Пушкин — П . А . Вяземскому




Мая 1826.

Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь. Мы живём в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и бордели, то моё глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство. В 4- й песне Онегина я изобразил свою жизнь; когда - нибудь прочтёшь его и спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? в нём дарование приметно. Услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится, — ай да умница! Прощай!

Милый доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну до 30 лет. Не забавно умереть в Опоческом уезде.

Это время, когда он пишет Пятую главу, которую страшно ругали за то, что в ней «ничего не происходит». А именины Татьяны? А вызов на дуэль?

Ещё труднее понять, как в этой беспросветной ситуации, во мраке, он сочинял такие свободные сверкающие стихи, полные ума и остроумия.

А ещё труднее понять, как он — параллельно с главами «Онегина»! — сочинил величайшую трагедию русского театра.

ХХVIII. Je puis créer *

* Я могу творить. — фр.

Миллионы ни к селу, ни к городу повторяют «Ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!». Некоторые помнят, что это он воскликнул сам о себе. И уж совсем немногие знают, что это восклицание вырвалось у него, когда он закончил «Бориса Годунова». Вот как это выглядит в его собственном непристойном письме:

Пушкин — Вяземскому.

Ноября 1825 года. Михайловское.

Трагедия моя кончена; я перечёл её вслух, один, и бил в ладоши и кричал: ай - да Пушкин, ай - да сукин сын!

Письмо весёлое, местами матерное (тут оно решительно сокращено); фраза ликующая. Но есть в ней ужасное слово... Один. Он читает свой шедевр самому себе, потому что больше некому. Для автора это невыносимо. Мандельштам просил: «Читателя! Разговора б!» — так умирающий от жажды кричит: «Воды!»

Куда мне деться в этом январе?

Открытый город сумасбродно цепок...

От замкнутых я, что ли, пьян дверей? —

И хочется мычать от всех замков и скрепок.

И в яму, в бородавчатую темь

Скольжу к обледенелой водокачке

И, спотыкаясь, мёртвый воздух ем,

И разлетаются грачи в горячке —

А я за ними ахаю, крича

В какой - то мёрзлый деревянный короб:

— Читателя! советчика! врача!

На лестнице колючей разговора б!

Февраль, 1937

(100- летие со дня гибели Пушкина, так уж совпало)

Перечёл вслух, один... А почему? Он же не в одиночке сидел. Вокруг полно народу — крестьяне, дворня — русские люди. Но им он не может читать. Он же не сумасшедший. Там стена.

А что Пушкина так восхищало в собственном «Борисе»? Спору нет, вся трагедия — шедевр. Но не на каждой же фразе он бил в ладоши. Есть там одно место, которое, безусловно, вызывало вопль восторга и аплодисменты, когда Автор читал трагедию друзьям, в узком кругу.

Кроме исторических лиц (Годунов, Курбский, Шуйский, Пушкин, Иов и пр.), кроме слуг, стражников, трактирщицы и пр., — в трагедии есть один совершенно уникальный персонаж. Не власть, не духовенство, не народ. Писатель! Пусть он монах-летописец, — не это важно. Важно, что он пишет, рискуя жизнью. «Для звуков жизни не щадит». Он — очевидец! — описывает, как по приказу Годунова был убит царевич Димитрий. Если бы об этой рукописи (летописи) стало известно, Пимен прожил бы час, может, день...

ПИМЕН.

О страшное, невиданное горе!

Прогневали мы бога, согрешили:

Владыкою себе цареубийцу

Мы нарекли.

Пушкин прыгает, кричит, бьёт в ладоши. Он в ссылке (1825 год); он понимает, что эта реплика Пимена гарантирует цензурный запрет. Но привык «для звуков жизни не щадить». Он не знает, что Александр I скоро исчезнет. Зато знает, что Александр I — цареубийца (пусть косвенный), вдобавок отцеубийца. И значит, трагедию, где есть такие слова, никто никогда не пропустит.

(Впрочем, и Николай не обрадовался. Печатать позволил только в 1831-м. А в театре — нет, не пустил. Впервые штамп «разрешается к представлению» появился на трагедии лишь в 1866-м. Александр II Освободитель освободил пьесу через пять лет после отмены крепостного права! — да и то небось со скрипом.)

И вдруг — свобода! Пушкина доставили к царю. Царь всё простил, избавил от цензуры («Сам буду твоим цензором»). Вот счастье! вот права! Наконец он может читать не один.

Какое действие произвело на всех нас это чтение — передать невозможно. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых все мы знали наизусть. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией. Вместо высокопарного языка богов мы услышали простую ясную, обыкновенную и, между тем, — поэтическую, увлекательную речь!

Чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорьем всех ошеломила... А когда Пушкин дошёл до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков «да ниспошлёт господь покой его душе, страдающей и бурной », мы просто все как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, кто вскрикнет. То молчанье, то взрыв восклицаний, напр., при стихах самозванца: «Тень Грозного меня усыновила ». Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слёзы, поздравления. Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва кто и спал из нас в эту ночь. Так был потрясён весь наш организм.

М. П. Погодин. 1865

Но царская свобода выглядит иначе, чем поэтическая, да и просто человеческая.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-03-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: