырь суровый, овеянный рискованной борьбой за веру в неуютном Казанском краю, наделенный твердой волей, прямотой и стремлением отстаивать основы православия от любых посягательств. Это опытный политик консервативного склада, уверенно придерживавшийся взятого курса: поддерживать законного государя, обличать измену и бунт. Вместе с тем суровость Гермогена вовсе не лишала его ни гибкости, ни милосердия. Вера диктовала ему политические, культурные и кадровые предприятия. Как большой церковный администратор Гермоген был чрезвычайно опытен. Он знал цену людям. Но как добрый христианин он являл мягкость к тем, кто, поддавшись соблазну, нагрешив, совершив дурные поступки, затем все же исправлялся. Гермоген умел видеть в людях свет, он умел обратиться к этому свету, ведь как не быть свету в душах, если человек – Божье творение, созданное «по образу и подобию» Господню! Должен быть свет, должен откликаться свет…

Гермоген – это какой‑то очень русский характер.

У нас в XVI–XVII веках книжник почти всегда был начетчиком. А как иначе? Приобрести знание можно было только большим трудом, а значительное знание – только в виде исключения. Книжное слово ценили выше золота, выше жизни. А приобретя, дарили как величайшую ценность и охраняли как невероятно хрупкую вещь. Книжного знания в стране отчаянно не хватало. Церковь – даже Церковь! – захлебывалась в невежестве. За всё столетие от Ивана Великого до ранних Романовых – ни единого вполне достоверного известия, что у нас была хотя бы одна школа! Книжником становился человек, получавший навык разбираться в премудрости словесного винограда не от школьного учителя, а от духовного наставника. Можно сказать, из рук в руки, из уст в уста. Всякий книжник у нас являлся «штучной работой», а не плодом образовательной системы. И расплескать ту малость, какую нацедили наставники, какую не убили пожары, то и дело уничтожавшие русские книгохранилища, какую принимали на Руси почтительно, считая ее не замутненной мудрованиями инославных и прямыми ересями, о, расплескать ее вроде бы могли очень легко и быстро. Но вот не расплескивалась!

Наш русский начетчик почти неизбежно принимал роль стража при истине. Или, иначе, воина при чаше.

Аввакум – пример неудавшегося стража, то есть стража, не вполне реализовавшегося в главной роли всей жизни, проигравшего, нравственно искалеченного срывом, впавшего в неистовство.

Гермоген – страж победивший. Он жизнь положил, но своего добился.

Оба – ипостаси одного характера. Их обоих называли «столпами», «адамантами», «утесами среди волн». Иначе говоря, чем‑то невероятно прочным и неподвижным, словно камень. А они, скорее, имели характер, выкованный из закаленного металла. Такой характер на Руси то и дело вырастал из морозной нашей реальности, из скудости, из незащищенности границ, через которые то и дело могла с гиком и свистом перелететь свирепая степная конница. Живой металл, то и дело терзаемый попеременно нестерпимой стынью и беспощадным пламенем, уже ничего не боится, ни от чего не разрушается. Его обмануть и обойти трудно, ибо знание жизни входит в него со всеми огненно‑студеными муками, а уж сломать – невыполнимая задача. Легче убить, нежели принудить к чему‑либо против воли. Только вот носитель такого булата душевного и сам кого хочешь переиграет, обойдет, сломает, вгонит в гроб. В нем силы много.

Гермоген – булатный человек. Жизнь казака и попа в городе, вечно находящемся в полуосадном положении, закалила его. Монашество лишило страха перед кем угодно, кроме Господа Бога. Книжные знания дали понимание предмета, который стоит охранять. Природное стремление к правде, к справедливости – тоже очень русское, можно сказать, коренное – делало суровым к грешникам и ослушникам, но милостивым ко всем кающимся. Могучая витальная сила и огромный опыт пребывания у власти превратили его в политика, чрезвычайно опасного для любых врагов. А соприкосновение с чудом в тот самый летний день 1579‑го, когда Ермолаю‑Гермогену пришлось нести икону, явленную силами небесными, сделало его «стоятельным» в истине. Кто Бога видел, кто через Его чудеса получал ободрение, тот Его знает, и это знание сильнее веры…

Гермоген не был суров, он искал сохранения нормы. Знал, как должно быть то и это, быстро постигал суть искажения, если оно случалось, и любыми способами добивался выпрямления искривленного. Он принял на себя служение великого выпрямителя.

Русская сталь, выпрямляющая любую кривизну, – черная, незвонкая, на всякий удар откликается она глухим утробным рокотом, но нет на свете ничего прочнее этой стали. Город, страну, мир и даже веру подвесить можно на крюке, изготовленном из нее, и – не сломается. Всё выдержит.

Таков Гермоген.

 

После свержения Василия Шуйского Москва осталась «безгосударной». С запада к ней приближались полки гетмана Жолкевского, на юге бывшие тушинцы поставили под контроль множество городов и областей. Сама столица не обижена была воинской силой: множество бояр со свитами из боевых холопов, сотни дворян, ранее составлявших государев двор, тысячи отборных стрельцов, пушкарей и прочих служильцев. Бойцов хватало! Боевой дух упал. Москвичи пребывали в растерянности.

Повсюду, от мала до велика, от нищих посадских людей до высокородных аристократов, шли споры: как поступить? Россия привыкла жить, покоряясь воле законных православных монархов. Но кто теперь законный православный монарх?

Город бурлил, «партии» сталкивались между собой, а с юга и запада надвигался враг.

Временным правительственным центром стала так называемая «Семибоярщина» – аристократическое правительство, выросшее из Боярской думы царя Василия Ивановича. В нее вошли князья Ф.И. Мстиславский, И.М. Воротынский, А.В. Трубецкой, А.В. Голицын, Б.М. Лыков‑Оболенский, а также отпрыски старомосковских боярских родов И.Н. Романов и Ф.И. Шереметев[51]. Однако владычество бояр вечно продолжаться не могло. Москва да и вся Россия ждали: кто окажется новым государем?

Летом 1610 года столица обсуждала нескольких кандидатов на опустевший престол.

Агенты Лжедмитрия II мутили воду, отстаивая своего вождя как лучшего претендента. У них нашлось немало сторонников, включая митрополита Филарета и даже кого‑то из бояр. Брожение в пользу «Тушинского вора» продолжалось до последней декады августа. Лжедмитрий II и его союзник Сапега вели бои на подступах к Москве. Из столицы в их лагерь поступали противоречивые сообщения: то москвичи склонялись к тому, чтобы «целовать крест» королевичу Владиславу, то выражали симпатии «Тушинскому вору»{201}. В конечном счете кандидатура Лжедмитрия потерпела поражение, но некоторые города отложились от Москвы, перейдя под его руку.

Рассматривался и другой вариант – избрать государя из среды русской аристократии. Иначе говоря, повторить то, что уже произошло в 1606 году, после падения Лжедмитрия I. В Москве хватало знатнейших Рюриковичей и Гедиминовичей. Хватало и выходцев из боярских родов, связанных узами брачного свойства с прежней царской династией. Было из кого выбрать. Звучали имена разных аристократов.

В Боярской думе первенствовал по знатности князь Федор Иванович Мстиславский. Гедиминович, да еще и праправнук Ивана Великого, он обладал огромным влиянием на дела, солидным опытом политической интриги, но… к царскому венцу решил не приближаться. Из трех предыдущих государей двое были убиты собственными подданными, а третий не удержался на престоле. Мстиславский, всего вернее, просто опасался за свою жизнь. Летопись пересказывает слова, прозвучавшие тогда от имени высшей знати: «Не хотим слушать своего брата! Ратные люди русского царя не боятся, его и не слушают и не служат ему». Возможно, это сказал сам князь Мстиславский.

Поляки сообщают, что Гермоген придерживался именно того варианта, которым гнушался Мстиславский, – избрать кого‑то из русской знати, но только не самого Федора Ивановича: «Патриарх побуждал, чтобы… избрали или князя Василия Голицына или Никитича Романова, сына Ростовского митрополита, – это был юноша, может быть, пятнадцати лет. Представлял же он его потому, что митрополит Ростовский, отец его, был двоюродный брат (по матери) царя Федора: царь Федор родился от царя Иоанна Тирана (Ивана IV Васильевича. – Д. В.) и от родной сестры Никиты Романовича, Ростовский же митрополит – сын сего последнего[52]; однако ж к патриаршему мнению более склонялся народ, а всё почти духовенство – к Голицыну»{202}.

Собственно, польские дипломаты говорят как об общеизвестном факте, что князь Василий Голицын после свержения Василия Шуйского «умышлял» стать государем. На его стороне были Захарий Ляпунов и рязанское дворянство. Но против него встала московская аристократия, и он отказался от своего намерения{203}.

Русские источники подтверждают свидетельства поляков. Как минимум ясно, что Гермоген не желал видеть на троне царя из чужеземцев. Вероятно, он беспокоился не столько за «этническую» сторону вопроса, сколько за вероисповедную. Не пошатнется ли вера после того, как на троне окажется монарх, воспитанный вне восточного христианства?

Псковский летописец с горечью описывает московские события лета 1610 года: «В Московском же государстве, егда прибежал князь Дмитрей Шуйской[53]… бысть мятеж велик во всех людех, ниоткуду себе помощи надеющееся, подвигошася на царя [Василия Шуйского], глаголюще: тебе ради кровь християнская проливается, тебе ради… земля разделилась, что не по избранию всея земля на царство воцарися, и множество людей погубил еси неповинных… К кому ныне прибегнем, к кому припадем, кто нас избавит от сих поганых, нашедших на ны? Несть нам ныне надежды и несть упования; сойди с царства и положи посох царской, да соединится земля и умирится. Но более же всех возненавидеша его [знать] от боярского роду, овии же восхотеша на царство немецкого королевича, инии же литовского. О горе, о горе, увы, увы, прелести, своего християнского царя возненавидеша, а от поганых и иноверных возлюбиша! Се же бысть грех ради наших. Некогда же пришедше, собрашася вси людие всех чинов ко Ермогену патриарху на совет глаголюще: не хотим сего царя Василия видети на царстве и да послеши к польскому королю Жикгимонту, да вдаст нам на царство сына своего Владислава. Патриарх же, наказуя много, глагола им, еже бе преже пакости много от них, польских людей, егда приидоша з Гришкою Отрепьевым: а ныне же чего еще чаете, токмо конечного разорения царству и християнству и вере; или невозможно вам изврати на царство ис князей русских?»{204}

Мнение патриарха, высказанное ясно, оказалось на стороне одного из природных аристократов Московского государства. Для Гермогена, видимо, было не столь уж важно, кто именно из знатных людей взойдет на русский престол. Более важным, надо полагать, являлось другое: был бы царь православным человеком из патриаршей паствы и притом не «подделкой», как прежние самозванцы.

Сам этот проект – избрание нового царя на царство «из князей русских» – ничего неосуществимого в себе не содержал. Именно так взошел на трон Борис Годунов. Да, его репутация оказалась подмоченной: молва приписывала ему убийство царевича Дмитрия, а род его не мог по знатности конкурировать с первостепенной аристократией России. Но всё исправимо! Можно ведь отыскать претендента среди самых родовитых семейств страны, притом выбрать человека, славного нравственной чистоплотностью, благочестием, иными добрыми чертами характера.

Три года спустя, в 1613‑м, именно такой сценарий и осуществится.

Но в августе 1610 года кандидатуры, названные Гермогеном, что называется, «не прошли».

Михаил Романов, малолетний сын митрополита Филарета, выглядел сильным претендентом. Знатность его не вызывала сомнений и, безусловно, стояла на уровень выше, нежели знатность Годуновых. Кроме того, неопытный мальчик имел за спиной сильную группу бояр, спаянных родственными и брачными связями. Однако за отцом его следовала слава «тушинского патриарха». Очевидно, своя же, аристократическая, среда опасалась, как бы после возведения Михаила на трон его родитель не привел в Москву давних приятелей с юга, верных слуг и бойцов Лжедмитрия II… В том числе буйных казаков.

Князь Василий Голицын, родовитый Гедиминович, также «подходил» по критерию знатности: ею он намного превосходил Годуновых, мог соперничать с Шуйскими и Романовыми. Кроме того, князь явно не благоволил полякам и их королю. Впоследствии он станет активным участником заговора, направленного против польской власти над Москвой. Голицыны, как и Романовы, могли опереться на сильную «придворную партию». К тому же род Голицыных имел генеалогическую связь и с династией московских Рюриковичей. Прародитель Голицыных, князь Юрий Патрикеевич, женился на дочери великого князя Московского Василия I. Таким образом, их права на русский престол выглядели даже предпочтительнее, чем у Романовых. Наконец, лично Василий Голицын явно выигрывал по сравнению с Михаилом Романовым: взрослый мужчина с обширным опытом командования войсками и политической деятельности оставлял совсем другое впечатление, нежели еще не оперившийся птенец…

Но все эти достоинства не сыграли решающей роли. И Романовым, и Голицыным пришлось отступить.

Очевидно, главной политической силой, решавшей судьбу России, в августе 1610 года являлась группировка сторонников князя Ф.И. Мстиславского. И его первенство, как видно, простиралось не только на сферу родовитости. Прежде всего, Федор Иванович являлся одним из богатейших людей России, по представлениям наших дней – олигархом. До Смуты ему принадлежало около 20 тысяч четвертей земли[54], за время царствования Василия Шуйского князь приобрел еще 12 700 четвертей{205}. Фантастическое состояние! Никто из русских аристократов того времени не мог сравниться с ним по части земельных богатств. С этих владений он мог выставить в поле более трехсот ратников, маленькую армию. Между тем князь Мстиславский оказался решительным сторонником пропольского политического курса. На протяжении двух с лишним лет, до осени 1612 года, он будет ценнейшим слугой польского короля Сигизмунда III в Москве.

Мстиславский отстаивал со своими сторонниками третий политический проект – призвать на царство польского королевича Владислава, сына Сигизмунда III. Идея принять иноземного монарха у многих вызывала недоверие. Гермоген, как можно было убедиться, выразил самое негативное к ней отношение. Ни среди московских низов, ни в сообществе столичной знати эта идея не получила популярности. Однако Мстиславский и знатнейшие аристократы, видевшие в нем своего лидера, располагали двумя аргументами, перевесившими иные соображения.

Во‑первых, Жолкевский шел к Москве во главе победоносного войска, а столица не имела ни храбрых вождей, ни твердой воли, чтобы собрать новую армию вместо недавно разбитой. Люди устали воевать. Люди не видели, за кого, за какую правду им следует «пить смертную чашу» и ставить головы на кон. Так не договориться ли с поляками?

Во‑вторых, пришествие Лжедмитрия II явно ужасало и аристократию, и верхи московского дворянства. А он стоял неподалеку от Москвы и мог скоро прийти к самым ее воротам. Так не использовать ли польскую вооруженную силу против воинства Лжедмитрия II?

Келарь Троице‑Сергиева монастыря Авраамий Палицын с горечью рассказывал, как много робости проявилось в поступках государственных мужей московских, когда не стало с ними царя: «И изволиша людие се: “Лучши убо государичю (королевичу Владиславу. – Д. В.) служити, нежели от холопей своих (ратников Лжедмитрия II. – Д. В.) побитым быти и в вечной работе у них мучитися”. Еще же и выступлениа вси чаяху поляков на воров. И положишя совет, еже быти царем Владиславу королевичю. Патриарх же Ермоген паки начат плакатися пред всем народом, дабы не посылали с таким молением к польским людем, но молили бы Господа Бога, чтобы Господь Бог воздвиг царя. Все же людие о сем посмеяшася. Патриарх же велиим гласом возопи пред всеми: “Помните, о православнии христиане, что Карул[55]в велицем Риме содея!” И вси заткнувше уши чювственыя и разумныя, и разыдошяся. И вскоре с поляки совет положишя, еже быти царем Владиславу королевичю»{206}.

В обстановке общественного хаоса и шатания умов доводы высшей аристократии, как видно, для многих прозвучали убедительно. Проект Мстиславского возобладал.

Однако… в свете последовавших за победой этого проекта событий трудно не задаться вопросом: не имел ли Федор Иванович иных намерений, помимо честного желания разрешить московский политический кризис с помощью польских сабель? Он так много и так быстро «сдал» ставленникам короля Сигизмунда, что в искренность и прозрачность его изначальных устремлений трудно поверить.

Польский вариант выглядел в глазах Мстиславского привлекательнее, чем царский венец… Тут есть о чем задуматься.

Литовско‑русский род князей Мстиславских оказался на службе у московских государей относительно недавно. Дед Федора Ивановича сделался служильцем великого князя Василия III всего‑то восемь с половиной десятилетий назад. Потом он дважды пытался вернуться назад, перейти к прежнему сюзерену{207}. Мстиславские и в Литве стояли бы высоко, приняли бы роль магнатов… Как видно, их связи с западным соседом или, возможно, культурная ориентация на устои Речи Посполитой вовсе не исчезли за это время. Отец Федора Ивановича, как поговаривали иностранные дипломаты, имел симпатии к Польско‑Литовскому государству.

Мстиславский, при всей его политической недальновидности, вовсе не был откровенным предателем. Скорее, он жестоко ошибался как большой политик. Желал, вероятно, устроить в России правление наподобие польского – со всесильной магнатерией и шляхетской сеймовой «демократией», а из мощной Боярской думы при особе слабого, бесправного монарха создать подобие польского «сената». Опыт уже кое‑какой имелся: виднейшие люди царства при Лжедмитрии I побывали в «сенаторах», а при Василии Шуйском приобрели гораздо больше власти, нежели им давали прежние монархи… Так что, весьма вероятно, князь вынашивал планы «аристократической модернизации» по польско‑литовскому образцу.

 

Когда гетман Жолкевский подошел к Москве, его встретили доброжелательно. Начались переговоры.

Сам полководец с некоторым удивлением воспринял тот энтузиазм, с которым отнеслась к его усталому войску московская боярская делегация. Гетман располагал не столь уж значительными силами. Правда, его армия имела за плечами Клушинский триумф, боевой дух ее был чрезвычайно высок. Но все же не настолько, чтобы всерьез планировать вооруженный захват Москвы. А вражеская столица… без сопротивления пошла навстречу самым его далекоидущим чаяниям!

На пути к Москве Жолкевский рассылал «универсалы», предназначенные для возбуждения ненависти против Василия Шуйского. В тайных посланиях гетмана говорилось, что «в царстве Московском во время его правления все дурно, и как чрез него и за него беспрестанно проливалась христианская кровь». Эти универсалы тайно разбрасывались по улицам сторонниками поляков. В частных письмах к большим людям царства гетман делал обещания и обнадеживал. От этого «умы волновались, особенно после недавнего страха; жители опасались новой осады, которая им наскучила при самозванце»{208}.

Государь Василий Иванович попытался было завязать переговоры с Жолкевским, однако не успел довести начатое дело до конца, поскольку лишился власти. Возможно, эмиссары гетмана приложили к этому руку.

Теперь же на переговоры охотно пошло боярское правительство. Оно уже выработало тот маршрут, коим собиралось двигаться, обсуждая договор с поляками.

Гетман отправил к Сигизмунду III, неудачно осаждавшему Смоленск, гонцов с просьбой: дать ему опытных дипломатов или крупных государственных мужей с опытом подобного рода переговоров. Король не удосужился ответить. Гетман не получил от него никакого «наставления». Между тем неподалеку от Москвы оперировал с большим войском «Обманщик» – Лжедмитрий II. Жолкевский решил взять переговоры на себя{209}. Впрочем, возможно, он и не испытывал желания подчинить переговоры, начавшиеся столь удачно, воле Сигизмунда. Гетман и король придерживались двух разных позиций по вопросу о политическом «освоении» России. Жолкевский мыслил более реалистично, а потому, вероятно, желал быстро добиться успеха в столь щекотливом деле, – пока его усилия не сорвал король, предпочитавший действовать напрямик и самыми жесткими методами.

Гетману предложили многообещающий политический проект: на русский престол восходит государь Владислав Сигизмундович, власть его и свобода вероисповедания оговариваются несколькими пунктами, каковые и надо обсудить.

Собственно, первая попытка реализовать этот проект производилась полугодом раньше. В феврале 1610 года группа русской знати, враждебная царю Василию IV, начала переговоры с самим Сигизмундом III. Ее уполномочила русская часть Тушинского лагеря, брошенного Лжедмитрием II, то есть на какое‑то время оставшегося без вождя. Из сколько‑нибудь значительных людей в переговорах участвовали Михаил Глебович Салтыков с сыном Иваном, князья Юрий Дмитриевич Хворостинин и Василий Михайлович Мосальский по прозвищу Рубец. Мягко говоря, далеко не верхушка русской аристократии, фигуры второго плана.

Уже тогда высказывалась идея привести королевича Владислава на русский трон. Соглашение о подобном шаге включало в себя пункты, удовлетворяющие политические амбиции высшей русской аристократии.

Так, в отношении дворянства и знати предполагалось сохранить старые государственные обычаи, оставить всё прежде приобретенное имущество, «законсервировать» старые размеры жалованья и время его выдачи. Но перебор людей, ныне занимающих какие‑то постоянные должности, мог быть произведен в духе «кто годен». В судах следовало сохранить русское судопроизводство по статьям Судебника, а если понадобится вводить новые статьи, то их вводили бы по решению «бояр и всей земли». В Московском государстве такого, стоит заметить, не водилось. В XVI веке недолгое время работала норма, в соответствии с которой новые статьи в Судебник вводились по единогласному решению «всех бояр». Однако впоследствии эту норму сделали не обязательной, и статьи вводились «по государеву указу», к коему время от времени (не во всех случаях) добавлялся «приговор» Боярской думы{210}. Кроме того, по соглашению с Сигизмундом III, королевский суд должен был производиться совместно с «боярами и думными людьми»; родственников преступника не позволялось казнить, а их имущество отбирать. Никого не разрешалось «выводить» в Польшу и Литву помимо их собственного желания, – например, совершить поездку «для науки». Иноземный государь не получал прав давать полякам и литовцам должности («уряды») в России. Тех, кто будет в придворных у царя, планировалось награждать жалованьем и деньгами по общему совету «рады обоих государств».

Всё это чрезвычайно выгодные условия для русской политической элиты: она бы получила целый ряд правовых льгот, притом не боялась бы конкуренции со стороны польско‑литовской шляхты… разумеется, в том случае, если бы Сигизмунд III на самом деле вознамерился соблюсти все статьи в неприкосновенности!

Поляки и русские должны были произвести размен пленниками без выкупа. Совместно со всей военной мощью Речи Посполитой русские войска выходили бы для боевых действий с общим неприятелем, на кого бы он ни напал – Польшу, Литву или Московское государство; тем паче общим становилось дело обороны от татар на южных рубежах; до полного «успокоения» польские и литовские офицеры могут стоять в порубежных городах России. Вероисповедные вопросы прозвучали в договорных бумагах сглаженно: как видно, обе стороны понимали их взрывоопасность, а потому не торопились сочинять окончательные формулировки: королевич Владислав венчается в Москве царским венцом по старому обычаю (венчает его патриарх), «когды Господь Бог волю и час свой за успокоеньем досконалым того господарства пошлет». Но о смене королевичем веры речь не шла. Русская церковь живет по старому обычаю, ее права ни в чем не будут ущемляться, ее имущество, включая земли, за нею сохранится и даже преумножится; устои «греческой веры» останутся нерушимы; евреи не получат права свободно въезжать в Россию. Однако в Москве будет построен костел для католиков{211}.

Теперь эти переговоры велись уже не кучкой бог весть кем уполномоченных людей, а боярским правительством, вполне официально. Во главе делегации стоит «честнейший» из бояр – князь Ф.И. Мстиславский. Однако новая версия проекта во многом напоминает старую. Изменены лишь частности. Притом видно: в этих частностях чаще проявлялась политическая воля Гермогена, нежели хитроумие Мстиславского.

Итак, суть «договорной грамоты», составленной 17/27 августа в польском обозе под Москвой, по пунктам:

1. Духовные и светские власти, а также весь народ русский просят у Сигизмунда III королевича Владислава на царство. Знать, дворяне, торговые люди, всякие служильцы и прочие люди московские «наияснейшему господару Владиславу королевичу и потомкам его целовали… крест Господень на том, што им ему, господару, и потомкам его вовеки служить и добра хотеть во всем, как и прежним прирожденным великим господарям царям и великим князьям Руси». О самом Сигизмунде III, стоит заметить, ничего не говорится. Ему царский венец не предлагают. Его кандидатура и в первом варианте не была названа, однако тогда неявно предполагалось, что имя Владислава – всего лишь способ успокоить русских, а на самом деле на первом плане будут интересы и воля самого короля.

2. Важнейшие государственные должности нельзя раздавать полякам и литовцам. Собственно, и раньше о том говорили. Но вот добавка: до заключения мира полякам и литовцам не следует занимать и более скромные посты в порубежных областях, помимо исключительных случаев. «Прежних обычаев и чинов, которые были в Московском государстве, не переменять; и московских княженецких и боярских родов прыеждчими иноземцы в отечестве и в чести не теснити и не понижати». Еще одно важное расширение: сохранить местническую иерархию родовитых семейств, как она дошла до 1610 года. Во всем следовать заведенному порядку по части выдачи жалованья и сохранения земельной собственности, накопленной русским правящим классом. Если в сфере землевладения или же наделения иными источниками дохода Владислав задумает поступить как‑то по‑новому, против обычая, «то о том государю его милости советовати и думати с бояри и с думными людми; и как государь его милость прыговорит с бояры, по тому так и учинить… На Москве и по городам суду быти и совершатись по прежнему обычаю и по Судебнику Российскаго государства; а будет похотят в чем пополнити для укрепления судов, и государу на то поволити с думою бояр и всее земли, чтоб было все праведно». И здесь власть монарха‑иноземца ограничивали значительнее, нежели в первом варианте.

В финале многих договорных статей (нет смысла воспроизводить их здесь даже в самых общих чертах) – о преступлениях, о государственной безопасности, о державных доходах и расходах, о землеописаниях и т. п. – стоят слова наподобие таких: «А все то делати государю с приговором и советом бояр и всих думных людей, а без думы и приговору таких дел не совершати». Боярское правительство надеялось закрепить разделение власти над Россией между монархом и узким кругом высшей аристократии с максимальной надежностью и по максимально широкому диапазону вопросов. Подобное разделение в той или иной форме существовало со времен Ивана III, то есть от рождения Московского государства. Русские монархи и русская знать десятилетиями занимались политическим «перетягиванием каната», стремясь утвердить за собою побольше прав и полномочий. Иноземный ставленник мыслился боярством как весьма полезная фигура на поле исконно русской политической игры: его правление позволит вернуть многое из того, что «забирали» в разное время то Иван IV, то Борис Годунов.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: