Глава III ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СМЕЕТСЯ 5 глава




Эволюционно сложившиеся элементы латеральной специализации головного мозга животных во многом стали той базой, на которой сформировалась своеобразная, свойственная только человеку функциональная асимметрия полушарий.

Мы считаем, что своеобразие чисто человеческой функциональной асимметрии возникло и развивалось в уникальных условиях, когда мозг вынужден был воспринимать и обрабатывать гетерогенную информацию, поступающую одновременно по двум каналам, передающуюся разными способами и требующую принципиально разных алгоритмов обработки. Выбор конкретной формы реагирования, принятие решения, актуализация адекватных стратегий поведения в условиях, типологически сходных с ситуацией двойного послания, были чрезвычайно затруднены. В таких исключительно жестких условиях мозг был вынужден кардинально меняться.

Вероятнее всего, основные изменения, обеспечившие в конечном итоге не просто выживание, но и глобальное господство вида homo sapiens, были связаны с возникновением новых и перераспределением старых функций коры больших полушарий головного мозга и развитием комиссур. Интересно, что этот стремительный в масштабах эволюции вида в целом и кардинальный процесс практически никак не отразился на морфологическом уровне. Данные о возможной связи слабо выраженных морфологических асимметрий с латеральной специализацией мозга немногочисленны и крайне противоречивы. Получается, что функционально асимметричные структуры мозга могут быть почти «симметричны» морфологически. Нечто подобное наблюдается и у певчих птиц, в частности у канареек. В связи с этим логично предположить, что функциональная асимметрия необязательно должна быть связана с асимметрией морфологической. Это, в свою очередь, наводит на мысль о том, что функциональные асимметрии детерминированы не столько внутренними (генетическая причинность), сколько внешними факторами, важнейшим из которых у человека и, вероятно, у певчих птиц является внутривидовая коммуникация и, прежде всего, способность к членораздельному звукопорождению.

Размышляя о факторах формирования специализации полушарий головного мозга у человека, Ф. Симеон и его коллеги приходят к выводу о том, что важнейшую роль в этом процессе играет не столько способ переработки информации (аналитический или синтетический, последовательный или параллельный), сколько природа и характер анализируемого стимула[94]. Таким образом, возникшая в результате мутации у предков человека способность к членораздельному звукопорождению привела к изменениям в информационном поле, в котором появились специфические стимулы. Если гипотеза Ф. Симеона и его коллег верна, то именно эти стимулы, которые мы называем протословами, и являются основным фактором функциональной специализации полушарий головного мозга у человека. В связи с этим еще раз напомним о типологической близости звуковых сгустков, из которых состоит «боботание» ребенка на определенной стадии его развития, и сохранившихся в современных языках слов типа «лютость» и «бобушка», которые явно восходят к протословам.

Справедливости ради необходимо заметить, что существует и прямо противоположная гипотеза о происхождении функциональной асимметрии мозга у человека. Дж. Боген не менее убедительно и обоснованно высказал мысль о том, что функциональная асимметрия мозга определяется не столько характером анализируемого стимула (вербальный или невербальный), сколько способом переработки информации[95].

Допустим, что верна гипотеза Дж. Богена. Тогда уместно спросить: если характер анализируемого стимула не имеет значения, а до появления способности к членораздельному звукопорождению коммуникативные стимулы были типологически однородны (и жесты, и сигнальные крики типологически суть одно и то же) и для их анализа было достаточно «правополушарных» способов обработки информации (одновременный, синтетический, дедуктивный), то что могло быть причиной возникновения других способов (последовательный, аналитический, индуктивный), если соответствующих им стимулов еще не было?

Нам представляется, что противоречие между этими двумя с научной точки зрения одинаково респектабельными гипотезами легко преодолимо, если рассматривать их как взаимодополнительные предположения не о причине, а о взаимодействующих следствиях. Причиной функциональной асимметрии полушарий мозга становится в этом случае сложное взаимодействие возникших в результате мутации членораздельных звуковых сгустков и старой жестовой коммуникативной системой. В процессе этого взаимодействия возникали и специфические для человека информационные стимулы, и специфические способы переработки информации.

Нарастающая латерализация функций является наиболее вероятной причиной качественных преобразований когнитивной сферы у наших предков. Косвенными подтверждениями этого предположения являются факты, полученные в экспериментах с животными и наблюдениях за детьми. Исследуя моторную асимметрию у кошек (т. е. доминирование у них какой-либо передней конечности), В.Ф. Фокин и В.А. Федан обнаружили, что в процессе обучения асимметрия возрастает[96]. Изучая влияние латерализации на способность к обучению у детей, С. Даймонд обнаружил снижение возможностей усвоения знаний, умений и навыков у детей, связанное с низкой степенью латерализации[97]. Если, исходя из этого, допустить, что повышение уровня латерализации повышает способность к обучению, то вполне вероятно, что новый виток латерализации функций, вызванный членораздельным звукоизвержением, привел к резкому возрастанию способности к научению и, как следствие, качественным изменениям когнитивной сферы у наших предков.

Обобщая имеющиеся у нас данные, касающиеся специфики функциональной асимметрии мозга у человека, мы приходим к выводу о том, что она определяется несколькими обстоятельствами.

Прежде всего, как мы полагаем, речь должна идти о функциях, локализованных в коре больших полушарий и связанных с обработкой коммуникативных стимулов. По данным Дж. Коэн[98], невербальные и невербализуемые стимулы обрабатываются параллельно в обоих полушариях, тогда как вербальные обрабатываются в полушариях по-разному: левому полушарию присуща последовательная аналитическая, а правому — синтетическая, одномоментная работа с информацией. Есть все основания полагать, что именно обработка вербальных стимулов носит наиболее выраженную асимметрию. Таким образом, локализация функций обработки абстрактной информации очевидно связана с левополушарным представительством речи.

Наконец, нельзя не отметить и тот факт, что человеческий мозг характеризуется не только наиболее выраженной по сравнению с животными латеральной специализацией, но и чрезвычайно развитой комиссуральной системой. Есть основания предполагать, что комиссуры головного мозга, и прежде всего мозолистое тело, играют роль не просто проводящих путей, соединяя полушария, но и разделяют их, а возможно, и определяют их отношения. К настоящему времени получены убедительные данные, показывающие, что мозолистое тело представляет собой далеко не однородное образование, а является дифференцированной системой, различные отделы которой выполняют специфические функции в межполушарном взаимодействии[99].

С древнейших времен, определяя человека, ученые в качестве основных признаков, отделяющих его от животного, обычно называли смех, речь и его знание о своей неизбежной смерти. Эти критерии сохранились до настоящего времени. Мало того, к ним можно прибавить и четвертый признак — ярко выраженную асимметрию полушарий головного мозга, качественно отличающуюся от асимметрии мозга животных. Этот признак, о котором не могли знать древние, вероятнее всего и является главным, коренным, а традиционная триада признаков, названная нами сначала, — производной и, как положено мыслительной триаде, порожденной человеческим мозгом и моделирующей его троичную структуру, выстраивается справа налево: справа — смерть, слева — речь, а посередине — медитативная единица, некий абсолют, разделяющий, соединяющий и определяющий их отношения, — смех.

Мы много говорили об асимметрии человеческого мозга, проявляющей себя в когнитивной сфере и способах восприятия и переработки информации. Однако асимметрия человеческого мозга выражена настолько значительно, что проявляется не только в когнитивной, но и в эмоциональной сфере. Так, например, В.Л. Бианки указывает на широко распространенное среди биологов мнение о том, что радость и удовольствие «живут» в левом полушарии, а печаль и тоска — в правом. Это понятно: правое полушарие «не умеет лгать даже самому себе», поэтому оно воспринимает мир таким, какой он есть, а левое, «говорящее», «культурное», «человеческое», не только научилось в процессе антропосоциогенеза «лгать» другим и себе, но и, обладая способностью к многократному абстрагированию, «заболтает» любую проблему и навеет человеку и человечеству «сон золотой».

Рассуждая о смехе, а весь XX век смех изучался в самых разных аспектах, и в первую очередь, конечно, в аспекте культурном, практически все исследователи, начиная от А. Бергсона и кончая Л.В. Карасевым, задавали один и тот же вопрос: что есть смех и какое место он занимает в жизни человека и человечества? Уже Бергсон связывал смех с ритуалом, выделяя его сакральную символику, отмечая, что смех в ритуале возникает, когда группа людей направляет свое внимание на определенный предмет — столб, шест и т. д., которые, по его мнению, олицетворяют божество. Смех, таким образом, понимался как своеобразный общественных жест, имеющий магическое значение. К проблеме смеха обращались и психоаналитик 3. Фрейд, и фольклорист В.Я. Пропп, и специалист по античности О.М. Фрейденберг, и философ, мыслитель и эстет М.М. Бахтин. Осмыслено и понято было многое. Однако Л.В. Карасев в своей монографии «Философия смеха»[100], подводя итоги исследованиям этого, по его мнению, весьма таинственного явления, верно замечает: «Миг происхождения смеха укрыт от нас столь же надежно, как тайна рождения мысли и слова»[101]. По мнению исследователя, «загадка смеха по-прежнему осталась неразрешенной»[102]. Л.В. Карасев уверен в том, что смех «всего себя в подлинном свете не покажет», а поэтому его не стоит «душить петлей анализа», ибо смех «дело легкое, и обращаться с ним надо легко и безобидно»[103].

Мы не будем обещать ни объекту изучения, то есть смеху, ни читателю всего того, что обещает Л.В. Карасев. Во-первых, без анализа здесь не обойтись. Во-вторых, мы постараемся, чтобы смех хоть в какой-то мере показал себя в истинном свете. И, в-третьих, мы уверены, что смех дело не легкое, и даже не радостное и веселое, и уж точно не безобидное.

Еще в середине XX века В.Я. Пропп в своей знаменитой статье «Ритуальный смех в фольклоре (По поводу сказки о Несмеяне)», перечисляя многочисленные исследования своих предшественников, посвященные проблеме смеха, говорил, что она может быть решена только при условии, если к ней подойти исторически, потому что мы «смеемся не так, как смеялись когда-то». В.Я. Пропп отмечал, что смех — это «особого рода условный рефлекс, но рефлекс, свойственный только человеку и поэтому имеющий свою историю»[104]. Обращение В.Я. Проппа к архаическому смеху, к его месту в древнем ритуале объяснило очень многое. Для нас в особенности важно то, что В.Я. Пропп рассматривает смех как рефлекс, свойственный человеческой культуре и изменяющийся в зависимости от стадий ее развития. Однако В.Я. Пропп, описав и проанализировав архаический ритуальный смех, определив его место в первобытной культуре, указав его отношение к мифу и ритуалу, не отвечает на вопрос о механизме его возникновения. Нельзя не заметить, что В.Я. Пропп был чрезвычайно близок к ответу на этот вопрос. Он не отмечает, но очень точно улавливает двойственность смеха, его бинарность, его биосоциальную сущность. Смех для В.Я. Проппа, с одной стороны, рефлекс, то есть явление биологическое, отражающее на эмоциональном и поведенческом уровне отношения организма и среды, а с другой — явление социальное, функционирующее в ритуале и отражающее мифологические представления древнего человека о мире. Уже В.Я. Пропп улавливает одновременную причастность смеха и к культуре человечества с ее традиционным набором элементов, моделирующих мир, и к психофизиологическим состояниям индивида, отражающим совокупную реакцию организма на условия среды.

Биосоциальная природа смеха, которая маркируется В.Я. Проппом словами «рефлекс» и «ритуал», выводит нас, как нам кажется, на возможность формулирования гипотезы не только о генезисе самого смеха, но и о генезисе слова, сознания, культуры.

В основе нашей гипотезы лежит попытка представить себе то, что Л.В. Карасев называет «мигом происхождения смеха» (мы, конечно, понимаем, что хронологически это был не миг), как некую первичную, захватившую всю, вероятно, не очень большую, группу архантропов, которым суждено было стать праотцами и праматерями всего человечества, ситуацию двойного послания. Как В.Я. Пропп, осмысливая дошедшие до нашего времени мифологические тексты и описания ритуалов, связанные со стихией смеха, аналитическим путем воссоздает древние отношения человека и человечества к смеху, его место в первобытной культуре, так и мы пытаемся, опираясь на самые разнообразные типы ситуаций двойного послания, которыми изобилует и современная жизнь, и жизнь людей исторически обозримого прошлого, воссоздать условия, в которых впервые прозвучал человеческий смех.

Ситуации двойного послания интересны нам тем, что вне зависимости от социальной ситуации и субъектов, участвующих в них, все они строятся по одному принципу, всегда основываются на двусмысленности и бесконечно ее порождают. Любые типы ДП-ситуаций, если так можно выразиться, «работают» одинаково, и варианты выхода из них всегда весьма близки типологически.

Было бы интересно определить удельный вес ДП-ситуаций в жизненном пространстве отдельного человека и человечества в целом. Насколько мы знаем, таких исследований, даже чисто статистических, не существует. Г. Бейтсон писал о широкой распространенности этого явления в жизни и отдельного человека, и социальных групп, и всего человечества. Мы берем на себя смелость утверждать, что вся жизнь человека состоит из непрерывного вхождения в множество совершенно разнородных по уровню социальной организации, по направленности, по личностной и общественной значимости ДП-ситуаций. Человек находится одновременно в нескольких ДП-ситуациях в роли «палача», «жертвы» или «свидетеля» один или в составе разных социальных групп (семейных, профессиональных, политических, этнических, топологических, классовых и т. д.). Опираясь на идеи о диалогической сущности человеческого сознания, можно предположить, что индивид способен создавать ДП-ситуацию для себя самого, оказываясь одновременно и в роли «палача», и в роли «жертвы», и в роли «свидетеля». Жизнь человека и человечества во многом складывается из бесконечной череды ДП-ситуаций, накладывающихся друг на друга, порождающих сложные, порой безвыходные жизненные тупики.

Исходов из ДП-ситуаций любого уровня сложности и социальной организации всего три. Первый из них предопределен внутренней логикой самой ДП-ситуации. «Жертва», получив противоречивые и одинаково экзистенциально значимые для нее коммуникативные сообщения, в силу самой ситуации не имеет возможности выяснить, на какую часть послания она должна реагировать. По мнению Д. Гелена, согласованная работа полушарий головного мозга в этот момент нарушается, «жертва» оказывается в напряженно-тревожном состоянии неопределенности, неспособности сделать выбор или каким-либо образом апеллировать к «палачу». Систематическое попадание в ДП-ситуацию и поведение «жертвы», обусловленное только самой ситуацией, приводит к различным по степени тяжести нарушениям психической и личностной целостности индивида, утрате авторства собственной судьбы, а иногда и жизни.

Как здесь не вспомнить миниатюру Д. Хармса под названием «Четыре иллюстрации того, как новая идея огорашивает человека, к ней не подготовленного».

 

1.

Писатель: Я писатель.

Читатель: А, по-моему, ты — г…о!

Писатель стоит несколько минут потрясенный этой новой идеей и падает замертво. Его выносят.

2.

Художник: Я художник.

Рабочий: А, по-моему, ты — г…о!

Художник тут же побледнел как полотно,

И как тростинка закачался,

И неожиданно скончался.

Его выносят.

3.

Композитор: Я композитор.

Ваня Рублев: А, по-моему, ты — ….!

Композитор, тяжело дыша, так и сел.

Его неожиданно выносят.

4.

Химик: Я химик.

Физик: А, по-моему, ты….!

Химик не сказал больше ни слова и тяжело рухнул на пол.[105]

 

Второй из возможных вариантов выхода человека из тупика ДП-ситуаций отличается активностью, которая выражается в свободном и ответственном поведении «жертвы», выводящем ее за пределы ситуации двойного послания. Это может быть слово, обращенное к «палачу» с требованием прояснить его позицию или действия, преодолевающее угрозу наказания со стороны «палача». Разрешая ДП-ситуацию «под свою ответственность», «жертва» всегда рискует. Масштабы риска зависят от конкретной ДП-ситуации.

Это может быть несколько минут материнской холодности или демонстративного отцовского презрения, обструкция (наказание молчанием), изгнание из группы и даже жестокая смертная казнь. Однако, рискуя, «жертва» получает не просто возможность сохранения свой личностной целостности, ощущения способности влиять на ситуацию, но и шанс преобразовать и себя, и «палача».

Так, например, Жанна Д'Арк во время суда инквизиции над ней была поставлена в явно двусмысленную ситуацию. С одной стороны, ей было предложено признать, что «голоса», которые она слышала, исходили не от высших божественных сил, и, таким образом, она невольно действовала на стороне зла. Раскаявшись в этом, она получала шанс сохранить жизнь. Однако ее раскаяние зачеркивало все, что французы совершили, следуя за ней. Признав же «голоса» исходящими действительно от св. Екатерины и св. Михаила, она признавала себя нераскаявшейся ведьмой и должна была претерпеть жестокую казнь. Поставив под соответствующими документами крест, то есть подписав их, она раскаялась, но осознание того, что, спасая свою жизнь, она полностью зачеркивает значимость того дела, которому служила, Жанна Д'Арк порвала раскаяние. И этим совершила роковой выбор, полностью отказавшись от своего спасения. Жанну Д'Арк сожгли на костре как вторично впавшую в ересь. Существуют многочисленные легенды о раскаянии и тяжелых душевных муках епископа Кашена, ведущей фигуры суда инквизиции над Жанной Д'Арк.

Последствия ДП-ситуаций для «жертвы», чье поведение предрешено логикой развития самой ситуации, предсказуемы и делают «жертву» потенциально еще более уязвимой, а «палача» — еще более жестоким. Последствия поведения «жертвы», преодолевающей логику ДП-ситуаций, всегда непредсказуемы. Однако риск, на который идет «жертва» ДП-ситуации, действуя вопреки ее внутренней логике, преодолевая свой страх, делает возможным не только позитивный выход из тупика, но и преобразовывает «жертву» в подлинного творца своей жизни и судьбы. Интересно, что, по мысли В.А. Петровского, индивид, действующий свободно и ответственно в направлении непредрешенных исходов, преобразует не только себя. Он обретает идеальную представленность в жизни других людей[106]. Идя ка риск, «жертва» разбивает оковы собственной «жертвенности», обретает субъектность, делает возможным непредрешенные позитивные исходы ДП-ситуаций, преобразовывает и себя, и «палача». Не это ли стало причиной мучений руанского епископа до самого конца его жизни?.. Не исключено, что именно поступок Жанны Д'Арк навсегда лишил его совесть сна.

Идеальная представленность человека в жизни другого человека — это не вопрос памяти или воспоминаний о нем. Идеальная представленность — это нечто большее. Актуализация в сознании человека образа того, кто представлен в его жизни идеально, изменяет его поведение, состояние, ход мыслей, оценки себя и своих поступков, делает его другим[107].

В повести Н.В. Гоголя «Шинель» мы встречаемся с ситуацией, когда робкий протест Акакия Акакиевича вызывает реакцию совершенно неожиданной силы в сознании молодого чиновника, буквально переворачивает его взгляды на жизнь.

 

Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же перед ним разные составленные истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы ничего и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руки, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?». И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — ив этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости и, боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным…[108]

 

Третий из возможных вариантов выхода «жертвы» из тупика ДП-ситуации — это смех. Получив два взаимоисключающих коммуникативных послания, прояснить которые «жертва» не может в силу существующей угрозы наказания, она может рассмеяться. Смеясь, «жертва» находит выход, оставаясь в пределах ситуации двойного послания. Смех «жертвы» в ДП-ситуации имеет двойственную направленность. С одной стороны, он адресован «палачу». Своим смехом «жертва» разрушает власть «палача» над собой, поскольку адресует ему не менее двойственное и двусмысленное послание. С другой стороны, смех «жертвы» обращен к ней самой и даже на нее направлен: он маркирует то положение, в котором она находится, не как безвыходное, но и не как имеющее выход. Положение остается неразрешимым, но оно перестает вызывать ощущение тупика и трагичности безумия. Смех утверждает возможность пребывания и адекватного функционирования «жертвы» в условиях неопределенности, знаменует собой сохранность личностной целостности и придает поведению «жертвы» элемент активности и героики. Иными словами, тот, кого послали «туда, неведомо куда, за тем, неведомо за чем», и кому пригрозили за невыполнение повеления «голову срубить», утверждает смехом, что он «в воде не тонет и в огне не горит, и меч его не берет», хотя в реальности все может быть далеко не так и даже совсем наоборот. Так, в смехе звучит дерзость вызова не только и не столько «палачу», сколько тупику безумия, разрушительному хаосу, пустоте, бездне как источнику жизни и смерти. Спонтанно ворвавшийся в пространство взаимодействия «палача» и «жертвы» смех преобразует ситуацию, пусть на мгновение, в совершенно иную, давая всем ее участникам шанс если не на выход из нее, то хотя бы на разрядку. Смех приобретает черты субъектности, становясь творцом, демиургом.

На страницах романа Ф.М. Достоевского «Идиот» можно столкнуться с очень любопытной сценой, в которой весьма своеобразно и оригинально преломляется двойное послание. Это знаменитый фрагмент романа, в котором на светском приеме князь Мышкин разбивает драгоценную китайскую вазу. Искренний и задушевный человек, живущий постоянно в «атмосфере социально-психологического хаоса, среди людей эксцентричных и полных противоречий»[109], князь Мышкин вступает в разговор о своем благодетеле Павлищеве, искренне восхваляет вместе с собеседниками его высокие нравственные качества, постепенно впадая в состояние эмоционального возбуждения. И вдруг с ужасом узнает о совершенном Павлищевым перед смертью поступке, который в глазах князя является отвратительным и с нравственной точки зрения для него абсолютно неприемлемым: Павлищев связался с иезуитами и даже перешел в католичество. Это не ложное обвинение, не грязная инсинуация — это истина. Для князя Мышкина католичество хуже атеизма. Переход в католичество для него означает предательство высоких гуманных идей, подмену Христа Антихристом. Герой впадает в крайнюю степень возбуждения. Речь его становится хаотичной, отрывочной, он перескакивает с одного на другое, двигательная активность повышается, его жесты становятся угловатыми и неконтролируемыми. Создается впечатление, что герой находится на пороге очередного припадка. Окружающие с ужасом и удивлением взирают на него. И вдруг происходит то, о чем его заранее предупреждала Аглая: князь неловким движением обрушивает и разбивает огромную антикварную китайскую вазу. Вчерашнее ироническое замечание девушки осуществляется буквально.

Пораженный свершившимся пророчеством, князь впадает в странное и необъяснимое даже для него состояние. Он стоит в испуге, «чуть не мистическом», ощущая себя героем сказки, незримо присутствующим среди всеобщей суеты. И вдруг состояние его резко меняется. Он понимает, что окружающие, вопреки его ожиданиям, относятся к нему доброжелательно.

 

Еще мгновение, и как будто все перед ним расширилось, вместо ужаса — свет и радость, восторг; стало спирать дыхание и… но мгновение прошло. Слава Богу, это было не то! Он перевел дух и осмотрелся кругом. <… > Наконец он увидел со странным изумлением, что все уселись и даже смеются, точно ничего и не случилось! Еще минута, и смех увеличился: смеялись уже на него глядя, на его остолбенелое онемение, но смеялись дружески, весело; многие с ним заговаривали и говорили так ласково, во главе всех Лизавета Прокофьевна: она говорила смеясь и что-то очень доброе. <… >

— Как? — пробормотал он наконец, — вы прощаете меня в самом деле? И… Вы, Лизавета Прокофьевна?

Смех усилился, у князя выступили на глаза слезы; он не верил себе и был очарован[110].

 

Пытаясь объяснить происшедшее, князь Мышкин говорит о несоответствии в своем поведении жеста и речи, о том страхе, который он испытывает, постоянно опасаясь, что у него жест и речь не всегда соответствуют, а часто даже противоречат друг другу. Князь говорит о том, что постоянно испытывает страх из-за того, что несоотнесенность жеста и слова может помешать ему выразить главную идею и даже скомпрометировать его мысль.

 

Я всегда боюсь моим смешным видом скомпрометировать мысль и главную идею (выделено автором. — С.А., С.Б.).

Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею. Чувства меры тоже нет, а это главное; это даже самое главное… Я знаю, что мне лучше сидеть и молчать[111].

 

«Князь-Христос», как называет Мышкина Ф.М. Достоевский в подготовительных материалах к роману «Идиот», подсознательно ощущая свое предназначение демиурга, которое должно вроде бы реализоваться в упорядочении хаотического и безумного мира, окружающего его, отчетливо видит хаос внутри себя даже на уровне попыток выражения главной идеи, которую он несет людям. Жестовое и вербальное выражение этой идеи противоречат друг другу, нарушают гармонию высказывания и постоянно создают для него самого и для других персонажей романа ситуации двойного послания. Так что даже при самом мягком и человечном отношении к князю окружающие его люди смеются, смеются в ответ на двойное послание. Трагизм положения князя Мышкина заключается в том, что, пытаясь внести упорядочивающую идею в хаос социального бытия, он невольно умножает этот хаос своими двойными посланиями. Смех вызывает не сама идея, а противоречивый и двусмысленный способ ее выражения. Сам того не желая, Мышкин маркирует жестом свою идею как двусмысленность, недостойную внимания и серьезного отношения. Стремясь внести упорядоченность в хаос жизни, Мышкин множит его. Сама фигура князя Мышкина двойственна и двусмысленна: то ли Христос оказывается Идиотом, то ли Идиот Христом. Второе Великое послание нового воплощения Богочеловека человечеству оказывается двойным посланием, и поэтому услышано быть не может. Сущность смеха изменилась. Первобытный, ритуальный смех, описанный В.Я. Проппом, смех — основной носитель, даритель и признак жизни — ушел из сознания людей Нового времени. Культурная сущность и социальная функция смеха во многом изменились. И если даже канонический Христос, по утверждению богословов, способен лишь улыбаться и не смеялся никогда, то тем более сакрально серьезным должен быть Христос «второго пришествия». Высокая гуманистическая христианская идея, окончательно сформировавшись и тем более став окаменевшим официозом, архаического смеха с его могучей утверждающей силой не приемлет. Смех становится уделом дьявола.

В христианстве, пишет В.Я. Пропп, «смеется именно смерть, смеется дьявол, хохочут русалки; христианское же божество никогда не смеется»[112]. Художник A.A. Иванов, автор знаменитой картины «Явление Христа народу», сказал И.С. Тургеневу: «Христос никогда не смеялся»[113].

Однако следует отметить, что от ранней, смеховой природы Христа, от его имеющейся демиургической сущности остались следы даже в канонических текстах. Так, например, в Евангелии от Матфея, в главе девятой, рассказывается о том, как некий начальник попросил Христа оказать помощь его умирающей дочери: «Дочь моя теперь умирает; но приди, возложи на нее руку Твою, и она будет жива»[114]. По дороге Христос задерживается, излечивая больную женщину, и явно опаздывает к больной девушке. Она умирает.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: