Василий Шукшин: Вещее слово 27 глава




«Есть фильмы, – писал Шукшин в 1965 году, – с которых уходишь измученным. (Достоевский тоже мучает, но не так.) Больно и неприятно ошарашили меня некоторые сцены в фильме „Председатель“. Избиение подвешенных коров… Трехколенный смоленый бич свистит в коровнике. Жестокое лицо председателя, перепуганные бабы – грубо, немилосердно, истерично. А бич свистит: раз – по коровам, раз – по зрителю, по нервам. Действует? Во имя чего? Правды. Было так? – что коров подвешивали. Было. Было хуже – они дохли. Но не облегчили ли себе задачу авторы, пользуясь таким страшным приемом. (Это, кстати, манера фильма.) Это – не ниже пояса? Есть горе некрикливое, тихое, почти невыносимое – то пострашней. Убей Бог, кажется мне, что авторы делали фильм, и все. Как—то не чувствую я их сострадания (оно неминуемо), их горьких раздумий над судьбами и делами тех самых людей, о которых они рассказывают. Возможно, я чего—то не понял. Дважды смотрел картину и оба раза уходил измочаленным и пустым. Думал о фильме, об авторах, об актерах (Лапиков меня потряс) – о чем угодно, только не о тех людях, которых только что видел. Ульянов работает великолепно. Зрители выходят и говорят: «Ульянов—то! Да—а, дал». Но при чем же здесь Ульянов? Спасибо ему за превосходнейшую игру, но чудесный дар его должен был вызвать совсем другие мысли. С «Чапаева» уходили и говорили о Чапаеве.

Речь ведь идет о народе, о тяжком испытании, какое выпало ему на долю в ту нелегкую годину. Даже когда пашут на коровах: опять кишки выматывают, опять правда и опять: «Как сделано!» Если уж совсем правда, то вот какая: пахали и помалкивали. Вроде так и надо. Как—то не смотрели на себя со стороны. А здесь видят себя, сознают ненормальность такой жизни, с надрывом предъявляют счет: «Му—у, – вот мы кто». Плакали в те годы (я помню, какие годы – послевоенные), жаловались на судьбу, материли ее совсем не по—женски, но знали, это – трудно, что поделаешь. Всем трудно. Повторяю: это страшней, но тогда, наверно, не было бы той «динамичности» фильма, какая есть теперь, а это авторов не устраивало».

Шукшин имел право на подобную оценку, и не только потому, что сам в те годы работал в колхозе, пахал и возил воду на быках и не смотрел, как и все остальные, на себя со стороны. Он никогда не писал рассказ, чтобы написать рассказ, не снимал фильм, чтобы снять фильм. Мы ведь, читая его, смотря его фильмы, нередко забываем, что это написано и снято – что это сделано. С «Калины красной» мы уходили и говорили о Егоре Прокудине…

Шукшин создавал свои произведения о народе – из народа.

У него не «сцены из народной жизни», а пульс, нерв, биение этой жизни… Да, иногда «неудобные» герои и «неудобные» сюжеты и многое не по «правилам», но какая акустика рассказов, какой резонанс и какая глубина в постижении самого реального и самого призрачного, самого важного на свете – непостижимой и неуловимой, трепещущей, мятежной и нежной души человеческой!

Сколько интересных и тонких наблюдений над миром Шукшина, сколько мыслей о жизни и искусстве высказано в статьях последних лет. (Укажем на работы И. Золотусского,

В. Сахарова, И. Дедкова, В. Чалмаева, А. Ланщикова, В. Гусева, Л. Аннинского, С. Боровикова, Н. Машовца, Л. Емельянова, Б. Панкина…) Правда, со многими из них и особенно отдельными их положениями и выводами хочется – и надо, и должно! – спорить. Но так и должно быть, так было и есть с Толстым, Достоевским, Чеховым – такова посмертная жизнь и судьба каждого подлинного художника, остающегося со своим народом и с человечеством навсегда. Долго спорить можно лишь тогда, когда есть о чем думать, что любить и что ненавидеть, когда есть настоящее, когда за это отдана Жизнь…

 

В каждом рассказе должно быть что—то настоящее. Пусть будет брань, пусть будет пьянка, пусть будет наносная ложь, но где—то, в чем—то – в черте характера, в поступке, в чувстве – проговорилось настоящее. И тогда, к концу своей писательской жизни, написав 1000рассказов, я расскажу, наконец, о настоящем человеке.

А если даже в каком—то рассказе нет ничего от настоящего, то там есть – тоска по нему, по настоящему. Тогда – рассказ. Тогда судите… Судите судом человеческим, важно, чтоб у вас тоже было что—то от настоящего.

Шукшин. Из рабочих записей

 

Часть четвертая

ЧАС ВОСКРЕСНЫЙ

 

 

Мать наклонилась, но век не коснулась,

Этому, видно, еще не пора.

Сердце, ты в час мой воскресный проснулось

Нет нам сегодня, нет нам вчера.

 

Есть только свет – упоительно—щедрый.

Есть глубиной источаемый свет,

Незащищенно колеблясь без ветра,

Он говорит нам: безветрия нет.

 

Мать, это сходятся в сердце и в доме

Неразделимые прежде и вновь,

Видишь на свет – в темножилой ладони

Чутко и розово движется кровь,

 

Видишь ли даль, где играют, стремятся,

Бьются о стены и бьют через край,

Реют, в извилинах темных змеятся

Мысли людские… Дай руку. Прощай.

 

Алексей Прасолов

 

1. «ЕЩЕ РАЗ ВЫВЕРЯЯ СВОЮ ЖИЗНЬ…»

 

…Мы за все в самом деле должны платить в жизни, и при всем при том, что нам иногда жаль прямо так глядеть и видеть, как человек погибает, но сила разума нам должна говорить, что, если случилось непоправимое, что, если случилось необратимое, приход к такому финалу, к такому концу жизни должен состояться все равно; он должен состояться, и он состоялся.

Шукшин. Я родом из деревни

 

Близкие его друзья (и, в частности, Анатолий Заболоцкий) рассказывают, что в последние годы жизни, в тесном товарищеском кругу, Шукшин иногда читал наизусть – очень доверительно как свои, лично—интимные, сокровенные – вот эти великие пушкинские строки:

 

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить, и глядь – как раз умрем.

 

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Давно завидная мечтается мне доля —

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальную трудов и чистых нег.

 

Чаще произносил только вторую строфу, и с такой пронзительной, щемяще—грустной интонацией, что окружающим становилось как—то не по себе, да и сам он тут же спохватывался, переводил разговор в более шутливый план, «расшифровывал»: «Покой – это могила, а воля – это неповиновение начальству…»

Но шутки шутками, а «завидная доля» ему мечталась – чем дальше, тем больше, и «побег» он задумал не литературный, а самый что ни на есть настоящий. В одном из шукшинских писем начала семидесятых годов читаем:

«Мама, одна просьба: пока меня нет, не придумывайте ничего с домом, т. е. не продавайте (твой, я имею в виду). Приеду, мы подумаем, как быть. У меня в мыслях—то – в дальнейшем – больше дома жить, а дом мне этот нравится. Вот после этой большой картины (о Разине. – В. К.) подумываю с кино связываться пореже, совсем редко, а лучше писать и жить дома. Не совсем, но подолгу, по году так… Это, если все будет хорошо. Тянуть эти три воза уже как—то не под силу становится. И вот мечтаю жить и работать с удовольствием на своей родине. Здесь все идет своим чередом, ребятишки растут, квартиру, наверное, дадут хорошую. Сплю и вижу, как мы с тобой вместе живем. Так что пока повремени с домом. Я понимаю, что трудно, родная моя, но вот приеду – придумаем, как облегчить положение.

Мне обидно, что ты деньгами мало пользуешься в свое облегчение. Я их зарабатываю, а радости они вроде никому не приносят. Может, нанять бы человека, который приходил бы и топил раз в день. Неужели никто не согласится за деньги—то…» (Мария Сергеевна жила уже в Бийске на Красноармейской улице в кооперативной квартирке, купленной сыном. Большой дом в Сростках – тот самый, где теперь музей Шукшина, – стоял пустой, выстывал без хозяев в сибирскую стужу; и едва ли не в те самые дни, пока шло из Москвы на Алтай это письмо, на дом нашелся покупатель, и дело окончательно и бесповоротно сладилось.)

Своего дома в родном селе не стало, это очень огорчило Василия Макаровича, но мечту его о «побеге» не только не зачеркнуло, но еще и подстегнуло. Он решил, что нет худа без добра: теперь он не спеша подберет себе новую «обитель даль—ную», и, скорее всего, в месте более уединенном, нежели Сростки с их трехтысячным населением, но – обязательно на Алтае, обязательно – вблизи Катуни…

 

* * *

 

Многим неожиданными показались, даже странными, – а некоторым еще и выспренними – признания Шукшина в его последнем, посмертно опубликованном интервью. Да и в самом деле: человек, кинематографическая слава которого только—только вошла в зенит (зритель ломится на «Калину красную» и «Печки—лавочки»; тот самый широкий зритель, который обычно не запоминает режиссерских имен, помня лишь актеров, не только теперь помнит, но и, как о самом заветном, говорит в кругу близких и далеких о Шукшине—режиссере), этот, безо всякого преувеличения, всеобщий кино авторитет, кинокумир, кинолюбимец вдруг заявляет: «Надо, наверное, прекращать заниматься кинематографом». Это – по записи Г. Цитриняка. А по записи болгарского литератора Спаса Попова – еще решительнее: «…конец кино!»

Легко ли, нужно ли было делать подобное заявление – именно заявление, именно для печати! – «единому в трех лицах»?! Ведь это значит – два «лица» долой, значит, что человек сознательно, как говорится, наступает на горло собственной песне, бьет «влёт» самого себя. И ради чего, спрашивается?

Тогда, после смерти, об этом хотя и говорили, но как—то вскользь, попутно, кивая на высокую требовательность художника к себе. Потом все чаще и чаще стали раздаваться голоса, что—де это все от некоторой усталости, обычный «крик души», и никогда бы, будь жив, Василий Макарович с кинематографом бы не расстался, слишком сильна была к нему его тяга, велика, заметна, как магнитом тянула ответная многомиллионная зрительская реакция. Будь жив, так бы и продолжал тянуть весь этот воз – и писал бы, и снимал, и сам снимался; и литература, и режиссура, и актерские работы – всё для него было одинаково важно. Тем (в том числе и автору этих строк), кто утверждал, что самое главное для Шукшина и было, и особенно стало – писательство, тем намекали на «наивность» подобных суждений; нельзя, мол, отрывать одно от другого, один и тот же человек все эти дела делал – и с одержимостью, и с интересом.

Можно было бы в ответ сказать, что композитор Бородин был хорошим химиком, а Чехов говорил, что медицина его законная жена, а литература – любовница и т. д. и т. п. Но, увы, и «наглядные» примеры убеждают далеко не всегда. Да и вовсе не потому утверждаю я (и я не одинок):

Будь он жив, «конец кино» пришел бы!

Шукшин, как и любой другой человек искусства, бросал иногда слова на ветер, хотя и не потому, что хотел, а потому, что жизнь так поворачивалась (припомним историю с «запусками» фильма о Разине). Но Шукшин, и всегда—то скупой (хотя и «неосторожный») на «разные слова», Шукшин после сорока лет был особенно «скуп» на зряшные заявления и речи: «О возраст осени, он мне дороже юности и лета…» (Есенин)…

Впрочем, не только в «возрасте» дело. Истинный художник и в «младенчестве» живет сомневаясь. В ком и в чем? В самом себе. И это – прежде всего, а «возраст» только катализирует то, что давно уж им внутренне осознано, давно уже его душе ведомо.

Нет, не в последнем интервью, а еще в 1968 году, за шесть лет до того, «заявлял» Василий Макарович в печати (Советский экран, № 24): «Но все же, наверное, главное в моей жизни – писательство. Я не решаюсь назвать себя писателем, хотя и лежит в кармане книжка члена Союза писателей. Главное – то, без чего не можешь прожить. Я не могу без писательства. Это не значит, что ежедневно мне надо писать. В то время, когда я снимаю фильмы, я не подхожу к столу. Но наступает минута и… это банальное сравнение, однако стол действительно тянет магнитом».

Далее Шукшин говорит: «Впрочем, пока без режиссуры я тоже прожить не могу: закисаю за своим писательством».

«Наверное», «впрочем», «пока»… – уверенности, как видим, в окончательности выбора еще нет. Пока… А потом?

Г. Цитриняк оговаривал перед публикацией интервью: «Его чрезвычайно динамичную речь с трудом успели бы записать даже стенографистки высшей квалификации. Но магнитофонная запись и стенограмма (с записи! – В. К.) сохранили сказанное Шукшиным… Наверное, доведись ему прочитать материал перед публикацией, Шукшин захотел бы исправить стиль, отшлифовать отдельные фразы и выражения. К сожалению, это уже невозможно. Мы воспроизводим запись бесед, сохранившую всю непосредственность и естественность живой речи». Это – особенно естественность – замечательное свидетельство. Магнитофон «соврать» не может, а живая речь дает нам «козыри» удивительные…

«Большей частью, – вспоминает Ю. Никулин, – я видел его молчаливым, о чем—то сосредоточенно думающим. Кинешь на него взгляд и чувствуешь: он где—то далеко—далеко, весь в мыслях. В обычной жизни он говорил скупо, старательно подыскивая слова, часто сбиваясь на фразах, и речь его выглядела отрывочно. Он вставлял массу междометий и комкал концы фраз. Не все порой становилось мне понятно при разговоре с ним».

…Но ведь ничего непонятного, «скомканного», очень уж сбивчивого в его последнем «магнитофонном» интервью нет. И это значит лишь одно: почти все признания, мысли и идеи, здесь высказанные, – не просто подлинны, но и выстраданы, глубоко обдуманы, подготовлены внутренне настолько, что их, почти как рассказы, остается «только записать».

«Суета ведь поглощает, – говорил, в частности, в этом интервью Шукшин, – просто губит зачастую. Обилие дел на дню, а вечером вдруг понимаешь – а ничего не произошло. Ничегошеньки не случилось! А весь день был занят. Да занят—то как – прямо „по горло“, а вот – черт—те, ничего не успел. Ужас. Плохо. Плохо это.

И вдруг я в мыслях подкрадываюсь к тому, что это чуть ли не норма жизни, хлопотня такая – с утра дела, дела, тыщи звонков… Но так, боюсь, просмотришь в жизни главное. Что же делать? Может, не бывать одновременно в десятках мест? Ведь самое дорогое в жизни – мысль, постижение, для чего нужно определенное стечение обстоятельств, и прежде всего – покой. Но это – древняя мысль, не мое изобретение…»

(И тут невольно прерываешь цитату, поразившись новой перекличке, поразившись глубинному и нечаянному совпадению чувств и ощущений художников разных времен, но одинаково глубоко и больно устремленных к постижению жизни и души народной: «…да и всем живущим в Петербурге, – приводит внимательный и чуткий А. Ф. Кони слова умирающего Некрасова, – всегда бывает некогда. Да, это здесь роковое слово. Я прожил в Петербурге почти сорок лет и убедился, что это слово – одно из самых ужасных. Петербург – это машина для самой бесплодной работы, требующая самых больших – и тоже бесплодных – жертв. Он похож на чудовище, пожирающее лучших своих детей. И мы живем в нем и умираем, не живя. Вот я умираю – а, оглядываясь назад, нахожу, что нам все и всегда было некогда. Некогда думать, некогда чувствовать, некогда любить, некогда жить душою и для души, некогда думать не только о счастье, но даже об отдыхе, – и только умирать есть время…» Вот это «некогда» Шукшин понимал и чувствовал, о нем, в сущности, и говорил, его и стремился в последние годы жизни преодолеть.)

«И вот, еще раз выверяя свою жизнь, я понял, что надо садиться писать. Для этого нужно перестраивать жизнь, с чем—то расставаться. И, по крайней мере, оградить себя, елико возможно, от суеты».

«…Еще раз выверяя…» А сколько этих выверений было вообще и когда они начались? Но не все ли равно – когда и сколько; полагаю даже, что выверения эти сопутствовали ему постоянно, без них не обходится ни одна его статья, ни одно интервью. Другое дело, что в разные периоды жизни эти выве—рения сказывались по—разному, обладали неодинаковой силой и степенью напряжения, отзывались в его творчестве то мощно и непосредственно, то незримо и чуть слышно.

Герои первых шукшинских произведений больше жили, нежели задумывались о прожитой жизни, а если и задумывались, то как бы между прочим, попутно, и выверяли при этом не столько свою, сколько чужую жизнь, и не жизнь в целом, а только отдельные ее проявления и поступки. Правда, было и исключение – рассказ «Одни», в котором шорник Антип Калачиков размышлял обо всей прожитой жизни, искал, в чем была ее суть. Но делал это герой – опять—таки – заодно с другими заботами и помыслами, скорее весело, чем горестно, безобидно и легко, а не мучительно. В 1967 году появились «Два письма», «Случай в ресторане», «В профиль и анфас», «Думы», а чуть позднее – рассказ «Земляки» («Здешний»). Герои этих произведений уже выверяют свою жизнь, задумываются над ней – с грустью. Потом – «Залетный», «Сураз»… «Билетик на второй сеанс», «Верую!», «Дядя Ермолай», «Как зайка летал на воздушных шариках», наконец, «Алеша Бесконвойный», «Выбираю деревню на жительство», «Калина красная», «Осенью», «Штрихи к портрету», «До третьих петухов»… Герои этих произведений – очень разные и выверяют свою жизнь по—разному (иногда даже сами не понимают, что именно выверяют ее), но все они мучаются (хотя тоже – по—разному), все в глубине души судят (и осуждают) сегодняшнюю свою жизнь и либо хотят возвратиться в прежние годы и поправить в них что—то («Осенью»), либо начать жить заново и по—другому («Залетный», «Билетик…», «Калина…»). Но из этого выходят чаще всего либо фарс, либо трагедия, либо «тихая» драма…

Разумеется, не всегда мучительные раздумья, мятежные поступки, страстные, горестные – с душевной маетой и сердечной болью, – самокопания и самосуды героев свидетельствуют о точно таком же, хотя в чем—то и схожем, внутреннем состоянии своих создателей. Не всегда. Но наш случай – такой. И прежде всего тут убеждает «Калина красная» – и сами повесть и фильм, и то, что за ними стоит и вырисовывается.

Так, в фильме, среди прочих, отсутствующих в повести, есть такой эпизод. За столом Байкаловых подвыпивший, но, по всему видно, хороший человек, возможно учитель, поет народную песню на знаменитые стихи Некрасова («Школьник»). И видно, как ему горько и досадно оттого, что вот не дали допеть, а песня—то какая, и конец—то какой хороший:

 

Не бездарна та природа,

Не погиб еще тот край,

Что выводит из народа

Столько славных, то и знай, —

Столько добрых, благородных,

Сильных любящей душой,

Посреди тупых, холодных

И напыщенных собой!

 

Песня эта как бы подчеркивает иную дорогу, по которой мог пойти (и пройти!) и Егор Прокудин…

Удивительно, но и этот эпизод во многом автобиографичен. Песня про «архангельского мужика», который «по своей и Божьей воле стал разумен и велик», была спутницей шукшинской молодости, студенческих и первых послевгиковских лет. Он любил приходить в гости к близкому товарищу по институту Александру Саранцеву и слушать, и подпевать другу и его отцу. «Школьник» был семейной песней Саранцевых и звучал в этом доме в те годы особенно пронзительно потому, что глава семьи, отец, был смертельно болен и знал об этом. Не будем сочинять тогдашние эмоции Шукшина, вряд ли их можно «восстановить» даже в приблизительном виде, заметим лишь, что некрасовские строки из этой песни – «Знай работай да не трусь!» – стали своего рода девизом Василия Макаровича, своеобразным рефреном его творческой жизни, его человеческой судьбы.

В «Калине красной» песню поет не актер, поет ее… Александр Саранцев, тот самый, уже поседевший друг молодости Шукшина (к тому времени оператор телевидения).

Выверяет свою жизнь Егор Прокудин, выверяет ее и Шукшин. И не только в творческом, но и в человеческом направлении. В 1972 году дочь Катя пошла в школу. Весной 1973 года, на бланке «Творческое объединение „Время“. Кинокартина „Калина красная“», Шукшин пишет дочери письмо:

«Здравствуй, Катя!

Очень давно не видел тебя и чувствую большую вину перед тобой. Прости меня, пожалуйста. Мои объяснения будут (были бы) какими—то такими, какие ты не поймешь пока.

Я опять видел тебя во сне… И вот встал рано и сижу думаю. И боюсь этого сна, потому что один раз я тебя тоже видел во сне, и ты тогда заболела. Но теперь я тебя видел очень хорошо: ты отвечала урок по русской литературе. Ты звонко читала за партой:

 

Мороз и солнце – день чудесный…

 

А я будто сидел в том же классе и слушал. И очень был рад за тебя и горд.

Я снимаю картину «Калина красная». Живу в старинном русском городе Белозерске (ему в июле этого года будет 1110 лет, старше Москвы), здесь пока холодно, но красиво. Весь край – озерный, очень русский, грустный, прекрасный. Здесь тихо.

Я хотел бы, доча, чтоб ты написала мне коротенькое письмецо: как ты заканчиваешь свой первый класс, куда поедешь летом…

Мой адрес такой:

Белозерск, Вологодской области.

Дом крестьянина, киноэкспедиция «Калина красная». Шукшину В. М.

Посылаю тебе свою книжечку «Характеры». Передай привет маме и бабушке».

Получив в ответ телеграмму и не дожидаясь письма, Шукшин идет на почту и отбивает телеграмму: РАД ТВОИМ УСПЕХАМ РОДНАЯ ПИСЬМО ЕЩЕ НЕ ПОЛУЧИЛ ЖДУ НАПИСАЛ ТЕБЕ…

«Дорогая Катя!

Получил твою телеграммку, рад был до слез. А письмо еще не получил. Рад, что ты хорошо кончила свой «перший» класс, рад и горжусь, прости уж за такую слабость – что горжусь. Гордиться, вообще, нехорошо, но когда человек много хочет знать и много уметь в жизни, – можно маленько и погордиться. Да и то – ведь не ты сама, а я за тебя – это и вовсе можно.

В июне ты поедешь в Дубулты, а я только в июле (в середине) приеду в Москву. Работы много, но я люблю так жить, чтобы много работать. И уважаю только таких людей, которые много работают.

Набирайся, доченька, сил и здоровья! Я тебя очень люблю, много о тебе думаю. Жизнь сложная, мы потом в ней разберемся.

Мы ее поймем и одолеем. Будь умницей, читай больше. Я, когда был маленький, страсть как любил читать. И вспоминаю то время с хорошим чувством. Хотел бы туда вернуться, да нельзя – вот ты взяла и вернулась. И я рад этому и потому и люблю тебя…» (А на конвертах – «Шукшиной Кате от папы из Белозерска».)

 

* * *

 

Путь «Калины красной» на экраны оказался тернист. Не сразу и далеко не все члены приемочной комиссии увидели, поняли и оценили глубинное содержание фильма. Нашлись среди них и такие, чье мнение поразительно совпадало с позднейшим отзывом одного недалекого «исключительного» зрителя: «Это какой—то голливудский боевик! Подумайте только: среди бела дня убивают человека, да еще разъезжают скопом на собственной машине!» Был момент, когда дальнейшая судьба фильма висела на волоске…

Осложнения, возникшие при сдаче фильма, да и общее творческое и человеческое перенапряжение Василия Макаровича снова сказались на состоянии его здоровья, в начале 1974 года он – в который уже раз! – опять очутился в больнице. О нелегком тогдашнем его душевном состоянии, но одновременно и о силе его духа свидетельствует короткая поздравительная открытка дочери:

«Катенька! родной мой человек! С днем рождения тебя!.. Хотел бы сказать тебе много, но на бумаге – это слова, они у меня под сердцем – это часть, очень дорогая, моей жизни. Будь здоровенька! Я в больнице (в Кунцево), но дело не так плохо. Мы же с тобой – полтора сибиряка, так что скоро нас не сшибешь. Держись, Катюня!

Папа Шукшин».

«Держись… не сшибешь»… Это ведь он себе самому больше говорит, это его собственные душевные боль и мужество нечаянно прорываются. Это приоткрываются здесь его итоговые раздумья (открытка написана в феврале 1974 года).

На премьере картины в Доме кино Шукшин присутствует инкогнито – в больничном халате. После фильма Сергей Павлович Залыгин (его пригласил на премьеру сам Шукшин) находит Василия Макаровича прячущимся от любопытных глаз за массивной колонной. Некоторое время они смотрят друг на друга, не в силах сказать ни слова, а потом, словно по наитию, обнимают друг друга, у обоих наворачиваются на глаза непрошеные слезы – слезы высокого эмоционального потрясения, нравственного очищения…

«Калина красная» – произведение, врачующее душу.

В этом и состоит ее главное и непреходящее значение, этим и объясняется прежде всего тот поистине всенародный отклик на фильм – не в умах, а именно в сердцах людей. Тут характерны и дороги даже самые «наивные» – а на поверку они—то и есть самые сердечные, самые дорогие для художника! – реакции самого широкого, самого «простого» зрителя. Такие, например: «Фильм „Калина красная“ – что—то непостижимое! Василию Шукшину – главную премию! Всем остальным – любые…» Или: «Я шофер. Посылаю стихотворный отклик на фильм Шукшина:

 

Он своей «Калиной красной»

Покорил сердца людей.

Словно солнышком прекрасным

Осветил экран он ей…»

 

Вот оно – врачевание! Вроде бы простое, нехитрое, но какое действенное, какое целебное!

Впрочем, справедливости ради надо заметить, что нашлись и такие зрители (так и подмывает отнести их в разряд «культурных теть»), которые совершенно не приняли фильм. Г. Капралов вспоминает, что после публикации его в целом положительной рецензии на «Калину красную» в «Правде» редакция газеты получила ряд писем, «в которых выражалось резкое несогласие с высокой оценкой картины и выдвигались категорические требования запретить, снять с экранов „вредный, наносящий урон воспитанию молодежи“ фильм Шукшина». «Увы, – говорит Капралов, – произведение искусства тоже надо уметь читать, а этот „алфавит“ далеко не всегда и не всеми постигается хотя бы в объеме „начальной школы“. Думаю, что не случайно и сам Шукшин, выступая перед зрителями, не раз обращал внимание своей аудитории на необходимость видеть не только сюжет, внешнее течение событий, некую историю, рассказанную на экране, а заглянуть в сердцевину произведения, в его глубинное течение, которое и несет истинное содержание, смысл того, что видит зритель как бы с поверхности». (Справедливо сказано, но не в одном только знании «алфавита» искусства дело – большинство, и понятия о нем не имеющее, тем не менее приняло фильм, – а еще и в степени сопричастности того или иного человека народной жизни, в его душевных, нравственных и подлинно гражданских чувствах. И в самом деле, если «Калина красная» наносит «урон воспитанию молодежи», то тогда… Но верю, что авторы подобных писем уже изменили свою позицию на диаметрально противоположную, – сама жизнь, отклики молодых людей на творчество Шукшина их в этом убедили.)

…Кто же он такой, Егорушка, Горе, Горюшка – Егор Про—кудин?

Помните, как гордо он заявляет Любе Байкаловой при первой их «очной» встрече: «Никем больше не могу быть на этой земле – только вором». Но встречаем мы его в повести и фильме «Калина красная» в ту пору, когда Егор, принявший много лет тому назад на себя чуждый ему характер и образ жизни, постепенно возвращается к своему природному, естественному, выверяет свою прошлую жизнь, снимает с лица воровскую маску, забывает ту волчью «философию» гордого и одинокого «супермена», которую внушали ему Губошлеп и ему подобные «воры в законе».

Всё это дается Прокудину чрезвычайно тяжело, мучительно трудно. Он давно уже чувствует, что совесть его больна. Но вот выходит – в который раз! – из тюрьмы и не к «заочнице Любе», не в родные места поближе к матери едет, а прямиком в «малину». Да и потом:

«Устраивает дикий кутеж, швыряется деньгами направо и налево, бегает за каждой юбкой. Что это? – размышлял Шукшин в одном из интервью. – Прожигание жизни? Разврат? Погоня за утехами и развлечениями измаявшегося в заключении мужика?

Да нет. Меньше всего это. Не женщин ищет Егор, не сладкой жизни и не забвения вовсе. А праздник для души. Ищет, не находит и мается. Душа его не на месте. Он тоскует и мечется, шарахается из одной крайности в другую, потому что сознает где—то, что живет неладно, что жизнь его не задалась».

И хмелеет Егор, и юродствует, и бунтует, но праздника для души всё нет. Раньше, когда помоложе он был, в результате многообразного «веселья» ему удавалось, наверное, на какое—то краткое время создать для души иллюзию праздника. А теперь и этого не удается. «Народ для разврата собрался», но никакого «пикничка», «веселья» не получается. Право, жаль, что в фильм по каким—то причинам не вошел монолог Егора Про—кудина в сцене «бордельеро». В повести он развернут широко, в режиссерском же сценарии (и это было заснято) звучит более кратко и выразительно: «Братья и сестры (вот вдруг как заговорил этот человек, обращаясь к незнакомым и случайным, собравшимся „на дармовщинку“ мужчинам и женщинам. – В. К.), у меня только что… от нежности содрогнулась душа. Я понимаю, вам до фени мои красивые слова, но дайте все же я их скажу… Я сегодня люблю всех подряд! Я весь нежный, как самая последняя… как корова, когда она отелится. Пусть борде—льеро не вышло – не надо! Даже лучше. Люди! Давайте любить друг друга! Вы же знаете, как легко умирают…»

Он, заблудший, начинает—таки постигать, что болен самим образом своей жизни. Ему и хочется начать все заново, и боязно, и не очень он в это верит. Но выстраданная в конце концов Егором Прокудиным (с помощью Любы Байкаловой и других хороших людей) мысль о том, что лишь любовью – всеобъемлющей любовью – и уважением людей друг к другу и держится мир, эта мысль его уже не оставит…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: