И мы ходили-то, солдаты, по колен
в крови.
И мы плавали, солдаты,
на плотах-телах.
Тут одна рука не може – а другая
пали,
Тут одна нога упала – а другая
стои.
А где пулей не ймем – так мы
грудью берем.
А где грудь не бере – душу богу
отдаем.
Из старинной солдатской песни
Глава первая
Перо в руке Анны Иоанновны вкривь и вкось дергалось по бумаге. Писала на Москву дяденьке своему, вечно пьяному Салтыкову: «Нетерпеливо ведать желаем, яко о наиглавнейшем деле, об лежащих в Кремле святых мощах угодников… особливо большая царская карета цела ль иль сгорела?» Ничего ей не отвечал дяденька, Москвы всей губернатор. Притаился там и сидел тихонько. Боялся, видать, правду сущую доложить племяннице.
1737 год навсегда останется памятен для России – в этом году Москва от свечки сгорела. И верно, что от свечки, которой красная цена – копейка! Баба-повариха в дому Милославских (что стоял у моста Каменного) зажгла свечку пред иконой и ушла, забыв про нее. Свеча догорела, подпалив икону, и пошла полыхать! От этого-то огарка малого огонь дотла сожрал первопрестольную. Жилья москвичам не стало. Дедовские сады, такие душистые и дивные, обуглились. Бедствие было велико.
Не забыл народ русский той свечки грошовой, и даже в пословицу она вошла. Выжгло тогла Китай-город и Белый город; архивы древние не уцелели. Кошек и собак на Москве не осталось – все в пламени погибли. Кремль изнутри выгорел. Жар от огня столь велик был, что он даже в яму литейную проник, где покоился, готовый к подъему, Царь-колокол. Когда солдаты набежали, водой из ведер его остужая, от колокола тогда и откололся краешек маленький (в 700 пудов весом).
Не успела Русь опомниться от беды, как исчезли в пламени города Выборг и Ярославль. Полыхала и столица, которая едва от наводнения оправилась. Петербург горел от самых истоков Мойки до Зеленого моста, от Вознесенья до канала Крюкова, и все это жилое пространство обратилось в горькое пепелище. Прах вельможных дворцов на Миллионной улице перемешался с прахом убогих мазанок слободок рабочих. Тысячи зданий и тысячи людей пропали в огне. Знающие люди сказывали, что пожары те неспроста.
|
Тайная розыскных дел канцелярия подвергла подозреваемых в поджоге таким лютым истязаниям, что все они, как один, облыжно вину за пожар на себя взяли. По приказу императрицы Ушаков окунул несчастных в бочки со смолою, чтобы горели они спорчее, и сжег людей на том самом месте, откуда пожар начинался, – на улице Морской (что ныне зовется улицей Герцена).
В этом году, будь он неладен, людей на костры ставили и по делам духовным, отчего смерть не слаще. Татищев на Урале сжег башкира Тойгильду Жулякова, который сначала православие принял, а потом в мечеть молиться пошел («учинил великое противление»). Сожгли за отступничество от бога и капитан-лейтенанта флота Андрея Возницына…
Антиох Кантемир из Лондона дым костров тех учуял.
Даже в стихах этот дым воспел:
Вот-де за то одного и сожгли недавно,
Что, зачитавшись, стал Христа хулити явно…
До чего же никудышно на Руси стало!
Ненадолго оставим Россию, читатель, и навестим Францию: там у нас завелся один хороший знакомый – Бирон.
* * *
Славен во Франции со времен незапамятных род могущественных герцогов Биронов. Их подвигами украшены великие битвы под знаменами с бурбонскими лилиями. Были они политиками, маршалами, пэрами, адмиралами. Резали они в подворотнях католиков заодно с гугенотами. И резали они гугенотов в постелях заодно с католиками. Даже король Генрих IV, уж на что был мужчина серьезный, но и тот побаивался этой отчаянной семейки.
|
Сейчас во Франции в чести живет и в пышности благоденствует герцог Бирон де Гонто. Уж много лет ничто не смущало души маршала. Угасли миражи пылкой младости, остыл любовный жар в его сердце, звоны шпор уже не звали старца на битву. Бирон так бы и умер, ничем не потрясенный, если бы…
Если бы не получил письма из Петербурга.
– Какой-нибудь пройдоха имеет дело до меня!
Писал ему сам фаворит императрицы русской. Писал о том, что в годы забытые один из семейства Биронов покинул Францию, после чего осел в краях курляндских. Потомком же его являюсь я, сообщал граф Бирен герцогу Бирону и просил герцогов во Франции признать графа в России за своего сородича.
– Забавный случай! Вот повод посмеяться нам…
Это нахальное письмо герцог Бирон де Гонто с собою взял в Версаль и с чувством читал его там вслух – при короле, при дамах. Все веселились оттого, что митавский проходимец вдруг стал претендовать на родство с французскими Биронами:
– Шулер и лошадник пожелал быть дюком!
Однако Версаль был отлично извещен, какую роль играет Бирен при царице русской, и в Петербург ответил герцог с учтивостью. Мол, его род настолько знатен, столетиями он находился на виду всей Европы, генеалогия его известна, отчего никто из рода Биронов не мог пропасть в краях остзейских неприметно. «Вот если б вы, – с юмором писал маршал Бирон графу Бирену, – вдруг оказались герцогом владетельным… тогда другое дело!»
|
Граф Бирен, ответ дюка прочтя, был возмущен:
– Он рано стал смеяться надо мною. Такие шутки могут перелиться в истину. В этом году звезд сочетанье возникло для меня в порядке идеальном. А год тысяча семьсот тридцать седьмой станет для меня благодетельным, ибо эта цифра не делится на два, на четыре, на восемь…
Больше всего в жизни Бирен боялся «двойки»!
В этом году герцог Саксен-Мейнингенский просил руки его дочери – Гедвиги Бирен, которая имела несчастье с детства быть горбатой. Но граф Бирен послал герцога ко всем чертям:
– Я знаю этих вертопрахов-мейнингенцев! Им не рука нужна моей горбуньи, а только кошелек ее, чтобы дела свои поправить.
Вчерашний конюх, мать которого собирала по лесам в подол еловые шишки, уже гнушался иметь своим зятем герцога.
1737 год, тяжелый для России, был удачным для него.
Глава вторая
Долгий срок, с 1562 по 1737 год, Курляндией правила династия Кетлеров. Анна Иоанновна была замужем за предпоследним, которого русские на свадьбе опоили водкой насмерть. Сейчас в старинном Данциге, в доме под желто-черным штандартом, умирал последний Кетлер – герцог Фердинанд, и Европа ждала смерти его, как собака ждет сочной кости… Кому достанется его корона?
Курляндское герцогство издавна было вассалом Польши, но сама Польша сейчас в подчиненье у саксонцев. Август III обязан России короной польской, которую добыл для него фельдмаршал Миних пять лет назад под стенами Данцига. Третья корона, курляндская, для Августа – лишняя тяжесть. Кому вручить ее?
Вопрос не прост. Он слишком сложен…
Август III не прочь подарить корону Кетлеров своему брату сводному, принцу Морицу Саксонскому. Этот залихватский мужчина уже успел побывать в объятиях Анны Иоанновны, она совсем раскисла от его лихой «партизанской» любви. Тогда князю Меншикову пришлось пушками вышибать Морица из Митавского замка… [14] За Морица Саксонского стоит и Версаль, ибо принц был фрацузским маршалом.
Но… Вена-то не согласна! Ей, загребущей и завидущей, желательно обрести для себя и курляндскую корону. Император Карл VI любил устраивать племянников. Антона Браун– швейг-Люнебургского он уже примазал в женихи Анне Леопольдовне. Но в арсеналах Вены имеется еще в запасе принц Брауншвейг-Бевернский, и этот выбор Карла VI одобряли в Англии, где царствовала ветвь Ганноверская, родственная дому Брауншвейгскому.
Но… ах, читатель, мы забыли про Берлин! Берлин же очень не любил, когда при разных дележах поживы его забывали.
– Я ведь тоже не дурак, – утверждал там кайзер-зольдат, – и я отлично знаю, на каком языке говорит курляндское дворянство. Это язык немецкий – мой язык… Митаве необходим владетель из Гогенцоллернского дома! Пожалуйста, взгляните на маркграфа Бранденбургского: достоин, прям, некриводушен. Он неумен – зато он и неглуп. Сын, покажись и мне уж заодно. Я так давно тебя не видел… Дела, дела!
Удивительно!
Неужто же корона Кетлеров такая драгоценность, что даже Вена и Версаль не брезгают иметь ее в своих руках? Что там хорошего, в Курляндии запустелой? Леса шумят, и волки бегают, в песках клокочет пасмурное море… Уныло и дико в герцогстве, как на заброшенном кладбище. Постыдно нищая, бесправная страна, где у крестьян нет даже горшка, чтобы сварить похлебку, – страна эта была недавно сказочно богата, как Эльдорадо.
Ведь был (еще вчера!) блестящий век, когда в Митаве правил герцог Якоб, подвижный финансист и забияка. От этих берегов унылых шли корабли, и желто-черные штандарты взвивались в устье африканской Гамбии, их видели в Карибском море. Древние лабазы либавских гильдий еще хранят, дразня воображение, дивные запахи имбиря, кокосового масла и корицы. Из колоний заморских Курляндия начерпалась золота, нахватала кости слоновой и тростника сахарного.
Но как мало надо стране, чтобы разорить ее! Всего лишь одна война Петра I со шведами, лишь одно чумовое поветрие – и вот Курляндия разорена.
Курляндские конъюнктуры сложны.
Кому же, черт побери, сидеть с короною на Митаве?
Говорят, что среди множества кандидатов затесался и какой-то неведомый граф Бирен… Европа его плохо знает:
– Бирен? А кто это такой?
– По слухам, обер-камергер императрицы русской.
– Ха-ха! Но он-то здесь при чем? Прислуживать царице за столом – этого мало, чтобы претендовать на корону.
– Да он, мадам, не только камергер. Он еще и…
– А-а, тогда понятно!
Фердинанд Кетлер доживал свои дни под желто-черным штандартом, а Европа уже играла короной его, словно мячиком. Бирен верил в черную магию чисел, число 1737 было неделимо на два.
* * *
Мутный свет множества свечей озарил поутру дворец Зимний, сложенный воедино из трех домов частных. Петербуржцы уже знали: императрица пробудилась (в экую рань!). Анна Иоанновна, кофе отпив на манер немецкий, проследовала в туалетную комнату. В баню русскую государыня хаживала очень-очень редко; дамы митавские научили ее водою пренебрегать; императрица лишь протирала по утрам свое лицо и тело «распущенным маслом». Сильный блеск кожи покрывался густым слоем разноцветной пудры.
Недавно гамбургский мастер Биллер сделал для нее набор из сорока предметов. Тут и флаконы дивные, сосуды в золоте для мазей и помад – все пышно, блещуще, помпезно. А зеркала высокие волшебно это чудо отражают… Век бы так сидела, мазалась и помадилась! С огорчением императрица стала замечать, как по вискам ее от самых глаз разбежались первые морщины. В углах губ четко оформились борозды угрюмых складок. Как страшна старость! Ей жить и любить еще хотелось и насыщать богатством сундуки свои, которые горой лежат в подвалах дворцовых… После туалета императрица проследовала в биллиардную, где ловко разыграла партию с дежурным арапом.
Появился Бирен – ласковый, как кот перед хозяйкой.
– Анхен, – шепнул ей на ушко, – вот уж никогда не догадаешься, кто прибыл в гости к нам.
Императрица с треском засадила шар в узкую лузу:
– Знаю! Ты звездочета Бухера давно ждешь из Митавы.
– Нет, Анна, бедный Бухер спился… Увы, злой рок для мудреца! А помнишь ли Митаву нашу?
– Ой, натерпелась там! – вздохнула Анна.
– А помнишь ли друзей митавских?
– Да где они? У нас с тобой их мало было…
– Ты вспомни, Анна, – с улыбкой намекал ей Бирен, – зима мягчайшая в Митаве, наш сад в снегу, и шпицы замка в инее. Собаки лают, из кухонь дым валит, в конюшнях пахнет сладко… Неужели тебе не догадаться, кто прибыл в нам?
– Нет, милый, не могу. Скажи.
– А помнишь ли ту ночь в Митаве, когда послы московские нам привезли кондиции, пропитанные вольнодумством?
– О, не забыла, помню… Зла того не истребить!
– А кто собак из замка на прогулку выводил?
– Брискорн был паж… такой мальчишка шустрый.
Бирен вышел и вновь вернулся в биллиардную, введя за руку прекрасного юношу. Анна Иоанновна даже обомлела. Мальчишкой был, а стал… «Как он красив!» Брискорн, смущаясь, кланялся. Кафтан на нем нежно-лазоревый, весь в черных кружевах. И туфли в пряжках с изумрудами. Парик расчесан по последней моде, изящно завит и украшен бантом на затылке. А в ушах Брискорна – брильянтовые серьги…
– Мой паж! – и бросилась к нему, как муха на патоку.
Брискорн задыхался – от пота бабы, от тяжести груди императрицы, от духов и острого мускуса. Бирен нахмурился: как бы не пришлось ему опять немного потесниться (такие случаи уже не раз бывали). Анна Иоанновна влюбленно смотрела на Брискорна, он был ей мил еще и потому, что напоминал о невозвратном прошлом, когда она была моложе.
– Рассказывай… откуда ты сейчас?
Брискорн ей отвечал учтиво и достойно:
– Я еду из земель германских, учился в Йене у знатных профессоров, год прожил в Геттингене, где король британский недавно для Ганновера университет образовал. Науки философские постиг, насколько мог, и затосковал я по отчизне бедной. Но на Митаве скучно показалось мне, и вот… вас навестил.
Вдруг резко прозвучал вопрос от Бирена:
– А ты проездом до Митавы не заезжал ли в Данциг?
– Был в Данциге. Отночевал три ночи там.
Анна Иоанновна понимающе глянула на Бирена.
– Скажи нам честно, ты герцога Курляндского Фердинанда не видел ли случайно?
– Как дворянин курляндский, – ответил бывший паж, – я долгом счел представиться ему проездом.
– А… как он? Плох? – с надеждой вопросил Бирен.
– Он дышит, как мехи органа в церкви старой…
Бирен, повеселев, сказал:
– Пойдем, мой милый геттингенец. Сейчас мы сядем в сани, я покажу тебе столицу варварской страны, где ты увидишь многое такое, что в Йене иль Ганновере не встречал…
В дверях граф повернулся, заметив властно:
– Брискорна во дворце я не оставлю… я так хочу!
Поначалу обер-камергер юношу даже очаровал. Бирен ведь умел разным бывать. Хотел обворожить – и пел сиреной, голос его становился звучным, будто арфа, когда он колдовал мужчин и женщин. И сотрясались стены дворцов и манежей от раскатов этого голоса, если граф входил в гнев. Дипломаты так и говорили:
– В этом бесподобном человеке сразу три персоны обитают: Бирен вкрадчивый, Бирен-властитель и Бирен в злости. Первый очарователен, второй невыносим, а третий просто ужасен…
В ярости граф разрывал на себе кружева, над которыми годами слепли крепостные мастерицы. Его жена, горбунья Бенигна, боялась мужа пуще огня. Шпынял ее, убогую, даже на людях, не стесняяcь. Зато детей своих Бирен трепетно и нежно обожал. А дети, выросшие средь низкопоклонства, были исчадьем ада…
Отец их даже в знатности своей способен был слушать, повиноваться обстоятельствам. Они же – никогда! В злодействе рождены, зачаты средь злодейств, сыновья графа Бирена, казалось, с детства и готовили себя в злодеи. И старший Петр, и младший Карл – распущенны, надменны, склонны к пьянству. Они уже тогда по гвардии считались подполковниками и кавалерию Андрея Первозванного носили на своих кафтанах, которой боевые генералы не имели. Их шутки были таковы: или парик поджечь на голове вельможи, или чернила выплеснуть на платье фрейлины. К сыновьям граф Бирен приставил легион гувернеров. Но ученики волтузили своих педагогов палками, когда хотели. Иные пытались жаловаться графу, но Бирен таких отправлял в смирительный дом, приказывая впредь считать их сумасшедшими. По утрам петербуржцы видели их иногда на улицах – под стражей, с вениками в руках, педагоги подметали мостовые Невского проспекта…
Бирен был ласков к гостю своему – Брискорну, и геттингенец поражался прекрасной памяти хозяина. Бирен читал и знал немного. Но у него была прекрасная библиотека, и все прочитанное хоть однажды Бирен помнил точно. И знаниями своими умел вовремя пользоваться. При случае он уверенно выкладывал их в обществе.
Пребывание в доме обер-камергера Брискорн использовал удачно. Он сделал выводы, и эти выводы ужасны были.
Его тянуло к людям ученым, хотелось покопаться в книгах Корфа, заманчиво виднелась за Невою Академия де-сиянс, но граф таскал его в манеж, на куртаги, в зверинцы и на стрельбища.
Иногда из души Бирена с болью прорывалось – затаенное:
– Не боюсь я Вены, презираю Версаль, плевал я на Берлин. Для меня существует лишь один соперник – принц Мориц Саксонский… Это страшный человек для меня!
* * *
Мориц Саксонский – блестящий стратег, храбрейший полководец, авантюрист отчаянный и любовник всех женщин, которые только имели счастье попасться ему на дороге.
Сегодня он проснулся в постели чьей-то жены.
– Надо ехать! – вскочил принц, быстро одеваясь.
– Куда вы, друг мой?
– Сначала в Дрезден.
– Зачем? Или Парижа мало для безумств ваших?
– Короны – не пуговицы, на земле не валяются.
– Ах, боже! Хоть поцелуйте меня на прощание…
– Некогда!
Загнав сорок восемь лошадей, принц был уже в Дрездене, где его совсем не ждал брат – король и курфюрст. А саксонский канцлер Брюль пугался каждый раз при виде Морица.
– Ваше величество, – шепнул канцлер Августу III, – приглядывайте за своим братцем: как бы он не перепутал гардеробы и не надел на себя вашей короны вместо той, которую всю жизнь ищет!
Мориц Саксонский, волнуясь, свернул в трубку две золотые тарелки. В штопор закрутил бронзовый канделябр. Взял кочергу от камина и кушаком обвязал ее вокруг камер-лакея. Поглошая сорок шестой бокал вина, он сказал брату:
– У меня осталось теперь только три выхода. Первый – покончить жизнь самоубийством. Второй – добыть корону Курляндии. А третий – изобрести корабль, который бы плавал в Америку без помощи весел и парусов…
Мориц взял колоду карт, и она треснула в его пальцах, разорванная пополам, чего не мог сделать никто из силачей. Опоясанный кочергой камер-лакей валялся в его ногах, умоляя принца распоясать его, но Мориц размышлял, не замечая лакея.
Август III отвечал брату:
– Избавь наш Дрезден от твоих похорон и не мучай себя механикой. Относительно же короны… ты не воображай, что будешь угоден на Митаве, ибо давление русской политики мы ощущаем здесь постоянно. Однако могу тебя утешить: ты ничем не хуже Бирена, а я ратифицирую диплом на того герцога, которого изберут в курляндском ландтаге открытым голосованием…
– Значит, все-таки избрание? Отлично. Я сажусь за сочинение писем на Митаву, где меня еще не забыли и забудут не скоро… Ого, сколько бочек с вином было там выпито!
– Пиши. Но сначала распоясай моего лакея…
За столом Морица застало известие из Данцига о смерти герцога Фердинанда Кетлера. В Дрездене давно поджидали русского посла, барона Кейзерлинга, но – по слухам – он остановился в Митаве, чтобы способствовать избранию графа Бирена.
– Борьба обостряется! – воскликнул Мориц.
И перо еще быстрее забегало по бумаге. Это перо Морица, как и вся жизнь его, было бравурно, пламенно, талантливо. Принц был в душе демократ. Вот какие перлы выскакивали из-под пера его: «Небольшая кучка богатеев, жадных до наслаждений тунеядцев, благоденствует за счет массы бедняков, которые способны существовать лишь постольку, поскольку обеспечивают бездельникам-богачам все новые наслаждения. Совокупность угнетателей и угнетенных образует именно то, что принято называть обществом».
Мориц Саксонский был чрезвычайно опасен для Бирена, ибо он мыслил, он кипел, он бунтовал! Недаром же этого человека безумно любила славная женщина Андриенна Лекуврер…
А кто любил Бирена?
«Дин-дон, дин-дон… царь Иван Василич!»
* * *
Бирен с воплями вломился в комнаты императрицы.
– Анхен! Мы пропали, – зарыдал он. – Это ужасно… Ты прочти, что пишет твой бывший поклонник… Мне с ним не совладать!
Бирен протянул к ней «афишки», разосланные по городам и весям Курляндии агентами принца Морица Саксонсского.
...
«…вы уже предвидели настоящее бедственное положение и, надеюсь, произвели на этот случай выбор в мою пользу… Вы поверите в готовность мою умереть, сражаясь за вас, если надо будет сражаться!»
Бирен уже не вставал с колен, плачущий:
– Я ухожу! Мне с этим головорезом не справиться. Ты же сама знаешь, Анхен, какой это человек… Ты сама рассказывала, что в молодости он тебя изнасиловал, несчастную, после чего ты и полюбила его… Откуда я знаю? – закричал Бирен, вскакивая. – Может быть, ты его и сейчас еще любишь?.. Анхен, Анхен, – горевал Бирен, – я пропал… О боже! Неужели каббалистика мрачных чисел меня обманула?
– Не дури, – вдруг жестко произнесла императрица. – Наш Кейзерлинг уже в Митаве. Я послала гонца вдогонку ему, чтобы барон там и сидел, а в Дрезден пока не ехал. Сейчас все зависисит от того, кого изберет курляндский ландтаг. Вот ты на избрание божие, друг милый, и уповай…
Она стала писать указ, в коем предписывала властям словить принца Морица, яко разбойника, ежели он близ рубежей обнаружится. «Сей указ, – заключала Анна Иоанновна, – содержать секретно и никому, кто бы ни был, о том не объявлять, и для того перевод его на немецкий язык тут приложен, дабы лучше вразуметь смогли…»
Громогласный бас императрицы оглушил скороходов:
– Гей, гей, гей! Готовить курьера до Риги поспешного…
Спокойствием своим она внушала Бирену надежду; вернувшись к себе на Мойку, граф наказал Брискорну:
– И ты, мой паж, тоже скачи в Ригу – прямо к генералу Бисмарку. Не вздумай лошадей жалеть! Лети, как ветер… А шурин мой, бравый Бисмарк, уже знает, что ему делать дальше. Ты понял? Так скачи… Поверь, озолочу!
Лучшие лошади в Европе, лошади из конюшен Бирена, всхрапнули возле подъезда. Брискорн запрыгнул в глубь возка и – поскакал. Но поскакал совсем не в Ригу; он прибыл на мызу Вюрцау, что стоит на Аа-реке, где проживал могущественный ланд-гофмейстер Курляндии, барон Эрнст Отто Христофор фон дер Ховен – злейший враг всех Биренов!
– Лучше быть рабами России, – сказал Брискорну фон дер Ховен. – Переживать непогоду следует не под маленьким, а под большим деревом…
Ланд-гофмейстер натянул перчатку, пошитую из шкуры змеиной. Желто-черные штандарты реяли над унылыми лесами. Малиновый плащ с подбоем из горностая стелился за Ховеном по лазурным паркетам замка Вюрцау. Старый барон напоминал пса, у которого вздыбилась шерсть на загривке…
Без выборов не обойтись, как и без пушек – тоже!
Глава третья
Бранные мышцы солдат уже напряглись для битв. Пора бы и двигаться армии на Черноморье, но Миних от похода скорого что-то отлынивал, осторожничая.
– Травы-то еще нет, – говорил он. – Травы дождемся…
На этот раз решено было по рекам к морю спускаться, а князю Трубецкому велено от Миниха – кораблями же – хлеб и осадную артиллерию под Очаков доставить. Вообще фельдмаршал не признавал за флотом боевого значения и корабли с телегами часто путал.
– Разница между телегой и кораблем невелика, – утверждал фельдмаршал. – Телега по земле едет, а корабль по воде плывет. Но все одинаково грузы должны перевозить…
В русскую ставку прибыло немало офицеров из стран европейских. Иные втуне надеялись пронаблюдать, как об стены Очакова будет Россия лоб себе разбивать. Особенно много соглядатаев прислала Вена, и цесарцы на руках носили принца Антона Брауншвейгского; племянник императора Карла VI, он был для них – как бог, что Миниху явно не нравилось:
– Здесь бог един – великий Миних!..
Из русских генералов состояли при армии – Аракчеев, Тараканов, Леонтьев, князь Репнин, Бахметьев, прибыл из Оренбуржья и Румянцев. Миних его невзлюбил; Румянцев же меж тем водил солдат в лесок, где они веники тысячами вязали.
– Если собрались париться, – язвил Миних, – то баню я вам обещаю… Только кровавую баню!
– Нет, фельдмаршал. Коли татары степь подожгут, нам пожара не загасить. А вениками завсегда огонь степной и тушат…
Из числа своих приближенных Миних более всего побаивался талантливого шотландца Джемса Кейта, соперника в нем подозревая. Кейт справедливо требовал от фельдмаршала точности:
– А разве князю Трубецкому можно провиант доверить?
– Не съест же он его, – увиливал Миних.
– А пушки сумеет он доставить к Очакову?
– Уверен. Князь обещал мне спустить прямо к Очакову плашкоуты с хлебом и пушками.
– А где план Очакова, который мы должны брать?
– Нет плана! – огрызался Миних. – И так возьмем. Знаю лишь одно, что конфигурация цитадели Очаковской шестиугольная.
– Как же, – настаивал Кейт, – без плана на штурм идти?
– Бог! – отвечал Миних. – С нами бог… Ясно?
С верфей брянских спустили по Десне к Киеву множество кораблей. Плоские, как блины, они были способны перевалить пороги днепровские, годны и на мелководьях лиманов черноморских. Пехоту сажали на корабли, вручали солдатам весла многопудовые. Офицеры флота тут же наспех учили солдат, как ловчее воду веслом загребать, как по вечерам мозоли на ягодицах залечивать. И наполнился Днепр чудесным видением флота, который в свои паруса ловил ветер попутный. А на передней галере, подставив солнышку громадное пузо, величаво плыл к славе сам Миних.
– Вот и травка показалась, – говорил млея, а рядом с ним возлежала на коврах смешливая Анна Даниловна, которой родить впору…
Тянулись Днепром вдоль рубежей с Речью Посполитой, за Кременчугом открылись перед армией безлюдные места Сечи Запорожской – скоро уже и Переволочная, где после Полтавы безутешно рыдал королевус шведский. Миних выбил трубку о борт корабля, тишком признался пастору Мартенсу:
– Ума не приложу, как до Очакова добираться станем…
Сгрузились на берег. Бойко заторговали греки-маркитанты, чуя поживу. От скрипа многих тысяч телег болели уши. Гнали скотину гуртами – на прожор великой армии. Возле кобыл-маток, тыкаясь носами под животы их, бежали бархатные жеребятки. Лохматые и грязные верблюды, гримасничая, с недовольством тянули пушки. Золотистые быки, весне радуясь, игриво бодали пугливых коров. Среди массы животных, колесниц и орудий солдаты проносили рогатки, похожие на тараны. В довершение всего раздался дикий женский вопль… Вблизи порогов днепровских, посреди шума военного компанента, княгиня Анна Даниловна породила здоровую крикливую девчонку, которую нарекли в честь царицы – Анною.
– Разве же это армия? – брезгливо говорили австрийцы и наблюдатели стран прочих. – Это ведь табор дикий. Орда какая-то…
Казалось, сам черт ногу сломает в этой неразберихе. Но вот Миних в ярком халате вышел из шатра, взмахнул жезлом:
– Пошли! Дирекция – на Бендеры!
Войска тронулись, и сразу обнаружилось, что порядок все-таки существовал. Орда превратилась в армию, покорную дисциплине, и даже любая корова, обреченная в пути на съедение, казалось, заняла надлежащее ей место. Поднялась тут пыль, пыль, пыль… Ох, и пылища! Потянулись обозы, обозы, обозы… Они были столь тягостно велики, что арьергард армии подходил к лагерю на рассвете, когда авангард уже поднимался в путь. Даже сержанты гвардии имели для нужд своих до 16 возов с барахлом. А багаж генерала Карла Бирена тащили сразу 30 быков и лошадей, 7 ослов и 15 верблюдов…
Стоило армаде русской застрять на минутку, как после нее земля оставалась будто выбритой, – несчастный скот успевал сожрать под собой каждую травинку. На походе, при появлении Миниха, деташемент лейб-гвардии до земли склонял свои знамена. Вдали от столицы фельдмаршал уже принимал царские почести, на которые церемониальных прав не имел! Считая знания свои всеобъемлющими, Миних по вечерам в шатре своем учил Анну Даниловну, как ей следует давать грудь младенцу.
– Да не учи ты меня, Христофор Антоныч, – обижалась дама. – Это уже шестой у меня… Как-никак и без твоих инструкций выкормлю!
* * *
Ласси поднял свою армию на поход раньше Миниха; она струилась на Крым степями приазовскими; здесь меньше было пышностей, но зато больше внимания к людям, отчего войска и шагали напористо.
Далеко протянулась вдоль берега моря сакма, пробитая татарами и ногайцами. Дико тут все, одичало. Выходя из Азова, фельдмаршал Ласси встретил разрушенный Троицкий острог на Таган-Роге и заложил тут крепостцу с пушками. [15]
Гигантской тысяченожкой, ощетинясь багинетами ружей, двигалась армия на Перекоп; иногда солдаты видели, как в морской дали, тяжко и неотступно, выгребают из блеска синевы галеры. Следуя морем близ берегов, ноздря в ноздрю с армией Ласси, проходила Донская флотилия вице-адмирала Петра Бредаля.
Перед кораблями расстилалось древнее Сурожское море, а в море том нагуливали жирок громадные осетры, резвились в Азовье вкусные севрюги. А порою галерные весла было не провернуть в воде от густоты косяков леща, судака да частой тюльки. Иногда корабли теряли армию, но лагерь ее моряки легко обнаруживали ночью – по зареву костров, освещавшему ширь небесную. Ласси дождался флотилию в устье реки Кальмиус. [16] Выше по течению этой реки находилась местность печальная, где во времена ветхие случилась несчастная для Руси битва с татарами на Калке…
Здесь армия Ласси застряла, не в силах переправить через Кальмиус пушки тяжелые. Бредаль вызвал Петра Дефремери: