Катакомбы Сан-Себастьяно 12 глава




 

Глава 13.

Пирам и Фисба

 

Если пройти две трети предместья Сент-Оноре, то можно увидеть позади прекрасного особняка, заметного даже среди великолепных домов этого богатого квартала, обширный сад; его густые каштановые деревья возвышаются над огромными, почти крепостными стенами, роняя каждую весну свои белые и розовые цветы в две бороздчатые каменные вазы, стоящие на четырехугольных столбах, в которые вделана железная решётка времён Людовика XIII.

Хотя в этих вазах растут чудесные герани, колебля на ветру свои пурпурные цветы и крапчатые листья, этим величественным входом не пользуются с того уже давнего времени, когда владельцы особняка решили оставить за собой только самый дом, обсаженный деревьями, двор с выходом в предместье и сад, обнесённый решёткой, за которой в прежнее время находился прекрасный огород, принадлежавший этой же усадьбе. Но явился демон спекуляции, наметил рядом с огородом улицу, которая должна была соперничать с огромной артерией Парижа, называемой предместьем Сент-Оноре. И так как эта новая улица, благодаря железной дощечке ещё до своего возникновения получившая название, должна была застраиваться, то огород продали.

Но когда дело касается спекуляции, то человек предполагает, а капитал располагает; уже окрещённая улица погибла в колыбели. Приобретателю огорода, заплатившему за него сполна, не удалось перепродать его за желаемую сумму, и в ожидании повышения цен, которое рано или поздно должно было с лихвой вознаградить его за потраченные деньги и лежащий втуне капитал, он ограничился тем, что сдал участок в аренду огородникам за пятьсот франков в год.

Таким образом, он получает за свои деньги только полпроцента, что очень скромно по теперешним временам, когда многие получают по пятидесяти процентов и ещё находят, что деньги приносят нищенский доход.

Как бы то ни было, садовые ворота, некогда выходившие в огород, закрыты, и петли их ест ржавчина; мало того: чтобы презренные огородники не смели осквернить своими плебейскими взорами внутренность аристократического сада, ворота на шесть футов от земли заколотили досками. Правда, доски не настолько плотно пригнаны друг к другу, чтобы нельзя было бросить в щёлку беглый взгляд, но этот дом – почтенный дом, и не боится нескромных взоров.

В том огороде вместо капусты, моркови, редиски, горошка и дынь растёт высокая люцерна – единственное свидетельство, что кто-то помнит ещё об этом пустынном месте. Низенькая калитка, выходящая на намеченную улицу, служит входом в этот окружённый стенами участок, который арендаторы недавно совсем покинули из-за его неплодородности, так что вот уже неделя, как вместо прежнего полупроцента он не приносит ровно ничего.

Со стороны особняка над оградой склоняются уже упомянутые нами каштаны, что не мешает и другим цветущим и буйным деревьям протягивать между ними свои жаждущие воздуха ветви. В одном углу, где сквозь густую листву едва пробивается свет, широкая каменная скамья и несколько садовых стульев указывают на место встреч или на излюбленное убежище кого-нибудь из обитателей особняка, расположенного в ста шагах и едва различимого сквозь зелёную чащу. Словом, выбор этого уединённого местечка объясняется и его недоступностью для солнечных лучей, и неизменной, даже в самые знойные летние дни, прохладой, полной щебетанья птиц, и одновременной удалённостью и от дома и от улицы – то есть от деловых тревог и шума.

Под вечер одного из самых жарких дней, подаренных этою весною жителям Парижа, на этой каменной скамье лежали книга, зонтик, рабочая корзинка и батистовый платочек с начатой вышивкой; а неподалёку от скамьи, у забросанных досками ворот, нагнувшись к щели, стояла молодая девушка и глядела в знакомый нам пустынный огород.

Почти в ту же минуту бесшумно открылась калитка огорода, и вошёл высокий, мужественный молодой человек в блузе сурового полотна и бархатном картузе, причём этой простонародной одежде несколько противоречили холёные чёрные волосы, усы и борода; торопливо оглянувшись, чтобы удостовериться, что никто за ним не следит, он закрыл калитку и быстрыми шагами направился к воротам.

При виде того, кого она поджидала, но, по-видимому, не в таком костюме, девушка испуганно отшатнулась.

Однако пришедший быстрым взглядом влюблённого успел заметить сквозь щели ограды, как мелькнуло белое платье и длинный голубой пояс. Он подбежал к воротам и приложил губы к щели.

– Не бойтесь, Валентина, – сказал он, – это я.

Девушка подошла ближе.

– Почему вы так поздно сегодня? – сказала она. – Вы ведь знаете, что скоро обед и что мне нужно много дипломатии и осторожности, чтобы освободиться от мачехи, которая следит за каждым моим шагом, от горничной, которая шпионит за мной, от брата, который мне надоедает, и прийти сюда с моей работой; боюсь, что я ещё не скоро кончу эту работу. А когда вы мне объясните, почему вы задержались, вы мне скажете ещё, что означает этот костюм; из-за него я сначала даже не узнала вас.

– Милая Валентина, – отвечал молодой человек, – вы так недосягаемы для моей любви, что я не смею говорить вам о ней, и всё-таки, когда я вас вижу, я не могу удержаться и не сказать, что я обожаю вас. И эхо моих собственных слов утешает меня потом в разлуке с вами. А теперь спасибо вам за выговор; он очарователен, он доказывает, что вы, я не смею этого сказать, ждали меня, что вы думали обо мне. Вы хотите знать, почему я опоздал и почему я так одет? Я вам это сейчас скажу, и, надеюсь, тогда вы меня простите: я выбрал себе профессию.

– Профессию!.. Что вы хотите этим сказать, Максимилиан? Разве мы с вами так уже счастливы, чтобы шутить над тем, что нас так близко касается?

– Боже меня упаси шутить над тем, что для меня дороже жизни, – сказал молодой человек, – но я устал бродить по пустырям и перелезать через заборы и меня всерьёз пугала мысль, что ваш отец когда-нибудь отдаст меня под суд как вора, – это опозорило бы всю французскую армию! – и в то же время я опасаюсь, что постоянное присутствие капитана спаги в этих местах, где нет ни одной самой маленькой осаждённой крепости и ни одного требующего защиты форта, может вызвать подозрения. Поэтому я сделался огородником и облёкся в подобающий моему званию костюм.

– Что за безумие!

– Напротив, я считаю, что это самый разумный поступок за всю мою жизнь, потому что он обеспечивает нам безопасность.

– Да объясните же, в чём дело.

– Пожалуйста! Я был у владельца этого огорода; срок договора с предыдущим арендатором истёк, и я снял его сам. Вся эта люцерна теперь моя; ничто не мешает мне построить среди этой травы шалаш и жить отныне в двух шагах от вас! Я счастлив, я не в силах сдержать свою радость! И подумайте, Валентина, что всё это можно купить за деньги. Невероятно, правда? А между тем всё это блаженство, счастье, радость, за которые я бы отдал десять лет моей жизни, стоят мне – угадайте, сколько?.. – пятьсот франков в год, с уплатой по третям! Так что, видите, мне нечего больше бояться. Я здесь у себя, я могу приставить к ограде лестницу и смотреть в ваш сад и, не опасаясь никаких патрулей, имею право говорить вам о своей любви, если только ваша гордость не возмутится тем, что это слово исходит из уст бедного подёнщика в рабочей блузе и картузе.

От радостного удивления Валентина слегка вскрикнула; потом вдруг, как будто завистливая тучка неожиданно омрачила зажёгшийся в её сердце солнечный луч, она сказала печально:

– Теперь мы будем слишком свободны, Максимилиан. Я боюсь, что наше счастье – соблазн, и если мы злоупотребим нашей безопасностью, она погубит нас.

– Как вы можете говорить это! Ведь с тех пор как я вас знаю, я ежедневно доказываю вам, что подчинил свои мысли и самую свою жизнь вашей жизни и вашим мыслям. Что вам помогло довериться мне? Моя честь. Разве не так? Вы мне сказали, что вас тревожит необъяснимое предчувствие грозящей опасности, – и я предложил вам свою помощь и преданность, не требуя от вас никакой награды, кроме счастья служить вам. Разве с тех пор я хоть словом, хоть знаком дал вам повод раскаиваться в том, что вы отличили меня среди всех тех, кто был бы счастлив отдать за вас свою жизнь?

Вы сказали мне, бедняжка, что вы обручены с господином д'Эпине, что этот брак решён вашим отцом и, следовательно, неминуем, ибо решения господина де Вильфор бесповоротны. И что же, я остался в тени, возложил все надежды не на свою волю, не на вашу, а на время, на провидение, на бога… а между тем вы любите меня, Валентина, вы жалеете меня, и вы мне это сказали; благодарю вас за эти бесценные слова и прошу только о том, чтобы хоть изредка вы их мне повторяли, это даст мне силу ни о чём другом не думать.

– Вот это и придало вам смелости, Максимилиан, это сделало мою жизнь и радостной и несчастной. Я даже часто спрашиваю себя, что для меня лучше: горе, которое мне причиняет суровость мачехи и её слепая любовь к сыну, или полное опасностей счастье, которое я испытываю в вашем присутствии?

– Опасность! – воскликнул Максимилиан. – Как вы можете произносить такое жестокое и несправедливое слово! Разве я не самый покорнейший из рабов? Вы позволили мне иногда говорить с вами, Валентина, но вы запретили мне искать встречи с вами; я покорился. С тех пор как я нашёл способ пробираться в этот огород, говорить с вами через эти ворота – словом, быть так близко от вас, не видя вас, – скажите, просил ли я хоть раз позволения прикоснуться сквозь эту решётку к краю вашего платья? Пытался ли я хоть раз перебраться через эту ограду, смехотворное препятствие для молодого и сильного человека? Разве я когда-нибудь упрекал вас в суровости, говорил вам о своих желаниях? Я был связан своим словом, как рыцарь былых времён. Признайте хоть это, чтобы я не считал вас несправедливой.

– Это правда, – сказала Валентина, просовывая в щель между двумя досками копчик пальца, к которому Максимилиан приник губами, – это правда, вы честный друг. Но ведь в конце концов вы поступали так в своих собственных интересах, мой дорогой Максимилиан: вы же отлично знали, что в тот день, когда раб станет требователен, он лишится всего. Вы обещали мне братскую дружбу, – мне, у кого нет друзей, кого отец забыл, а мачеха преследует, – мне, чьё единственное утешение – недвижимый старик, немой, холодный, – он не может пошевелить рукой, чтобы пожать мою руку, он говорит со мной только глазами, и в его сердце, должно быть, сохранилось для меня немного нежности. Да, судьба горько посмеялась надо мной, она сделала меня врагом и жертвой всех, кто сильнее меня, и оставила мне другом и поддержкой – труп! Право, Максимилиан, я очень несчастлива, и вы хорошо делаете, что, любя меня, думаете обо мне, а не о себе!

– Валентина, – отвечал Максимилиан с глубоким волнением, – я не скажу вам, что только одну вас люблю на свете, – я люблю и свою сестру и зятя, но это любовь нежная, спокойная, совсем не похожая на моё чувство к вам. Когда я думаю о вас, вся моя кровь кипит, мне трудно дышать, сердце бьётся, как безумное; все эти силы, весь пыл, всю сверхчеловеческую мощь я вкладываю в свою любовь к вам. Но в тот день, когда вы мне скажете, я отдам их для вашего счастья. Говорят, что Франц д'Эпине будет отсутствовать ещё год; а за год сколько может представиться счастливых случаев, сколько благоприятных обстоятельств! Будем надеяться, – надежда так хороша, так сладостна! Вы упрекаете меня в эгоизме, Валентина, а чем вы были для меня? Прекрасной и холодной статуей целомудренной Венеры. Что вы обещали мне взамен моей преданности, послушания, сдержанности? Ничего. Что вы дарили мне? Крохи. Вы говорите со мной о господине Д'Эпине, вашем женихе, и вздыхаете при мысли, что будете когда-нибудь принадлежать ему. Послушайте, Валентина, неужели это всё, что у вас есть в душе? Как! Я отдаю вам свою жизнь, свою душу, только для вас одной бьётся моё сердце, и вот, когда я всецело принадлежу вам, когда я мысленно говорю себе, что умру, если потеряю вас, – вас даже не ужасает мысль, что вы будете принадлежать другому! Нет, если бы я был на вашем месте, если бы я чувствовал, что меня любят так, как я вас люблю, я бы уже сто раз протянул руку сквозь прутья этой решётки и сжал руку несчастного Максимилиана со словами: «Я буду вашей, только вашей, Максимилиан, в этом мире и в том».

Валентина ничего не ответила, но Максимилиан услышал, что она вздыхает и плачет. Он сразу опомнился.

– Валентина, Валентина! – воскликнул он. – Забудьте мои слова, если я огорчил вас!

– Нет, – сказала она, – всё это верно, но разве вы не видите, как я несчастна и одинока. Я живу почти в чужом доме, потому что мой отец почти чужой мне; вот уже десять лет мою волю каждый день, каждый час, каждую минуту подавляет железная воля моих властителей. Никто не видит моих страданий, и я сказала о них только вам. Кажется, будто все добры ко мне, все меня любят; на самом деле все враждебны мне. Люди говорят: господин де Вильфор слишком серьёзный и слишком строгий человек, чтобы проявлять к дочери большую нежность, но зато она должна быть счастлива, что нашла в госпоже де Вильфор вторую мать. Так вот, люди ошибаются: отец совершенно равнодушен ко мне, а мачеха жестоко ненавидит меня, и эта ненависть тем ужаснее, что она прикрывается вечной улыбкой.

– Ненавидит вас, Валентина? Как можно вас ненавидеть?

– Друг мой, – сказала Валентина, – я должна сознаться, что её ненависть ко мне объясняется очень просто. Она обожает своего сына, моего брата Эдуарда.

– Так что же?

– Право, мне как-то странно примешивать сюда денежные вопросы, но всё-таки, мне кажется, её ненависть вызывается именно этим. У неё самой нет никакого состояния, я же получила большое наследство после моей матери, и это богатство ещё удвоится тем, что я когда-нибудь унаследую от господина и госпожи де Сен-Меран; ну вот, мне и кажется, что она завидует. Боже мой, если бы я могла отдать ей половину своего состояния, лишь бы чувствовать себя родной дочерью в доме моего отца, я, конечно, сейчас же сделала бы это.

– Бедная моя Валентина!

– Да, я чувствую себя скованной и в то же время такой слабой, что мне кажется, будто мои оковы поддерживают меня, и я боюсь их сбросить. К тому же мой отец не из тех людей, которых можно безнаказанно ослушаться; он повелевает мной, он повелевал бы и вами и даже самим королём, потому что он силён своим незапятнанным прошлым и своим почти неприступным положением. Клянусь вам, Максимилиан, я не вступаю в борьбу, потому что боюсь этим погубить вас вместе с собой.

– И всё же, Валентина, – возразил Максимилиан, – зачем отчаиваться и смотреть так мрачно на будущее?

– Друг мой, я сужу о нём по прошлому.

– Но послушайте, если с аристократической точки зрения я и не представляю блестящей партии, то я всё же во многих отношениях принадлежу к тому обществу, среди которого вы живёте. Прошло то время, когда во Франции существовали две Франции: знать времён монархии слилась со знатью Империи, аристократия меча сроднилась с аристократией пушки… А я принадлежу к этой последней: в армии меня ждёт прекрасное будущее; у меня хоть и небольшое, но независимое состояние; наконец, в наших краях помнят и чтут моего отца как одного из самых благородных негоциантов, когда-либо существовавших. Я говорю: «в наших краях», Валентина, потому что вы тоже почти из Марселя.

– Не говорите мне о Марселе, Максимилиан, одно это слово напоминает мне мою мать, этого всеми оплакиваемого ангела, который недолгое время охранял свою дочь на земле и – я верю – продолжает охранять её, взирая на неё из вечной обители! Ах, Максимилиан, будь жива моя бедная мать, мне нечего было бы опасаться; я сказала бы ей, что люблю вас, и она защитила бы нас.

– Будь она жива, – возразил Максимилиан, – я не знал бы вас, потому что вы сами сказали, вы были бы тогда счастливы, а счастливая Валентина не снизошла бы ко мне.

– Друг мой, – воскликнула Валентина, – теперь вы несправедливы ко мне… Но скажите…

– Что вы хотите, чтобы я вам сказал? – спросил Максимилиан, заметив её колебание.

– Скажите мне, – продолжала молодая девушка, – не было ли когда-нибудь в Марселе какого-нибудь недоразумения между вашим отцом и моим?

– Нет, я никогда не слыхал об этом, – ответил Максимилиан, – если не считать того, что ваш отец был более чем ревностным приверженцем Бурбонов, а мой отец был предан императору. Я полагаю, что в этом было единственное их разногласие. Но почему вы об этом спрашиваете?

– Сейчас объясню, – сказала молодая девушка, – вам следует всё знать.

Это произошло в тот день, когда в газетах напечатали о вашем производстве в кавалеры Почётного легиона. Мы все были у дедушки Нуартье, и там был ещё Данглар, – знаете, этот банкир, его лошади третьего дня чуть не убили мою мачеху и брата. Я читала дедушке газету, а остальные обсуждали брак мадемуазель Данглар. Когда я дошла до места, которое относилось к вам и которое я уже знала, потому что ещё накануне утром вы сообщили мне эту приятную новость, – так вот когда я дошла до этого места, я почувствовала себя очень счастливой… и я была очень взволнована, потому что надо было произнести ваше имя вслух, – я, конечно, пропустила бы его, если бы не боялась, что моё умолчание будет дурно истолковано, так что я собрала всё своё мужество и прочитала его.

– Милая Валентина!

– И вот, как только ваше имя было произнесено, мой отец обернулся. Я была настолько убеждена, что ваше имя сразит всех, как удар грома (видите, какая я сумасшедшая!), что мне показалось, будто мой отец вздрогнул, так же как и господин Данглар (это уж, я уверена, было просто моё воображение).

«Моррель, – сказал мой отец, – постойте, постойте! (Он нахмурил брови.) Не из тех ли он марсельских Моррелей, отъявленных бонапартистов, с которыми нам пришлось столько возиться в тысяча восемьсот пятнадцатом году?»

«Да, – ответил Данглар, – мне даже кажется, что это сын арматора».

– Вот как! – проговорил Максимилиан. – А что же сказал ваш отец?

– Ужасную вещь, я даже не решаюсь вам повторить.

– Скажите всё-таки, – с улыбкой попросил Максимилиан.

«Их император, – продолжал он, хмуря брови, – умел их ставить на место, всех этих фанатиков; он называл их пушечным мясом, и это было подходящее название. Я с радостью вижу, что новое правительство снова проводит этот спасительный принцип. Если бы оно только для этого сохранило Алжир, я приветствовал бы правительство, хоть Алжир и дороговато нам обходится».

– Это действительно довольно грубая политика, – сказал Максимилиан. Но пусть вас не смущает то, что сказал господин де Вильфор: мой отец не уступал в этом смысле вашему и неизменно повторял: «Не могу понять, почему император, всегда так здраво поступающий, не наберёт полка из судей и адвокатов, чтобы посылать их всякий раз на передовые позиции?» Как видите, дорогой друг, обе стороны не уступают друг другу в живописности своих выражений и мягкосердечии. А что ответил Данглар на выпад королевского прокурора?

– Он по обыкновению усмехнулся своей угрюмой усмешкой, которая мне кажется такой жестокой; а через минуту они встали и вышли. Только тогда я заметила, что дедушка очень взволнован. Надо вам сказать, Максимилиан, что только я одна замечаю, когда бедный паралитик волнуется. Впрочем, я догадывалась, что этот разговор должен был произвести на него тяжёлое впечатление. Ведь на бедного дедушку никто уже не обращает внимания; осуждали его императора, а он, по-видимому, был фанатично ему предан.

– Его имя действительно было одно из самых известных во времена Империи, – сказал Максимилиан, – он был сенатором, и, как вы знаете, Валентина, а может быть, и не знаете, он участвовал почти во всех бонапартистских заговорах времён Реставрации.

– Да, я иногда слышу, как шёпотом говорят об этом, и это мне кажется очень странным: дед бонапартист, отец роялист; странно, правда?.. Так вот я обернулась к нему. Он взглядом указал мне на газету.

«Что с вами, дедушка? – спросила я. – Вы довольны?»

Он сделал мне глазами знак, что да.

«Тем, что сказал мой отец?» – спросила я.

Он сделал знак, что нет.

«Тем, что сказал господин Данглар?»

Он снова сделал знак, что нет.

«Так, значит, тем, что господин Моррель, – я не посмела сказать „Максимилиан“, – произведён в кавалеры Почётного легиона?»

Он сделал знак, что да.

– Подумайте, Максимилиан, он был доволен, что вы стали кавалером Почётного легиона, а ведь он незнаком с вами. Может быть, это у него признак безумия, потому что, говорят, он впадает в детство, но мне он доставил много радости этим «да».

– Как это странно, – сказал в раздумье Максимилиан. – Значит, ваш отец ненавидит меня, тогда как, напротив, ваш дедушка… Какая странная вещь эти политические симпатии и антипатии!

– Тише! – воскликнула вдруг Валентина. – Спрячьтесь, бегите, сюда идут!

Максимилиан схватил заступ и начал безжалостно окапывать люцерну.

– Мадмуазель! Мадмуазель! – кричал чей-то голос из-за деревьев, – госпожа де Вильфор зовёт вас; в гостиной сидит гость.

– Гость? – сказала взволнованная Валентина. – Кто бы это мог быть?

– Знатный гость! Говорят, вельможа, граф Монте-Кристо.

– Иду, иду, – громко сказала Валентина.

Стоявший по ту сторону ворот человек, для которого «иду, иду» Валентины служило прощанием после каждого свидания, вздрогнул, услышав это имя.

«Вот как! – подумал Максимилиан, задумчиво опираясь на заступ. – Откуда граф Монте-Кристо знаком с Вильфором?»

 

Глава 14.

Токсикология

 

Это был в самом деле граф Монте-Кристо, явившийся к г-же де Вильфор с намерением отдать визит королевскому прокурору, и вполне понятно, что, услышав это имя, весь дом пришёл в волнение.

Госпожа де Вильфор, находившаяся в гостиной в ту минуту, когда ей доложили о посетителе, тотчас же послала за сыном, чтобы мальчик мог снова поблагодарить графа. Эдуард, за эти два дня наслышавшийся разговоров о знатной особе, сразу прибежал не из послушания матери, не для того, чтобы поблагодарить графа, а из любопытства и из желания что-нибудь схватить на лету и вставить какое-нибудь глупое словцо, всякий раз вызывавшее у матери восклицание: «Ах, какой несносный ребёнок! Но я не могу на него сердиться, он так умен!»

После обмена обычными приветствиями граф осведомился о г-не де Вильфор.

– Мой муж обедает у министра юстиции, – отвечала молодая женщина, он только что уехал и, я уверена, будет очень жалеть, что не имел счастья вас видеть.

Два посетителя, которых граф застал в гостиной и которые не спускали с него глаз, встали и удалились, помедлив несколько минут не столько из приличия, сколько из любопытства.

– Кстати, что делает твоя сестра Валентина? – спросила Эдуарда г-жа Вильфор. – Пусть её позовут, чтобы я могла представить её графу.

– У вас есть дочь, сударыня? – спросил граф. – Но это ещё, должно быть, совсем дитя?

– Это дочь господина де Вильфор от первого брака, взрослая красивая девушка.

– Но меланхоличная, – вставил маленький Эдуард, вырывая, чтобы сделать себе султан на шляпу, перья из хвоста великолепного ара, испускавшего от боли отчаянные крики на своём золочёном шесте.

Госпожа де Вильфор ограничилась замечанием:

– Замолчи, Эдуард!

Потом она добавила:

– Этот маленький шалун недалёк от истины, он повторяет то, что я не раз с грустью при нём говорила: у мадемуазель де Вильфор, несмотря на все наши старания развлечь её, печальный и молчаливый характер, это отчасти нарушает очарование её красоты. Но она что-то не идёт; Эдуард, узнай, в чём дело.

– Это оттого, что её ищут там, где её нет.

– А где её ищут?

– У дедушки Нуартье.

– А, по-твоему, её там нет?

– Нет, нет, нет, нет, нет, её там нет, – нараспев отвечал Эдуард.

– А где же она? Если знаешь, так скажи.

– Она у больших каштанов, – продолжал злой мальчишка, не обращая внимания на окрики матери и скармливая живых мух попугаю, по-видимому большому любителю этой пищи.

Госпожа де Вильфор уже протянула руку к звонку, чтобы велеть горничной позвать Валентину, как вдруг в комнату вошла она сама.

Она действительно казалась очень грустной, и внимательный взгляд заметил бы, что она недавно плакала.

Валентина, которую мы в своём торопливом рассказе представили нашим читателям, не описав её наружности, была высокая, стройная девушка девятнадцати лет, со светло-каштановыми волосами, с тёмно-синими глазами, с походкой томной и полной того несравненного изящества, которое так отличало её мать; тонкие, белые руки, матовая, как жемчуг, шея, нежный румянец лица делали её на первый взгляд похожей на тех прекрасных англичанок, которых так поэтично сравнивают с лебедями, глядящимися в зеркало вод.

Она вошла и, увидев рядом с мачехой иностранца, о котором она уже столько слышала, поклонилась ему без всякого девичьего жеманства и не опуская глаз, но с такой грацией, что граф ещё внимательнее посмотрел на неё.

Он встал.

– Мадемуазель де Вильфор, моя падчерица, – сказала г-жа де Вильфор, откидываясь на подушки дивана и указывая графу рукой на Валентину.

– И граф Монте-Кристо, король китайский, император кохинхинский, сказал маленький сорванец, исподтишка разглядывая сестру.

На этот раз г-жа де Вильфор побледнела и готова была разгневаться на сына – этот семейный бич; но граф, напротив, улыбнулся и, казалось, ласково взглянул на ребёнка, что наполнило сердце матери беспредельной радостью.

– Но, сударыня, – сказал граф, возобновляя беседу и по очереди вглядываясь в г-жу де Вильфор и Валентину, – я как будто уже имел честь где-то видеть вас и мадемуазель де Вильфор? У меня уже мелькала эта мысль, а когда вошла мадемуазель, её вид, как луч света, прояснил моё смутное воспоминание, если я смею так выразиться.

– Едва ли это так; мадемуазель де Вильфор не любит общества, и мы редко выезжаем, – сказала молодая женщина.

– Я видел мадемуазель де Вильфор не в обществе, так же как и вас, сударыня, и этого очаровательного проказника. К тому же парижское общество мне совершенно незнакомо, потому что, как я, кажется, уже имел честь вам сказать, я нахожусь в Париже всего несколько дней. Нет, если вы разрешите мне постараться припомнить… позвольте…

Граф поднёс руку ко лбу, как бы желая сосредоточиться на своих воспоминаниях.

– Нет, это было на свежем воздухе… это было… не знаю… мне почему-то в связи с этим вспоминается яркий солнечный день и что-то вроде церковного праздника… У мадемуазель де Вильфор были в руках цветы; мальчик гонялся по саду за красивым павлином, а мы сидели в беседке, обвитой виноградом… Помогите же мне, сударыня! Неужели то, что я сказал, ничего вам не напоминает?

– Нет, право, ничего, – отвечала г-жа де Вильфор, – а между тем, граф, я уверена, что, если бы я где-нибудь встретила вас, ваш образ не мог бы изгладиться из моей памяти.

– Может быть, граф видел нас в Италии? – робко сказала Валентина.

– В самом деле, в Италии… Возможно, – сказал Монте-Кристо. – Вы бывали в Италии, мадемуазель?

– Мы были там с госпожой де Вильфор два года тому назад. Врачи боялись за мои лёгкие и посоветовали мне пожить в Неаполе. Мы проездом были в Болонье, Перудже и Римег.

– Так и есть! – воскликнул Монте-Кристо, как будто это простое указание помогло ему разобраться в его воспоминаниях. – В Перудже, в день праздника тела господня, в саду Почтовой гостиницы, где случай свёл всех нас, – вас, сударыня, мадемуазель де Вильфор, вашего сына и меня, я и имел честь вас видеть.

– Я отлично помню Перуджу, и Почтовую гостиницу, и праздник, о котором вы говорите, граф, – сказала г-жа де Вильфор, – но сколько я ни роюсь в своих воспоминаниях и сколько ни стыжу себя за плохую память, я совершенно не помню, чтобы имела честь вас видеть.

– Это странно, и я тоже, – сказала Валентина, поднимая на Монте-Кристо свои прекрасные глаза.

– А я отлично помню, – заявил Эдуард.

– Я сейчас помогу вам, – продолжал граф. – День был очень жаркий; вы ждали лошадей, которых из-за праздника вам не торопились подавать. Мадемуазель удалилась в глубь сада, а ваш сын скрылся, гоняясь за павлином.

– Я поймал его, мама, помнишь, – сказал Эдуард, – и вырвал у него из хвоста три пера.

– Вы, сударыня, остались сидеть в виноградной беседке. Неужели вы не помните, что вы сидели на каменной скамье и, пока вашей дочери и сына, как я сказал, не было, довольно долго с кем-то разговаривали?

– Да, правда, – сказала г-жа де Вильфор, краснея, – я припоминаю, это был человек в длинном шерстяном плаще… доктор, кажется.

– Совершенно верно. Этот человек был я; я жил в этой гостинице уже недели две; я вылечил моего камердинера от лихорадки, а хозяина гостиницы от желтухи, так что меня принимали за знаменитого доктора. Мы довольно долго беседовали с вами на разные темы: о Перуджино, о Рафаэле, о нравах, о костюмах, о пресловутой аква-тофана, секретом которой, как вам говорили, ещё владеет кое-кто в Перудже.

– Да, да, – быстро и с некоторым беспокойством сказала г-жа Вильфор, – я припоминаю.

– Я уже подробно не помню ваших слов, – продолжал совершенно спокойно граф, – но я отлично помню, что, разделяя на мой счёт всеобщее заблуждение, вы советовались со мной относительно здоровья мадемуазель де Вильфор.

– Но вы ведь действительно были врачом, раз вы вылечили несколько больных, – сказала г-жа де Вильфор.

– Мольер и Бомарше ответили бы вам, что это именно потому, что я им не был, – не я вылечил своих больных, а просто они выздоровели; сам я могу только сказать вам, что я довольно основательно занимался химией и естественными науками, но лишь как любитель, вы понимаете…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: