Мне доводилось почти без угрызений совести бросать в кипящую воду какого-нибудь там лобстера, так что предстоящая работа меня не особо смущала. Я зажег бунзеновскую горелку и начал восхождение по филогенетической шкале. Сверчки последовали за червяками и умерли практически мгновенно, едва соприкоснувшись с кипятком. Ноу проблем. За ними отправились членистоногие. За те несколько дней, что животные прожили у нас в лаборатории, скорпионы начали мне нравиться. От них исходила захватывающая дух угроза. Масса тела у них была больше, чем у насекомых, и, когда я бросил их в чашу с водой, они умерли не сразу. Тут мне пришел в голову вопрос — чем я вообще занимаюсь?
Молодая полосатая ящерица принадлежала к виду Cnemdopherous. Когда я вытащил ее из клетки, в животе у меня засосало, а на лбу выступил пот. Дрожащими руками я бросил ее в почти закипевшую воду. Ящерица умерла не сразу и корчилась еще добрых десять секунд, лишь после этого замерла. У змейки-полоза были большие черные глаза. Руки у меня тряслись уже сильнее, пот заливал глаза, но все же бьющаяся рептилия очень скоро обогатила воду своими молекулами.
Наконец дошла очередь до хомячка. Я взвесил его, подсчитал, сколько потребуется дистиллированной воды, залил ее в чашу и включил горелку. Вода достигла температуры в восемьдесят градусов, и тут я понял, что просто не способен «обработать» хомячка. Я выключил горелку и со смесью беспокойства и облегчения в душе отправился к своему начальнику, думая, что, быть может, это мой последний день в магистратуре. Я сказал, что приготовил экстракты из большинства животных, но не в состоянии бросить в кипяток живого хомячка. Начальник оставил меня в соседней комнате и обработал хомячка сам.
|
Я много раз думал о случившемся. Уже много позже я был потрясен тем, как схожа была моя тогдашняя работа с цепью задач, которые ставил Стэнли Милгрэм в своем не слишком известном эксперименте, посвященном послушанию. Как рассказывают всем студентам, слушающим вводный курс психологии, бедным участникам эксперимента было велено подвергнуть ряду ударов тока возрастающей мощности человека, находящегося в соседней комнате за стеклом. Большинству участников было предложено нанести удары, которые были весьма болезненны или даже смертельны. Как и эти люди, я должен был делать все более и более трудный выбор, хотя в моем случае все было основано не на силе тока, а на филогенетической шкале. Разница была в том, что в эксперименте Милгрэма человек за стеклом не подвергался воздействию электричества — он изображал страдания, он был посвящен в суть эксперимента. А у меня в лаборатории животные умирали по-настоящему. Вспоминая о том случае, я нахожу некоторое успокоение в том, что отказался варить хомячка заживо. Но лучше всего было бы остановиться еще на сверчках.
Тогда-то я и начал задаваться вопросами, которые заботят меня и по сей день. Чем различаются исследователи, убивающие мышей во имя открытия нового лекарства против рака груди, от легионов хороших людей, которые ломают мышам позвоночники кухонными мышеловками или медленно травят зверушек химией? Почему сверчка мне было нетрудно бросить в кипяток, ящерицу оказалось уже сложнее, а на хомячке я сломался? В чем было дело — в размере, в положении на филогенетической шкале, в степени развитости нервной системы, в ужасном зрелище их смерти или в том, что хомячок был невыносимо хорошеньким? Стоили ли результаты этого эксперимента смерти и страданий животных? Существуют ли вообще эксперименты, за которые можно платить такую цену?
|
Этическое наследство Дарвина
В своем неоднозначном отношении к опытам над животными я не одинок. Еще Чарльз Дарвин боролся против вивисекции — так называли инвазивные опыты над животными в девятнадцатом веке. Дарвин был зачарован животными, и потому столкнулся с проблемой, которая мучает многих современных зоологов, — иногда в конце концов тебе приходится убивать тех существ, изучению которых ты посвятил всю свою жизнь. Джим Коста, занимающийся исследованием жизни Дарвина, рассказал мне, что, будучи начинающим натуралистом, Дарвин убил пулей и ядом тысячи животных, в том числе мышей, чтобы включить их в свои коллекции. Некоторые из собственных экспериментов приводили его в ужас. Например, о своих голубях он писал: «Я обожаю их вплоть до того, что не в состоянии освежевать тушку и высвободить скелет. Черное дело я совершил, убив очаровательного павлиньего голубя-птенца десяти дней от роду».
В 1870-х годах в Англии страсти по поводу опытов над животными накалялись, и как одна, так и другая сторона стремились заручиться поддержкой наиболее уважаемого ученого страны. Однако Дарвин не давал однозначного ответа. Однажды он назвал физиологию «величайшей из наук», однако он же признавался другу в том, что хирургические опыты над животными нельзя производить «исключительно ради удовлетворения грязного и отвратительного любопытства».
|
И все же в конце концов Дарвин примкнул к собратьям-биологам. Его взгляды на важность опытов с участием животных были отражены в незначительных изменениях, которые он внес во второе издание «Происхождения человека». В первом издании он писал: «Всем доводилось слышать о мучимой вивисектором собаке, которая лижет руку мучителя; если только сердце этого человека не из камня, на смертном одре он должен мучиться угрызениями совести». Однако три года спустя Дарвин дописал предложение, добавив: «если только главной целью операции не было расширение человеческих познаний». В 1881 году он окончательно разрубил гордиев узел, написав в лондонскую газету Times: «Я глубоко убежден в том, что те, кто препятствует прогрессу физиологии, совершают тягчайшее преступление против человечества».
Однако, хотя Дарвин и высказался весьма весомо за опыты над животными, именно его теория происхождения видов замутила чистые прежде воды этики и поставила под вопрос истинность утверждений французского философа семнадцатого века Рене Декарта, считавшего, что животные являются биороботами, а их поведение обусловлено исключительно рефлексами. Выходит, ученые могут резать и жечь этих роботов по своему усмотрению. Эту же точку зрения подкрепил французский физиолог девятнадцатого века Клод Бернар, писавший: «Физиолога нельзя считать обычным человеком. Это ученый, которым владеет идея науки, человек, в науку погруженный. Он не слышит криков животных, он не видит их струящейся крови, не видит ничего, кроме своей идеи, и не замечает ничего, кроме организма, скрывающего тайны, которые ученый стремится разрешить».
Дарвин указывал на то, что если люди и прочие живые существа имеют схожую анатомию и физиологию, то схожа должна быть и их психическая деятельность. Современные этологи доказали правоту его утверждений. Список психологических характеристик, имеющихся одновременно у людей и у представителей других видов, продолжает расти. Ученые сообщают, что слоны горюют о своих умерших собратьях, обезьяны могут чувствовать несправедливость, а какаду любят танцевать под композиции Backstreet Boys. Невозможно и игнорировать этические последствия того, что, как заметил Дарвин, психические способности людей и животных различаются скорее степенью выраженности, нежели имеют принципиальные различия. Если у животного имеется сознание, воспоминания, эмоции и желания, если оно может чувствовать боль и страдать, если оно способно танцевать — как можем мы оправдать использование шимпанзе, обезьян или даже мышей в экспериментах? Выходит, кто сильнее — тот и прав?
Исследователи, изучающие животных, столкнулись с парадоксом. Как правило, чем больше животное похоже на человека, тем эффективнее его можно использовать в качестве модели для изучения наших болячек. Генетически шимпанзе схож с человеком на 98 % или около того, и потому при изучении некоторых человеческих заболеваний шимпанзе оказывается полезнее мыши. Но из-за того, что шимпанзе так похожи на нас, их использование в исследованиях становится особенно проблематичным. Иными словами, часто случается так, что чем более оправданно использование тех или иных представителей вида с научной точки зрения, тем менее оно этично. Такой вот парадокс оставил нам Дарвин.
Борцы за права животных зачастую утверждают, будто современные ученые, точь-в-точь как их коллеги из восемнадцатого века, верят, что животное не чувствует боли. Так, в книге «Владыка: власть человека, муки животных, призыв к милосердию» Мэттью Скалли, некогда бывший помощник по специальным вопросам при президенте Джордже У. Буше, пишет: «Многие, если не большинство исследователей, работающих с животными, считают, что их подопытные не осознают испытываемой боли, да и вообще ничего не сознают». Но Скалли ошибается. Как-то раз, когда я писал статью о сознании у животных, я опросил четырнадцать исследователей, задавая им вопрос о том, способна ли мышь, по их мнению, испытывать боль и страдать. Все четырнадцать ответили «да» о боли, а двенадцать сочли, что мышь может страдать. Аналогичное, но более систематизированное исследование провели британские ученые, и из опрошенных 155 исследователей только двое не согласились с тем, что животные могут испытывать боль.
Не считая животных биологическими роботами, большинству исследователей выскочить из этической ловушки труднее, чем их коллегам девятнадцатого века. Примером может служить мой друг Фил. Он исследует процессы усвоения клетками глюкозы и жирных кислот — горючего, на котором эти клетки работают. Фил изучает самые глубинные аспекты проблемы, однако надеется, что в один прекрасный день его исследования, возможно, помогут отыскать лечение против таких метаболических нарушений, как диабет. Я спросил Фила, случалось ли ему ощущать вину за то, что он использует животных в опытах. Только однажды, ответил он.
Фил входил тогда в исследовательскую команду, которая использовала мышей с генетическим нокаутом и на их примере изучала, как клетки используют энергию. Генетический нокаут создается у животных искусственным образом и сводится к тому, что некоторые их гены оказываются выключены. С помощью мышей с генетическим нокаутом группа Фила продемонстрировала, что протеин, именуемый транспортером, помогал жирным кислотам и глюкозе проникать в мышечные клетки, где они использовались в качестве горючего. У «нокаутированных» мышей этот ген выключили, и исследователи предсказали, что эти мыши будут уставать сильнее обычных.
Работа Фила заключалась в том, чтобы замерять, насколько мышам хватало пороху. Один из способов измерения усталости у грызунов заключается в наблюдении за тем, сколько времени они способны плыть. Правда, есть проблема — мышиная шерсть удерживает воздух, поэтому мышка уподобляется ребенку на надувном матрасе и может держаться на плаву бесконечно. «Надо было заставить их спасать свою жизнь», — сказал Фил. В качестве решения на каждую мышь навязали миниатюрную упряжь, весившую ровно столько, чтобы мыши приходилось прилагать усилия, дабы удержать голову над водой.
Фил узнал, как это делается, у исследователя, работавшего в другой лаборатории. Первым делом нужно взять градуированный цилиндрический сосуд десяти сантиметров в диаметре и заполнить его водой, оставив последние несколько сантиметров пустыми. Затем на мышь навязывается утяжеленная сбруя, животное опускают в воду и запускают таймер. Через несколько минут мышь начнет уставать и станет тонуть, однако будет барахтаться и всплывать снова и снова за глотком воздуха. Фокус в том, чтобы продолжать тест до того момента, когда станет ясно, что больше мышь не всплывет. В этот миг исследователь хватает сосуд и выливает воду прежде, чем мышь утонет. Парень, который рассказал Филу об этом опыте, признал, что пара животных у него таки утонула.
Фил протестировал только одну мышку.
Он рассказывал: «В какой-то момент я понял, что мышь сдалась и сказала себе: все, больше не могу, мне конец. Я должен был продолжать тест до тех пор, пока мышь окончательно не утратит надежду и не пойдет ко дну, не пытаясь больше всплыть. Тогда я вылил воду, а мышь растянулась на столе и часто дышала. Она была совершенно измучена».
С Фила этого хватило. Он заявил профессору, с которым работал, что не будет принимать участия в исследованиях. Дальше мышей учил плаванию кто-то из новеньких магистрантов.
Как большинство исследователей, использующих мышей для моделирования фундаментальных биологических процессов, Фил не испытывает к ним ни любви, ни неприязни. Просто именно на мышах ему удобнее всего изучать работу мышечных клеток. За годы работы Фил убивал мышей десятками, и ни разу не испытал угрызений совести. Мыши у него гибли и от смещения шейных позвонков (это когда исследователь берет тяжелые ножницы, тупой их стороной прижимает голову мыши к земле, а потом ломает зверушке шею, резко рванув ее тело назад), и от обезглавливания (у Фила в лаборатории была специальная мышиная гильотина, больше всего похожая на миниатюрную машину для резки бумаги).
И все же в какой-то момент Фил показал себя отнюдь не последователем Декарта. Заглянув в глаза тонущей мыши, он увидел живое существо, которое хочет жить. «Меня мучило то, что мышь сдалась и поняла, что сейчас умрет. Я очень хотел провести этот эксперимент и замерить мышечную усталость, но не смог. Я не хотел испытывать мышиную силу воли».
Морально-этический статус инопланетян и детей-инвалидов: проблема маргинальных слоев
Большинство ученых признает, что мыши наделены чувствами, однако я подозреваю, что большинство исследователей не особо заморачиваются проблемами этичности своей работы. И все же нет-нет да и произойдет нечто, заставляющее человека поднять голову и осмотреться. Для меня таким случаем стала встреча с пришельцем.
Это произошло в один дождливый день, когда мои пятилетние дочери-близняшки заскучали и принялись ныть. Чтобы унять их, я съездил в ближайший видеопрокат и взял там спилберговского «Инопланетянина» — фильм, снятый в 1982 году и рассказывающий о космическом пришельце, волею случая заброшенном в один из городков Калифорнии. Я решил, что фильм вполне займет девочек на пару часов, а я смогу поработать над статьей, посвященной экспериментам над змеями, которые я как раз закончил. Дочери моментально прилипли к экрану — и я вместе с ними. Я так и не смог заняться статьей и просмотрел фильм вместе с дочерьми, не зная еще, что он изменит мое отношение к использованию животных в научных целях.
Сюжет вам наверняка известен. Большую часть времени инопланетянин Ит — существо с большими щенячьими глазами и светящимся сердцем — путешествует по Южной Калифорнии со своим новым приятелем, мальчиком по имени Эллиот. В конце фильма является мама Ита и забирает свое непутевое чадо домой. В финальной сцене Эллиот тянется к Иту и просит: «Останься!» Ит с сожалением качает своей жутенькой головой, заглядывает Эллиоту в глаза и хрипло каркает: «Идем со мной!» Но, увы, оба они знают, что это невозможно. Ит поднимается в свою летающую тарелочку и отправляется в долгий путь домой, на планету Зорк, а Эллиот смахивает слезу. Я и сам прослезился.
Фильм никак не шел у меня из головы. Тем вечером за ужином я сочинил другую концовку и опробовал ее на Бетси и Кэти. А что, если бы фильм оканчивался по-другому, спросил я? Ит предлагает Эллиоту полететь на свою родную планет) вместе, но тут Эллиот, как и было в фильме, отказывается. Однако Ита такой ответ не устраивает. Он с рычанием хватает Эллиота за руку и втаскивает брыкающегося и кричащего мальчика в корабль. Шлюз захлопывается, и фильм оканчивается под крик Эллиота «Мама, спаси меня!», а космический корабль исчезает в глубинах космоса.
Я объяснил дочерям, что Эллиота похитили не просто так — на самом деле на планете Зорк бушует смертоносная эпидемия. Ученые уже придумали лекарство, а люди, существа не такие умные, как зоркиане, достаточно схожи с ними биологически, и потому на них удобно это лекарство испытывать. Так что на самом деле Ит оказался в Калифорнии именно затем, чтобы набрать людей для этих важнейших исследований.
«И как по-твоему, Бетси, — можно, чтобы Ит ставил над Эллиотом болезненные опыты и, может быть, этим спас миллионы зоркиан?»
«Ты что, папа! Нельзя!»
«Но ведь зоркиане же куда умнее людей. Вот Ит, например, сделал из мусора космический телефон. И у него были сверхспособности, каких у людей не бывает. У него даже засохшие цветы расцветали».
Тут вмешалась Кэти:
«А все равно! Все равно неправильно, чтобы Ит сажал Эллиота в клетку и ставил над ним какие-то дурацкие эксперименты!»
Однако я не испытывал столь непоколебимой уверенности. Мысль об Эллиоте, который вместе с чужепланетными животными сидит в клетке и каждый день получает укол экспериментального лекарства, которое может спасти суперумпиков-зоркиан, была мне так же неприятна, как и моим дочерям. Но я был исследователем, я занимался животными, и потому у меня была проблема, которой не было у моих дочерей. Фильм заставил меня понять, что, оправдывая опыты над животными, в том числе мои собственные опыты, мы исходим в первую очередь из того, что существо с более крупным мозгом имеет право ставить опыты над другими существами, у которых умственный потенциал меньше. Следовательно, Ит имел полное право похитить Эллиота и забрать его на Зорк.
У философов есть своя, аналогичная этой, дилемма, поднимающая все те же самые вопросы. Называется она «доводом предельных случаев». Мы используем животных в исследованиях потом); что считаем, будто бы у живых существ, не относящихся к людям, отсутствует ряд способностей, имеющихся у людей, — например, сложные эмоции, или абстрактное мышление, или способность к языкам. Но как тогда быть с людьми, которые тоже не имеют этих способностей? Каждый год в мире рождаются тысячи детей с тяжелыми заболеваниями мозга. Эти дети никогда не смогут сказать хотя бы одно предложение, никогда не зададутся вопросом о морально-этическом статусе мыши. Как это ни печально, но встречаются люди, которым далеко до среднего шимпанзе, а иные по умственному развитию не дотягивают даже до мыши. Я не могу отыскать этический ограничитель, который был бы достаточно узок, чтобы исключить всех нелюдей, достаточно широк, чтобы включить всех людей, и при этом был бы основан на характеристиках, связанных с этикой, — например, засчитывал бы способность чувствовать боль, но не засчитывал бы принадлежность к двуногим.
Не лучше ли испытывать лекарство на младенце с анэнцефалией, родившемся без коры головного мозга, на слепом, глухом, неспособном испытывать боль младенце, чем на совершенно здоровой мышке? Нутром чую, что ставить опыты на тяжелобольных людях ради спасения животных нельзя. Но когда я задал этот вопрос философу Робу Бассу, тот написал в ответ: «А мое нутро подсказывает иное. Мне совершенно очевидно, что лучше ставить опыты на анэнцефалах, которые не имеют сознания, чем причинять страдания мышкам». И мои студенты тоже часто со мной не соглашались. Они предлагали спасти мышей и проводить биомедицинские опыты на приговоренных к смерти преступниках. Неоднозначная это штука — моральная интуиция.
Что можно узнать, ставя опыты на мышах?
Лишь очень немногие философы утверждают, что ученым следует ставить опыты на тяжелобольных детях-инвалидах. Большинство людей предпочитает для этой цели животных, например мышей. Однако сторонники и противники опытов над животными расходятся во мнении относительно того, сколько информации можно извлечь из таких исследований. Генетики утверждают, что именно благодаря этим опытам был совершен прорыв в трансплантации органов и в иммунологии, а также получены ценнейшие данные о раке, сердечно-сосудистых заболеваниях и причинах врожденных дефектов. Они прямо говорят о том, что за опыты на мышах было получено четырнадцать Нобелевских премий в области физиологии и медицины. Их противники, такие группы, как Национальное общество борьбы с вивисекцией или Комитет врачей за ответственную медицину, утверждают, что опыты над мышами бесполезны, потому что они абсолютно неадекватны и даже вредны для здоровья людей. Истина, скорее всего, находится где-то посередине.
Нравится нам это или нет, но современные биомедицинские исследования целиком построены на мышах — на легионах мышей. Как лабораторные животные мыши имеют массу достоинств. Они плодовиты, понятливы, имеют малое время жизни поколения (один год для мыши равняется тридцати человеческим годам). Уже в возрасте нескольких месяцев самки мышей достигают половой зрелости, и каждые четыре-пять дней у них бывает течка. Через три недели беременности самка производит на свет шесть — восемь детенышей и уже спустя два дня снова готова к спариванию.
Есть и другая причина, по которой ученые предпочитают мышей, — большинство людей не слишком озабочено правами этих зверюшек. В своей книге «Забота: фемининный подход к этике и моральному развитию» философ Нед Ноддингс, убежденная в том, что этика построена на межличностных отношениях, объясняет, почему она не чувствует никаких моральных обязательств перед грызунами. Она пишет: «Я никогда не дружила и, вероятно, не стану дружить с крысой… я не готова ухаживать за ней. Крысы в моей жизни не присутствуют. Я не стала бы мучить крысу (и потому не уверена в допустимости применения крысиных ядов), однако, будь у меня такая возможность, я бы ее просто пристрелила». Большинство людей относятся к мышам точно так же. В ходе опроса, проведенного в 2009 году Zogby, выяснилось, что 75 % американцев преспокойно убили бы забравшуюся в дом мышь. Лишь 10 % заявили, что попытались бы поймать мышь и выпустить ее на улицу, а вот мирно делить свое жилище с мышью не пожелал никто.
Превращение мыши из вредителя сначала в питомца, а затем в подопытного началось в 1902 году, когда гарвардский биолог по имени Вильям Кэстл получил от своего удалившегося на покой учителя из Бостона инбредных мышей, собираясь использовать их для изучения генетики животных. Кэстл был не первым, кто использовал мышей в качестве объекта для исследований. Австрийский монах Грегор Мендель также использовал мышей в своих первых опытах в области генетики и переключился на горох только после того, как епископ заявил, что не подобает служителю Господа делить свое жилье со спаривающимися животными. Лабораторные мыши официально появились в 1909 году, когда студент Кэстла по имени Кларенс Литтл вывел первую чистокровную линию лабораторных мышей. За свою окраску они получили название DBA (dilute brown non-aguti — «слабокоричневые») и по сей день используются в биомедицине.
Меккой любого исследователя, работающего с мышами, стала Джексоновская лаборатория, расположенная в Бар-Харбор (штат Мэн). Лаборатория была основана в 1929 году Кларенсом Литтлом при содействии Эдселя Форда (сына Генри Форда) и стала фабрикой грызунов, на которой производится два с половиной миллиона мышей в год, то есть почти 40 топи инбредных, мутировавших и подвергшихся генетическому инжинирингу животных. К услугам ученых имеется 4 тысячи штаммов джексоновских мышей, а если ни один из них вам не годится, специалисты Джексоновской лаборатории создадут новый штамм в соответствии с вашими требованиями. Правда, производство мышей обходится недешево. На создание нового штамма может уйти целый год и сто тысяч долларов в придачу. Большинство джексоновских мышей поступает в лаборатории заказчиков живыми, однако если в лаборатории не хватает места, исследователи могут заказать замороженные мышиные эмбрионы и размораживать их по мере надобности. Названия цветов джексоновских мышей звучат точь-в-точь как наименования пастельных тонов на пробниках в строительном магазине — «дымчато-серый», «светлая шиншилла», «стальной».
Впрочем, разнообразие окраса джексоновских мышей значительно уступает разнообразию имеющихся у них недугов. Сотни штаммов заражены редкими видами рака или подвержены деформациям черепа, а то и рождаются с заболеваниями иммунной системы. Есть мыши, которых наградили дефектами зрения, слуха, вкуса и вестибулярного аппарата. Встречаются штаммы с повышенным давлением, пониженным давлением, апноэ, болезнями Паркинсона, Альцгеймера и Лу Герига. Исследователям, ищущим способы лечения бесплодия, Джексоновская лаборатория предлагает восемьдесят восемь штаммов мышей с различными патологиями репродуктивных органов. Встречаются даже мыши, которые не могут вписаться в общество, поскольку страдают обсессивно-компульсивным синдромом, хронической депрессией, различными зависимостями, гиперактивностью и шизофренией.
Защитники опытов над животными вовсю трубят о достигнутых успехах. Лиз Ходж из Фонда биомедицинских исследований рассказывает, что, не будь у нас возможности ставить опыты над животными, мы так и остались бы без прививок от полиомиелита, свинки, кори, краснухи и гепатита. Не было бы антибиотиков, обезболивающих, переливаний крови, радиотерапии, операций на открытом сердце, трансплантации органов, инсулина, хирургического удаления катаракты, лекарств от эпилепсии, язвы, шизофрении, депрессии, биполярного расстройства и гипертонии. Домашним животным тоже пришлось бы несладко, говорит она. Мы не смогли бы прививать их от бешенства, чумки, парвовируса, кошачьей лейкемии, не могли бы излечить от сердечных гельминтов, бруцеллеза, рака или артритов.
Исследователи, работающие с мышами, утверждают, что именно благодаря мышам мы получили все свои познания в области генетики млекопитающих, и человека в том числе. Да, эволюционные пути человека и мыши разошлись шестьдесят миллионов лет назад. Мой мозг весит в 1500 раз больше мозга зверушки, которая живет в моем подвальном офисе за шкафом. Но хотя хромосом у нас разное количество (у нее 40, а у меня 46), генов у нас примерно поровну — что-то около 22 тысяч. Что еще важнее, 99,9 % мышиных генов имеют соответствия среди известных нам человеческих генов.
По словами Рика Войчика, президента и исполнительного директора Джексоновской лаборатории, именно благодаря этому свойству мышиного организма ученые могут создавать лекарства от таких смертельных заболеваний, как детский диабет, рак груди и болезнь Альцгеймера. «Тут все цепляется одно за другое, — говорит Войчик. — Начинаем с базовых концепций, разрабатываем их, они превращаются в клинические концепции и, наконец, порождают новейшие методы лечения».
Исследователи из Джексоновской лаборатории весьма радужно настроены по поводу появления новой области: индивидуальной медицины. За подверженность практически любому заболеванию, от кариеса до СПИДа, отвечают гены. От них же зависит и то, насколько хорошо ваш организм реагирует на лекарства. Есть люди, которым лекарства не приносят пользы, однако дают сильнейшие побочные эффекты (например, четырехчасовая эрекция под воздействием виагры может окончиться поездкой в неотложку). А другим те же самые лекарства помогают прекрасно при минимуме побочных эффектов. Цель индивидуальной медицины заключается в том, чтобы выяснить, кому то или иное лекарство поможет, а кому не поможет. Войчик считает, что исследования, основанные на генетике мышей, постепенно позволят врачам подбирать индивидуальные средства лечения и индивидуальные дозы в соответствии с потребностями и особенностями пациента.
Карл Кохен, преподающий философию в университете Мичигана, также считает, что именно опыты над животными легли в основу медицины. В 1986 году он опубликовал в журнале New England Journal of Medicine статью, которую можно назвать классическим образчиком оправдания опытов над животными. Кохен пишет: «Каждый прорыв в медицине — каждое новое лекарство, новая операция, новый способ лечения, — рано или поздно должен быть впервые опробован на живом организме… Объектом исследования должно быть либо животное, либо человек. Запрещая или строго ограничивая использование живых животных в биомедицинских исследованиях, мы можем добиться либо остановки многих важнейших исследований или замены подопытных животных подопытными людьми. Таковы будут последствия — для многих разумных людей неприемлемые — отказа от использования животных в исследованиях». Такова линия партии, и должен признаться, что я с ней в целом согласен — хотя мне хотелось бы, чтобы поменьше мышей погибло ради получения нового, чуть-чуть измененного варианта кларитина. Пусть их лучше используют для поиска лекарства от тропических болезней, которыми почему-то почти никто не занимается.
Противники опытов над животными подходят к вопросу с другой стороны. Они швырнут вам в лицо талидомид и виокс — доказательства того, что лекарства, испытанные на мышах, позже оказались вредны для человека. (Исследователи, использующие мышей, не согласны с этими заявлениями.) Они утверждают, что ученые преувеличивают роль опытов над животными в охране нашего здоровья. Противники вивисекции утверждают, что количество смертельных исходов таких опасных детских заболеваний, как скарлатина и дифтерия, упало на 90 % еще до появления соответствующих вакцин. По их словам, повышение уровня благосостояния на самом деле связано с улучшением питания и распространением гигиены. А вот опыты над мышами, по их мнению, часто ведут в тупик и на самом деле только препятствуют развитию медицины.
Я лично поддерживаю сторонников опытов над животными и охотно отмахнулся бы от доводов их противников, объявив последних людьми наивными и темными. Однако в их заявлениях есть рациональное зерно — например, в том, что касается проблемы воспроизведения результатов исследований. Одна из причин, по которым исследователи используют инбредные штаммы мышей, заключается в том, что с их помощью ученые из различных лабораторий могут проверить полученные в другом месте результаты, воспроизведя их самостоятельно. В 1999 году мир ученых, работающих с мышами, всколыхнула статья, появившаяся в журнале Science. Ученые из Портленда, Орегона, Эдмонтона, Канады и Олбани (штат Нью-Йорк) подвергли восемь штаммов мышей серии поведенческих тестов, используя при этом идентичные процедуры. Мыши, с которыми работали все эти лаборатории, были получены из одних и тех же источников, родились в один день, получали одинаковую пищу, выращивались при одинаковом цикле смены света и темноты и были подвергнуты одинаковым процедурам в одинаковом возрасте. Даже хирургические перчатки, которые надевали на руки ученые, прежде чем взять мышь, были произведены одной и той же фирмой.