Предчувствия и предпосылки




 

– Маргарита сказала, что ты влюбился.

Ромашкин, поставив локти на стол, с интересом наблюдал, как Дорожкин наводит порядок в столе. Выдвигает ящики, перебирает оказавшиеся там неведомо как бумаги, рвет на части ненужные уже заметки, протирает со стола пыль.

– Нервничаешь? – Ромашкин хмыкнул. – Я тоже, когда нервничаю, начинаю что‑то делать. Безделье – это производная от радости и спокойствия.

– В связи с чем она тебе это сказала? – Настроение у Дорожкина было неважным. Он не нервничал, не тосковал, не боялся, ему просто было нечем дышать. Ромашкина было видеть противно, Содомского еще противнее. Столкнуться с Адольфычем не хотелось вовсе. Но Содомский заглянул в кабинет Дорожкина ровно в девять часов и сообщил, что в одиннадцать ему следует отправиться в администрацию и посетить кабинет Адольфыча по его личной просьбе. Вдобавок ко всему прочему у входа в участок вторничным утром Дорожкина дожидался золотозубый веломеханик, который сначала пять минут рекламировал зимние шипованные велошины и какую‑то зимнюю цепную смазку, а потом передал Дорожкину записку от Шакильского.

«К Лизке пока не ходи и меня и Дира не ищи. Я сам появлюсь, если будет надо. Будь осторожен. Саня».

– Егерь сказал, что ты дашь тысячу рублей, – явно соврал веломеханик, получил требуемую тысячу и отправился восвояси, кривясь по поводу скудности запрошенного.

Но дело было, конечно, не в тысяче. И даже не в Ромашкине, и не в Содомском, и не в Адольфыче, а в том, что после вчерашнего на Дорожкина накатила такая же пустота, как после смерти приемщицы в прачечной. Причем пустота эта была не только следствием пережитого, не только душевным раздраем, но и физическим изнеможением, подобным слабости и головокружению, наступающим после посещения донорского кабинета. Она затопила Дорожкина еще вечером, сразу после того как спала горячка и он попытался успокоиться. Или причиной был звонок Адольфыча? Но мэр как раз был доброжелателен и спокоен. Вот только его спокойствие показалось Дорожкину подобным шороху, который воспринимался маленьким мальчиком Женей Дорожкиным, незадолго до того провалившимся в полынью и лежавшим с высокой температурой и компрессом на лбу, как громовой раскат. Может быть, следовало отправиться к Угуру и выпить кофе? Или стаканчик анисовой, да закусить его одной из тверских баранок, что висели у доброжелательного турка над стойкой?

– Чтобы я не слишком тебя доставал, – ответил Ромашкин.

– Ты о чем? – не понял Дорожкин. Он уже забыл, о чем спрашивал Ромашкина. Стоял, открыв папку, смотрел на имена Козловой, Улановой и Шепелева и пытался сосредоточиться.

– Маргарита сказала, что ты влюбился, и намекнула, чтобы я не слишком тебя доставал, – повторил Ромашкин.

– Да, это было бы славно, – согласился Дорожкин. – Кстати, я смотрю, ты никуда не торопишься? А как там обстановка в Макарихе и Курбатове?

– Все нормально, – надул губы Ромашкин. – Ты что, Дорожкин? Где всегдашние шуточки? Где анекдоты? Правда, что ль, влюбился? Ты хоть подскажи, кто она? Жуть как любопытно. Нет, ну девчонок в городе хватает, но все‑таки. А? Может, я отобью?

– А если это и есть сама Маргарита? – остановился в дверях Дорожкин. – Ты остаешься или как?

– Или как… – поспешил выйти в коридор Ромашкин. – И насчет Маргариты тоже «или как». Не неси чушь.

– Почему же чушь? – спросил Дорожкин. – Ладно. Был у меня к тебе вопрос… Ты колдовством пользуешься?

– Не понял? – вытаращил глаза Ромашкин.

– Ну вот всплывает у тебя в папке какое‑то задание. Воровство, пропажа, наговор там какой‑то… Пользуешься ты колдовством, чтобы вычислить вора, где лежит украденное, кто замышлял недоброе?

Ромашкин нахмурил лоб, погладил лысину.

– Ах ты об этом… Ну есть пара простых заклинаний, но особо не пользуюсь. Тут ведь как, с простеньким колдовством потерпевшие и сами разберутся, а коли что посложнее, надо идти к Шепелевой, или, к примеру, Никодимыча просить, или еще кого из тех, кто посноровистей, а там «спасибом» не обойдешься. Там и должен вроде ничего не будешь, а все одно – хоть лапку да сунешь в петельку. Колдовство дело хитрое. Это как с волком одного зайца есть. Давили вместе, но ешь и оглядывайся: от зайца он откусывает или от тебя.

– Может быть, от ворожея зависит? – спросил Дорожкин. – Или всякий откусить норовит?

– А ты поищи доброго ворожея, – хмыкнул Ромашкин, – а не найдешь, приходи, вместе посмеемся.

– Поищу, и насчет того, в кого это я влюбился, тоже подумаю, самому интересно, – пообещал Дорожкин и медленно пошел к лестнице.

– А насчет Марго – не рекомендую! – крикнул ему Ромашкин вслед.

 

Нет, Дорожкин не считал, что в Маргариту нельзя влюбиться, но эта сказочка была не про него. Что‑то ведь помешало ему споткнуться на красавице‑начальнице? И это при его потенциальной влюбчивости. Никогда не получалось у Дорожкина заводить легкие, ни к чему не обязывающие отношения. Он всегда влюблялся. Влюблялся в школе, влюблялся в институте. Да и Машка была довольно серьезным его увлечением. Пригляделся он к ней с первой встречи, подошел вот не сразу. Машка подрабатывала в соседней фирме, и Дорожкин сталкивался с ней, когда задерживался на работе, в кофейне на первом этаже офисного центра. Один раз сел рядом, второй. Слово за слово, и пошла любовная суета, которая в том и состояла, чтобы не просто сблизиться с обаятельной девушкой, а постепенно срастись. Срастись, а через полгода распасться, словно и не срастались. Как это называется у врачей? Отторжение? Разве так влюбляются? А как? Может быть, он и не любил никогда по‑настоящему? Тогда что это за чувство, что заставляет его раз за разом подходить к дому Жени Поповой и звонить в ее дверь?

Дорожкин отпустил звонок и подумал, что, наверное, Дубицкас поторопился. Мало рассказал ему, Дорожкину. Не позволил задать вопросы, которых осталось множество. С другой стороны, почему он должен был терпеть? А старик терпел, и терпел что‑то невыносимое и страшное. Тогда что же он увидел в Дорожкине? И как на него подействовало рукопожатие? И рукопожатие ли подействовало? Или просто пришел срок, как приходит срок скатываться с горы снежной лавине, – достаточно лишь громкого крика или даже хлопка?

Дорожкин закрыл глаза и почувствовал, что недавний разговор, который словно рассыпался вместе с телом тщедушного старика, всплывает у него в памяти, проявляется как изображение на фотобумаге.

 

Кабинет Дубицкаса был следующим после кабинета Неретина. Дорожкин повертел головой, удивился, не заметив уборщиков в коридоре, замер у директорских дверей. Они были испещрены бороздами. Словно кто‑то страшный, обладающий огромными и смертоносными когтями, скребся под дверью. Или, точнее, над ней.

– Хороша рюмка к обеду, – высунулся из‑за следующей двери Дубицкас. – Или ложка? Я путаю всегда… То ли дело латынь. Она дает ощущение причастности к вечности. Идите сюда, Неретина не будет сегодня. Днем он почти всегда бродит по улице Мертвых. Это его взбадривает и ограничивает. Ограничивает во благо.

Убежище Дубицкаса почти ничем не отличалось от владений Неретина. Разве только стулья были проще и не имелось ящиков с водкой. Вместо них за столом под торчащим из чугунной батареи краном стояла детская оцинкованная ванна. Капли воды, падающие из крана, звякали о висевшую под ним на цепочке алюминиевую кружку, из которой Дубицкас немедленно и напился.

– Ничего не ем, – пробормотал он, облизывая сухие губы. – Можно и есть, но вкуса пищи не чувствую. И они все, – он махнул рукой куда‑то в сторону, – не чувствуют. Но все едят, едят, едят. Едят и пьют, словно думают, что, набив собственную плоть живой пищей, оживут и сами. А потом изрыгают съеденное через рот же. И то сказать, зачем им пища, если их самих уже нет?

– Подождите… – Дорожкин почувствовал озноб, словно находился в склепе рядом с ожившим мертвецом. – Я, конечно, не знаток. Ну не патологоанатом и не естествоиспытатель, но если организм, даже если механизм двигается, работает, он должен потреблять энергию. Следовательно, энергия откуда‑то должна браться. Понимаете?

– Понимаю, – пробормотал Дубицкас. – Но скажите мне тогда еще кое‑что. Вот турбина. Турбина электростанции. Она крутится. То есть работает. Согласны?

– Ну… – нахмурился Дорожкин.

– Вот, – кивнул, щелкнув позвонком или еще чем‑то, Дубицкас. – Смотрите, работает, крутится и при этом не потребляет, а дает энергию! Как вам это?

– Стоп, – не согласился Дорожкин. – Тогда уж давайте будем точны в определениях. Турбина не сама крутится. Ее крутит поток воды или пара, неважно. А вот если бы никакая сила к турбине не была приложена, она бы не сдвинулась с места. Или потребовала бы для своего вращения ту же самую энергию. Так?

– Так, – вздохнул Дубицкас и перестал дышать, замер, прислушиваясь к чему‑то. Потом снова вздохнул. – Человек во власти привычек. Он дышит даже тогда, когда необходимости в его дыхании нет. Но вы сказали важное. Если бы к турбине не была приложена сила, она бы не сдвинулась с места. И, добавлю, не выдавала бы энергию.

– Примерно так, – согласился Дорожкин. – Это, простите, банальность.

– Теперь проводим аналогию. – Дубицкас постучал себя по груди. – Я и есть та самая турбина. И таких турбин много. Я не должен двигаться, но я двигаюсь. Значит, ко мне приложена какая‑то сила. Ведь я не потребляю энергию? Вода, которую я пью, – это что? Только способ приглушить пламя, которое жжет меня уже много лет. Убавить жар. Уменьшить боль, которая с годами становится привычной. То есть охлаждающая жидкость. Но боль она не уменьшает, это мне так кажется, что боль затихает. А если боль и есть то самое, что хочет извлечь из меня, как из турбины, неведомая сила? Нет, можно предположить, что я подобен огородной вертушке и предназначен только лишь для отпугивания любопытных, но зачем тогда боль?

Дорожкин молчал. Дубицкас взъерошил седые волосы, расстегнул пуговицу под галстуком.

– Ладно… Так что вы хотели узнать о городе? Знаете, сегодня я полон нехороших предчувствий. Хотя какие могут быть предчувствия у существа, лишенного чувств. Спрашивайте. Что вам рассказать?

– Многое, – сказал Дорожкин. – Но прежде всего то, что случилось тридцатого октября одна тысяча шестьдесят первого года.

– И это все? – поднял брови старик. – Я думал, наша беседа будет построена ab ovo usque ad mala[50]?

– Не только. – Дорожкин пытался найти хоть какие‑то эмоции на морщинистом лице, но ничего, кроме крайней усталости, и в самом деле не находил. – Я хочу знать, что такое вообще весь этот город? Откуда он взялся? Почему в небе нет следов от самолетов? Что за туман окружает Кузьминск? Если он его окружает, конечно. Что такое паутина? Какой смысл в неупокоении мертвых? И отчего все‑таки пьет Неретин?

– Вот как… – Дубицкас c хрустом сжал и разжал кулаки. – Много вопросов. Хотя я бы сразу отмел попытки обозначения смыслов. Смыслы – принадлежат индивидуумам, поэтому у каждого свои, к тому же могут меняться. И смысл шевеления мертвых тел тоже принадлежит индивидууму. Неизвестному мне индивидууму. Жестокому индивидууму.

– Вы не знаете, кто это сделал с вами? – спросил Дорожкин.

– Is fecit cui prodest[51], – пробормотал старик. – Но не нужно подозревать эту силу в умысле, направленном именно на меня. Aquila non captat muscas[52]. Но одно я могу сказать точно: он, этот неизвестный, виновен. Деянием его или бездействием, может быть, в фазе безумства или распада, но в каждом из мертвых тел заперта живая искра. И мне кажется, что смысл шевеления мертвецов именно в ней. В ней и в пламени, в котором она томится. И Неретин пьет, в сущности, именно из‑за этой искры, которая есть и в нем, тем более что сам‑то он жив. Хотя мало кому я пожелал бы такой жизни. Думаю, что сгорать заживо еще неприятнее, чем замертво.

Дубицкас поднялся, опрокинул в рот еще одну кружку, вернулся за стол.

– Следы от самолетов… – Старик сухо рассмеялся. – Их нет в этом небе, потому что их нет. И город окружает не туман, это сам город островок в тумане. В паутине. Мы все в паутине. Мы часть паутины. Выбраться из нее практически невозможно. И мы сами попали в нее. В тысяча девятьсот пятидесятом году. Да. Вместе с механиком с веселой фамилией Простак из ближайшей МТС, который якобы поехал в поисках красивых девчонок в дальнюю деревню, да заехал не туда, куда собирался. Заехал, выехал, доложил начальству, что вот, мол, благодаря особенным способностям или свойствам местности обнаружены укромные три деревеньки, в которых советской власти не наблюдается и даже о прошедшей войне с немцами известно понаслышке. Зато есть изрядное количество знахарей и самых настоящих колдунов. И завертелось…

– Установили в деревнях советскую власть? – поинтересовался Дорожкин.

– Сначала чуть было самого Простака не закатали под советскую власть, – помрачнел Дубицкас. – Но вовремя опомнились. Хотя теперь‑то я думаю, что лучше бы закатали. Я, кстати, очень бы поинтересовался, откуда такой Простак взялся в обычной МТС, и проследил бы его биографию настолько, насколько это возможно. Никто, кроме него, не мог в эти деревеньки провести проверяющих. А там уж… Зацепило это дело верхушку, зацепило. Засекретили так, что и в соседних деревеньках ничего известно не было. В тех деревеньках, что там, наверху, – старик посмотрел наверх, – или внизу. Кто его знает. А тут создали шарашку. Нашли специалистов разных, вытащили из лагерей. Меня в том числе. Нагнали сюда пленных немцев, тогда еще их хватало. Построили здание института, маленькое еще, запрудили реку, поставили электростанцию, расчертили улицы, бараки стали строить. Сначала мы в палатках жили… – задумался Дубицкас.

– И что вы изучали в этом институте? – спросил Дорожкин.

– Вот эту местную патологию мы и изучали, – ответил Дубицкас. – Пространство, время. Тыкались, как щенята. С приборами. С какими‑то бурильными установками, датчиками. Со всякой ерундой. Подумайте только, изучать пространство с бурильными установками… Потом Сталин умер, и о нас или забыли или еще сильнее засекретили. Но дело вдруг пошло. Там, где нынче промзона, Простак, все тот же Простак что‑то нащупал. Аномалию какую‑то в земле. Начали копать, перенесли туда лаборатории. Затеяли строительство. Поставили заборчик, как водится. Бурили, даже открыли эту кузьминскую воду. Хорошая, кстати, вода. Она тут везде, даже в батареях…

Дубицкас встал и снова выпил воды.

– Простак к научным изысканиям отношение имел, скорее, косвенное. Хотя прохиндей оказался еще тот, причем не безграмотный, вовсе не безграмотный прохиндей. Мне тогда казалось, что он вовсе свихнулся, все занимался паранормальными способностями местного населения. Говорил, что весь секрет в психике. Как он говорил, в «коллективном сознательном»[53]. Тогда деревеньки поменьше были, в каждой по улице, это теперь поселок расстроился. Но нам не до экстрасенсов тогда было. Надо было выдавать строгим людям из специальных ведомств научные результаты и объяснения. Черт их знает, то ли они хотели рассматривать нарождающийся городок как будущее укрытие, то ли как ворота для расширения коммунистической империи. А Простак к тому времени уже собственной лабораторией заведовал. Паранормальные способности и вправду пришлось изучать, ведь никто не мог, кроме Адольфыча, машину провести сюда. Это потом он уже и Павлика отыскал, и еще кое‑кого. Совсем потом. А тогда незаменимым считался. На него только что не молились. Но там был и еще один начальник лаборатории. Неретин Георгий Георгиевич. Золотая голова, умница. Вот он и придумал, как бурить плоть.

– Плоть? – не понял Дорожкин.

– Плоть мира, – торжественно произнес Дубицкас. – Но это было после. Как раз в шестьдесят первом году. А в пятьдесят пятом вышел Указ[54], по которому всех немцев, а их тут работало немало, следовало отправить на родину. Тогда директором института был Сергей Ильич Перов, серьезнейший мужик. С погонами! Как он мог отпустить этих самых немцев? Это ж разглашение самой секретной тайны из всех секретных тайн. Полетел в Москву… Короче, расстреляли их. Всех. Использовали котлован, прямо на территории промзоны. Там еще Неретин должен был строить лабораторный корпус. Собственно, он его и построил. Потом. Котлован‑то уже был. И их, немцев, расстреляли. Лично Адольфыч руководил.

– И?.. – прервал паузу Дорожкин.

– И в тот же день пришел туман, – ответил Дубицкас.

Он молчал долго, минут двадцать. Раз пять поднимался за это время выпить воды. Потом продолжил говорить:

– Туман был плотный, как вата. Дышать в нем было невозможно. Обрывки какой‑то паутины летели всюду. Я, помню, даже пытался раздвигать этот туман руками, но только пальцы обморозил. Думаю, что и не туман это был вовсе. Один Адольфыч скакал вокруг этого тумана, как деревенский мальчишка под летним дождем. Послали в туман вохровцев[55], которые охраняли и расстреливали немцев, ни один не вернулся. Перов тогда словно осатанел, всех перевел в немецкие бараки, они были там, где теперь теплицы. Туман стоял неделю. Мы даже начали голодать, но выйти из бараков боялись, тем более что начался страшный холод. Жгли в бараках нары, чтобы согреться. Хотя дело было в сентябре. Какая‑то слизь покрыла окна, двери…

– А потом? – спросил Дорожкин, потому что Дубицкас опять замолчал, скрючился над столом.

– Через неделю туман ушел, – ответил Дубицкас. – И мы увидели город Кузьминск. С этими домами, с новым зданием института.

– Откуда же все взялось? – прошептал Дорожкин.

– Говорят, что город построили за неделю мертвые немцы, – пожал плечами Дубицкас. – Но их никто не видел. И на кладбище их нет.

– И вы верите этому? – покачал головой Дорожкин.

– Я не знаю, чему я должен верить, – сказал Дубицкас. – Вы уж и сами подождите восхищаться или пугаться. Дайте время разобраться с произошедшим. Omne ignotum pro magnifico est[56]. Но то, что город есть, – это определенно.

– Не поспоришь, – согласился Дорожкин. – А потом…

– Потом было много работы, – продолжил говорить старик. – Очень много. Сам город приняли как данность. Отложили объяснение этого феномена на потом. Мы продолжали заниматься пространством и что‑то нащупали. Неретин научился пробиваться к тому же туману и паутине. Колдовал с вибрациями, диапазонами. Он цепким… был. Ездил с Простаком через паутину, замерял все параметры, которые мог замерить в процессе перехода, потом воспроизводил их в лабораторных условиях. И у него что‑то начало получаться. Он научился определять насыщенность реальности, плотность ее. В итоге пообещал пробиться на землю, чтобы избавить Простака от обязанностей сопровождающего грузы. И пробился бы… Опыт был намечен на тридцатое сентября тысяча девятьсот шестьдесят первого года.

– И?.. – в который раз нарушил тишину Дорожкин.

– Все шло по плану, мы даже получили паутину в главном канале… – пробормотал Дубицкас, – но в одиннадцать часов тридцать две минуты что‑то произошло. Сначала паутина поперла из установки, как вода из фонтана, а минутой или двумя позже что‑то сделалось с Неретиным и с его помощником. Паутина, которая выплеснулась, подхватила их, словно мошек, и утащила по главному профилю. Мы пытались вернуть их целый час. Выводили прибор в итоговое состояние симметрично его прокачке, меняли нагрузку, пока из профиля не вырвался зверь. Он убил почти всех, кто собрался у стенда. Меня в том числе.

Последние слова Дубицкас произнес легко и буднично, но Дорожкина обожгло застарелой, но непрошедшей болью.

– Почему так произошло? – спросил Дорожкин.

– Спросите об этом у Неретина, – ответил Дубицкас. – Зверем, как я понял, оказался именно он. Впрочем, когда я вернулся… к осознанию действительности, когда понял, что в отличие от подавляющего большинства сотрудников мое отбытие в высшие или низшие сферы откладывается, он уже вновь стал человеком и остается им до сего дня. Известным способом, конечно. Правда, первые годы ему удавалось обходиться малым количеством алкоголя. Но и до сего момента он остается самим собой.

– То есть он был зверем и до того эксперимента? – не понял Дорожкин.

– Быть самим собой – это значит быть самим собой, – отчеканил Дубицкас. – Я и теперь остаюсь самим собой, хотя я – это уже не я. Уже не только я. Еще и масса мертвой плоти, которая управляется мною, как управляется какой‑то механизм. Но Неретин не связан. Он все тот же. На нем нет этих ужасных шлангов. Разве только черное пятно в области сердца да серые нити, которыми опутано все. Точно такие же пятна на Катьке Перовой, на Содомском, на Адольфыче, на этой куче ужасной плоти, в которую превратился Перов… Хотя Адольфыч чуть другой. Его пятно как скорлупа… Но в любом случае это редкость. Понимаете, это редкость. Эти шланги – они есть почти на всех. На мертвяках толстые, на остальных тоньше. Иногда настолько тонкие, что я едва могу их различить. Или не могу вовсе. Как на Адольфыче.

«На ниточках», – вспомнил Дорожкин слова Ежа.

– А как вы их видите? Разве… – Дорожкин запнулся, поморщился. Глаза опять начинало саднить. – Мертвяки обладают какими‑то способностями? Простите.

– Ладно, чего уж там. – Дубицкас вытащил из кармана очки, протер их. – Я все‑таки физик. И у меня было много лет для всякой ерунды. Их видно. В этих фильтрах они видны. Видны эти… шланги. Или кабели. Какая разница? Жаль, что из всей группы остался я один, не вполне живой, Неретин да Перов и его лаборантка, Катька. Как‑то ведь умудрилась оформить брак с ним. Уже после всего. Остальных зверь разорвал на части. Я бы, наверное, смог бы разобраться со всем этим. Но института больше не было. А те, разорванные… от них остались только тени. Да и Перов сильно пострадал, изменился сильно.

– Я слышал слова «человек‑тетрис», – вспомнил Дорожкин.

– Это жестокие слова, – вздохнул Дубицкас. – Никому бы я не пожелал такого. И самое страшное, что после пережитого он остался живым.

Дорожкин промолчал.

– Но разум потерял точно, – продолжил Дубицкас, надевая очки. – Впрочем, он и раньше был не вполне нормальным. Теперь он просто опутан этими шлангами. Он словно в коконе, распусти его, и нет Перова. Дайте я посмотрю на вас еще раз, так‑то уже видел, на вас нет ничего, если бы еще и свет был…

Дубицкас замер. Задрожал. Медленно стянул с носа очки, снова убрал их в карман и произнес те самые слова, после которых Дорожкин своею собственной рукой обратил старика в горку истлевшей плоти.

 

– Дорожкин, ты что, оглох?

Мещерский, запыхавшись, дернул его за плечо.

– Ты куда? Я за тобой, считай, от почты бегу! Ору, ору. Окаменел, что ли?

Дорожкин огляделся. Он стоял напротив кинотеатра. Прошел, задумавшись, чуть не половину города.

– Я ничего не нашел, – развел руками Мещерский. – Нет, кабелями еще буду заниматься, а насчет тридцатого октября шестьдесят первого года – ничего серьезного. В тот день в одиннадцать часов тридцать две минуты взорвалась та супербомба, и все.

– В одиннадцать часов тридцать две минуты? – переспросил Дорожкин.

– Точно так, – кивнул Мещерский, успокаивая дыхание. – Еще что‑то надо отыскать в Интернете?

– Скачай мне словарь латинских выражений, – попросил Дорожкин. – Хотя нет, уже не нужно. И вот еще, – он махнул рукой, – вон больница. Ты там хотел с чем‑то разобраться? Только будь осторожнее.

 

Глава 2

Порча

 

Возле здания администрации стояли высокий роскошный автобус, директорский «вольво» и фура той же марки. В кабине фуры копался Павлик. Дорожкин встречал водителя Адольфыча в городе нечасто, но никогда не заговаривал с ним. Хватило пары раз, когда в ответ на вежливое «Здравствуйте» он получал полный недоумения и холода взгляд. В этот раз к холоду добавился внимательный прищур, а всего‑то и вымолвилось сакраментальное: «И жнец, и на дуде игрец».

На входе в администрацию за высокой стойкой сидел Никодимыч. Стульчик ему выделили явно детский, отпилив от него подлокотники и прикладной столик, но все равно из‑за стойки виднелась только почему‑то летная фуражка.

– Доброе утро, – подошел к стойке Дорожкин. – Мне к Адольфычу.

– Доброе? – не понял Никодимыч, прихлебывая чай из чашки, которую он, судя по явлению банного на круглой поляне, носил с собой на работу из дома. – Утро добрым не бывает. Бывает холодным, бывает теплым. Зимним может быть. Или летним. Слякотным. Ветреным. Да каким угодно, но не добрым. Злым, впрочем, тоже. Хотя если бы ты работал у Адольфыча…

– Мне именно к Адольфычу, – повторил Дорожкин.

– Ты вот что имей в виду, – понизил голос Никодимыч, – я твою кручину не теребил, но просьбу имею. О том, как я коровий лепех у Шепелевой месил, зря не болтай. Мне перед Адольфычем авторитет ронять себе дороже. Договорились?

– Не из болтливых, – кивнул Дорожкин.

– Вот и славно, – расплылся в улыбке Никодимыч. – Кабинет Адольфыча на пятом этаже, только ты не торопись. Он же тебе на одиннадцать назначил, так у тебя еще тридцать минут. Секретарь у него – Мила, стерва высочайшей пробы, раньше времени не пустит. Так что погуляй, осмотрись, как работает городская администрация. На первом этаже у нас столовка. На третьем – буфет. А в одиннадцать прошу пожаловать к шефу.

Есть Дорожкин не хотел. Он оглянулся, расстегнул куртку, подошел к газетному ларьку, из‑за стекла которого на него смотрела полная киоскерша, взглянул на газеты. Газеты были недельной давности. Вероятно, городская фура ходила в Москву за товаром, и за газетами в том числе, раз в неделю. Дорожкин купил блокнотик, пару ручек и медленно пошел по пустынному коридору, в который выходило множество дверей.

Все они были застеклены, и застеклены не рифленым стеклом, а обычными стеклопакетами, начищенными до такой степени, что казалось, будто стекол нет вовсе. Дорожкин бы так и подумал, если бы прямо на стекла не крепились таблички, на которых были указаны должности и имена хозяев кабинетов. Директора департаментов, инспектора, начальники отделов и инструкторы всех возможных видов человеческого применения вытянулись сплошной лентой. Люди в кабинетах находились по одному, иногда по двое, но за каждым стеклом Дорожкин видел одно и то же: человек сидел за столом, положив руки на обязательно чистую столешницу, и что‑то старательно писал на листе бумаги. И перед каждым лежала стопка чистых листов и стопка исписанных.

Дорожкин дошел до конца коридора, в конце его нашел лестницу и поднялся на второй этаж, после чего прошелся по такому же коридору второго этажа и перешел на третий. На каждом этаже происходило то же самое, разве только в нескольких кабинетах, которые отличались от прочих черными, а не золотыми табличками, люди не писали, а сидели у тех же стопок белых листов неподвижно, уставившись перед собой. Насколько Дорожкин понял, это были судьи, прокуроры, адвокаты и судебные исполнители. Никто из них работой перегружен не был. В конце коридора, между залом судебных заседаний и лестницей, обнаружился буфет. Румяная буфетчица подала Дорожкину чашку кофе и бутерброд, которые навели на него уныние – так они напомнили студенческие годы и бедную столовку на первом этаже рязанского вуза. Дорожкин оставил надкусанный бутерброд и пригубленный кофе на круглом столике‑стойке, с трудом выдавил из себя «спасибо» и перешел на четвертый этаж. Там продолжалось все то же самое, разве только двери были массивнее, таблички, на которых слова «отделы» и «департаменты» сменились важными «управлениями», ярче, а обладатели кабинетов – толще. К тому же и писали они медленнее и явно более крупными буквами. На пятом этаже дверь была только одна.

Дорожкин посмотрел на экран телефона, до одиннадцати оставалось три минуты, толкнул высокую дверь, на которой было написано одно слово – «Приемная», и остановился. Он оказался в огромном зале, протянувшемся едва ли не на половину всей площади пятого этажа. Сливающиеся в стеклянный эшелон окна по правую сторону были украшены бесчисленными горшками и горшочками со всевозможными растениями. Закрытые шторами окна по левую сторону служили фоном для десятков, если не сотен гипсовых бюстов. Ленин, Сталин, Троцкий, Мао Цзэдун, Чан Кайши, Хо Ши Мин, Ким Ир Сен, Фидель Кастро и другие следовали друг за другом безупречной шеренгой. От ног Дорожкина начиналась красная ковровая дорожка, убегая к далекой двери, возле которой виднелась крохотная фигурка секретарши.

– Евгений Константинович? – раздался из динамика над головой Дорожкина женский голос.

– Да. – Он поднял голову и увидел на экране монитора милое улыбающееся девичье лицо.

– Вам назначено на одиннадцать, сейчас без трех минут. Начинайте движение через полторы минуты.

– Дурдом, – раздраженно прошептал Дорожкин, но выждал полторы минуты и зашагал по ковровой дорожке. Секретарша, к которой он медленно, но верно приближался, смотрела на него с улыбкой. Пожалуй, ее лицо и фигура были не менее безупречными, чем лицо и фигура Маргариты, но если последняя одним своим видом вызывала жгучее желание, то эта девушка возможное желание уничтожала. Она была словно изготовлена из фарфора и казалась такой же холодной. Когда Дорожкин приблизился на пять шагов, она поднялась и протянула руку к тяжелой двери из красного дерева со скромной табличкой: «Простак В. А.».

– Проходите, Вальдемар Адольфович ждет вас.

Дорожкин толкнул дверь и оказался в кабинете, который был почти равен площадью предшествующему коридору, разве только в нем царил полумрак, потому как все окна были закрыты тяжелыми плюшевыми шторами, но над головой Дорожкина тут же вспыхнула роскошная люстра, и со стороны далекого стола сорвался и быстрым шагом пошел навстречу инспектору Адольфыч.

– Евгений Константинович! Ты точен. Очень приятно, очень. Проходи, проходи.

Они встретились на середине кабинета через полминуты. Похлопывая Дорожкина по плечу, Адольфыч довел его до стола, который был таких размеров, что изготавливали его, наверное, прямо в том кабинете, в котором он должен был стоять, усадил за высокий стул, сел напротив, отодвинул в сторону лампу с зеленым абажуром, нажал на селектор и весело попросил:

– Милочка, разговор у нас будет недолгим, и все‑таки сделайте кофе. Ну как вы умеете. Утрите в очередной раз нос этому турецкому кудеснику.

– Хорошо, Вальдемар Адольфович, – прошелестела Мила.

– Однажды пришлось поехать в Турцию, – заговорщицки прошептал Адольфыч. – Представляшь? В Стамбуле на восточном базаре слышу изумительный запах кофе. Просто осязаемый восторг. Захожу в кофейню. Смотрю, орудует за стойкой самый натуральный русак или хохол, неважно. Ну наш человек – русые волосы, румяные щеки, добрый взгляд. И по‑русски почти без акцента говорит. Думаю, натурализованный, так нет. Натуральный турок. Угур Кара. Любитель тверских баранок. Добрейшей души… человек. Прирожденный не только повар, но и лекарь! Ну познакомились, слово за слово, я высказал предположение, что способен приехать в Стамбул только для того, чтобы еще раз попробовать этот чудесный напиток, но Угур сообщил мне, что, судя по всему, с ним я уже не встречусь. Аллах собирается призвать его к себе. Тяжелая болезнь не оставляет ему шансов. И вот я подумал, какая, к черту, тяжелая болезнь? Смотри, мы сохраняем памятники архитектуры, которые по законам времени давно должны были бы осыпаться грудою щебня. Мы реставрируем картины древних мастеров. Сберегаем книги. Так почему же мы не можем сохранить чудо человеческого умения? Хотя признаюсь, легче было вылечить турка, чем перенять у него опыт изготовления чудесного напитка. Пока Угуру удалось научить по моей личной просьбе Милу варить настоящий кофе, он потерял в весе килограмм пять. Тут, правда, дело еще в специфических способностях Милы, ну да не будем уточнять. Так вот, какая, к черту, тяжелая болезнь? Возьми хотя бы того же Марка Содомского. Он ничем не болеет уже лет так триста. Короче, предложил я Угуру приехать в нашу клинику. Ну тут уже был вопрос выбора. Неделю он ходил как приклеенный за Содомским, чтобы убедиться, что никакая чушь из фильмов про вампиров ему не грозит, что он сможет и дальше лакомиться своими баранками, и от шашлыка из лучшей баранины его не стошнит, и все‑таки решился. Но не думай, никаких укусов и крови. Легкий укол, потом прививка от светобоязни, чесночная прививка и вот, пожалуйста, – Угур Кара, лучший мастер кофе на всей территории бывшей Российской империи в добром здравии и довольстве пребывает в нашем городе. Как тебе это?

– Так кто он все‑таки теперь? – не понял Дорожкин. – Кровосос или оборотень?

– А есть разница? – серьезно спросил Адольфыч.

– Ну кофеманы в моем лице безмерно вам благодарны в любом случае, – заметил Дорожкин. – Да и Угур вроде бы не плачется о несчастливом жребии.

– Плачется, – хмыкнул Адольфыч. – Мерзнет он здесь. Ничего. Зимой отпущу его погреть косточки на юг. Да и ездил он уже. Только здесь ему все равно лучше. Здесь он подзаряжается. А там… – лицо Адольфыча стало строгим, – рано или поздно захочет крови. За все надо платить, Евгений Константинович.

– Надеюсь, – Дорожкин поежился, – что я не захочу крови ни там, ни здесь. Нигде.

– Ну, – Адольфыч расплылся в улыбке, – ты, Евгений Константинович, особый случай. Понимаешь, я вот искал сравнение. Предположим, для того чтобы стать писателем, требуется талант. Я имею в виду настоящего писателя. Который способен соединить фразы так, чтобы из их сочетания родилось что‑то особенное, зазвучала какая‑то музыка. Но ведь порой, и даже весьма часто случается так, что фразы соединены, музыка готова зазвучать, но не звучит. Знаешь почему? Музыка не звучит в вакууме. – Адольфыч довольно хлопнул в ладоши. – Даже самому хорошему писателю нужен читатель. Так вот ты – идеальный читатель. Талантливый читатель. Редкий. Понимаешь?

– Не удается уделять времени чтению в последнее время, – признался Дорожкин.

– Ну ты меня понял, – поджал губы Адольфыч и тут же снова растянул их в улыбке. – Милочка, уже предвкушаю.

Секретарша, несмотря на каблуки, приблизилась к столу неслышно. Она обогнула Дорожкина и наклонилась, снимая с подноса чашечки кофе. Короткая юбка натянулась, демонстрируя несомненные достоинства фигуры, но взгляд Дорожкина был прикован к спине. Блузка имела вырез, и в этом вырезе темным треугольником темнело что‑то, напоминающее наглядное пособие в кабинете анатомии. Белели позвонки и ребра, а под ними поблескивало что‑то влажное и живое.

– Спасибо, Милочка, – улыбнулся Адольфыч. – Идите.

Дорожкин окаменел. Он даже не чувствовал запаха кофе.

– Брось, – подмигнул ему Адольфыч. – Обычная мавка. Правда, сразу скажу, внешность у Милочки выдающаяся, но в принципе‑то – обычная мавка. Русалка, если говорить упрощенно. Конечно, следует отринуть всякую мифологическую муть насчет некрещеных детей, утопленников и прочего. Мавка – это вполне конкретный вид потайного народа. Знаешь, чем отличается потайной народ от обычных людей?

– Нет, – судорожно мотнул головой Дорожкин.

– Тем, что они в большей степени управляют собой, – проговорил Адольфыч. – Человеку, чтобы в какой‑то степени владеть собственным телом, требуются годы неустанных практик, а та же мавка делает это с легкостью. Она управляет собственным настроением, регулирует температуру тела, в общем‑то всеядна. Знаешь, с некоторым трудом, но способна даже регенерировать потерянную конечность. Потайной народ – это народ будущего, Евгений Константинович. Но я скажу тебе еще больше – обычных людей не существует.

– Я обычный человек, – не согласился Дорожкин.

– Нет, – покачал головой Адольфыч. – Но не потому, что ты обладаешь несомненными талантами. Обычный человек – это существо, которое располагает стандартным набором характеристик. Находится, так сказать, в некотором равновесии. Нет, конечно, имеются индивидуумы, которые выделяются из массы, но, в сущности, если исключить из выборки тех, кто на самом деле является или представителем потайного народа, или его потомком, мы имеем дело со стандартным существом. Не лишенным индивидуальности, конечно, но индивидуальности в ментальном плане. На уровне психофизики. Клю<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: