Два последних взрыва раздались совсем близко; они образуют над притоптанной землей огромные шары бурой и черной пыли, которые раскрываются, закончив работу, неторопливо улетают по воле ветра, принимая облик сказочных драконов.
Ряды наших голов на уровне земли поворачиваются; из глубины рва мы следим за этим зрелищем, развертывающимся в пространствах, населенных светящимися жестокими видениями, среди полей, раздавленных гремящим небом.
– Это стопятидесятимиллиметровые.
– Даже двухсотдесятимиллиметровые, голова телячья!
– Есть еще снаряды фугасного действия! Эх, скоты! Погляди‑ка на этот!
Снаряд взорвался на земле и взметнул темным веером землю и обломки. Казалось, сквозь трещины расколовшейся земли извергся страшный вулкан, скрытый в недрах мира.
Вокруг нас дьявольский шум. У меня небывалое ощущение беспрерывного нарастания, бесконечного умножения всемирного гнева. Буря глухих ударов, хриплых, яростных воплей, пронзительных звериных криков неистовствует над землей, сплошь покрытой клочьями дыма; мы зарылись по самую шею; земля несется и качается от вихря снарядов.
– Эй! Каково! – орет Барк. – А говорили, что у них нет больше снарядов!
– Ну да… Знаем мы эти россказни! И еще газетную брехню.
Среди всех этих шумов слышится мерное тиканье. Из всех шумов на войне этот звук трещотки‑пулемета больше всего хватает за душу.
– «Кофейная мельница». Это наша: треск ровный, а у бошей промежутки между двумя выстрелами неровные: так… так‑так‑так… так‑так… так!
– Маху дал, брат! Это не «швейная машина» строчит, это мотоциклетка катит по дороге к тридцать первому прикрытию.
– Нет, это там, наверху, какой‑то парень носится на своей «метле», хихикая, говорит Пепен и, задрав голову, ищет в небе самолет.
|
Возникает спор. В самом деле, трудно разобрать. Среди этих грохотов, несмотря на привычку, теряешься. На днях в лесу целый взвод принял на минуту за хриплый рев снарядов крик мула, который заорал поблизости.
– Ну и «колбас» в воздухе сегодня! – замечает Ламюз.
Мы поднимаем головы и считаем.
– Восемь «колбас» у нас и восемь у бошей, – говорит Кокон (он уже успел подсчитать).
Действительно, на горизонте, на равном расстоянии друг от друга, перед линией неприятельских привязных аэростатов, которые издали кажутся маленькими, парят восемь длинных, легких и зорких «глаз» армии, соединенных живыми нитями с главным командованием.
– Они видят нас, а мы видим их. Как же укрыться от этих идолов?
– Вот наш ответ!
Действительно, вдруг за нашей спиной раздается отчетливый, яростный, оглушительный грохот семидесятипятимиллиметровых орудий.
Этот гром нас бодрит, опьяняет. Мы кричим при каждом залпе, мы не слышим друг друга; доносится только необычайно пронзительный голос горластого Барка среди этого невероятного барабанного боя, каждый удар которого – пушечный выстрел.
Потом мы поворачиваем голову, вытягиваем шею и на вершине холма видим силуэты черных адских деревьев, вросших страшными корнями в невидимую землю склона, где притаился враг.
– Что это такое?
Батарея семидесятипятимиллиметровок в ста метрах от нас продолжает бухать: это четкие удары исполинского молота по наковальне и чудовищно сильные, яростные крики. Но концерт заглушается зловещим урчанием.
|
Оно тоже доносится с нашей стороны.
– Ну и здоровый дяденька летит!
На высоте в тысячу метров над нами пролетает снаряд. Его гул покрывает все куполом. Снаряд медленно дышит; чувствуется, что он пузатый, крупней других. Он пролетает, спускается, грузно подрагивая, как поезд подземной железной дороги, прибывающий на станцию; потом его тяжелый свист удаляется. Мы разглядываем холм. Через несколько секунд его обволакивает туча цвета семги; она покрывает полгоризонта.
– Это двухсотдвадцатимиллиметровый, с батареи на пункте «гамма».
– Эти снаряды видишь, когда они вылетают из пушки, – утверждает Вольпат. – И если смотреть в направлении выстрела, видишь их простым глазом, даже когда они уже далеко от орудия.
Пролетает второй снаряд.
– Вот! Гляди! Видел? Опоздал, брат. Ухнуло! Надо быстрей поворачивать башку! А‑а, еще один летит! Видал?
– Нет.
– Растяпа! Надо же быть таким рохлей! Видно, твой отец был ротозеем! Скорей! Вот летит! Видишь, петрушка?
– Вижу. Только и всего?
Несколько человек увидели нечто черное, заостренное, похожее на дрозда со сложенными крыльями, когда клювом вперед он падает с высоты, описывая дугу.
– Эта птичка весит сто восемнадцать кило, старый хрыч, – гордо говорит Вольпат, – и если попадет в землянку, поубивает всех, кто там есть. Кого не разорвет осколками, убьет ветром или удушит газом, они и ахнуть не успеют!
– Вот тоже хорошо виден двухсотсемидесятимиллиметровый снаряд, когда миномет швыряет его в воздух: гоп!
– И еще стопятидесятипятимиллиметровки Римальо{6}, но за ними не уследишь: они летят прямо и далеко‑далеко; чем больше смотришь, тем больше они тают у тебя на глазах.
|
Над полями носится запах серы, черного пороха, паленых тряпок, жженой земли. Как будто разъярились дикие звери; странное, свирепое мычание, рычание, завывание, мяуканье жестоко разрывают наши барабанные перепонки и словно копаются в наших кишках; или это протяжно ревет и вопит сирена погибающего парохода. Иногда даже раздается нечто похожее на возгласы, и странные изменения тона придают им человеческий звук. Кое‑где поля приподнимаются и опять опускаются: от горизонта до горизонта свирепствует небывалая буря.
А далеко‑далеко чуть слышится приглушенный грохот тяжелых орудий, но его сила чувствуется в порыве ветра, ударяющего нам в уши.
…А вот колышется и тает над зоной обстрела кусок зеленой ваты, расплывающейся во все стороны. Это цветное пятно выделяется и привлекает внимание; все пленники траншеи поворачивают головы и смотрят на этот уродливый предмет.
– Это, наверно, удушливые газы. Приготовим маски!
– Свиньи!
– Это уж бесчестный способ, – говорит Фарфаде.
– Какой? – насмешливо спрашивает Барк.
– Ну да, некрасивый способ. Газы!..
– Ты меня уморишь своими «бесчестными» или «честными» способами, говорит Барк. – А ты что, никогда не видал людей, распиленных надвое, рассеченных сверху донизу, разодранных в клочья обыкновенным снарядом? Ты не видал, как валяются кишки, словно их разбросали вилами, а черепа вогнаны в легкие как будто ударом дубины? Или вместо головы торчит только какой‑то обрубок, и мозги текут смородинным вареньем на грудь и на спину? И после этого ты скажешь: «Это честный способ, это я понимаю!»
– А все‑таки снаряд – это можно; так полагается…
– Ну и ну! Знаешь, что я тебе скажу? Давно я так не смеялся.
Барк поворачивается к Фарфаде спиной.
– Эй, ребята, берегись!
Мы навострили уши; кто‑то бросился ничком на землю; другие бессознательно хмурят брови и смотрят на прикрытие, куда им теперь не добежать. За эти две секунды каждый втягивает голову в плечи. Все ближе, ближе слышен скрежет гигантских ножниц, и вот он превращается в оглушительный грохот, словно разгружают листовое железо.
Этот снаряд упал недалеко: может быть, в двухстах метрах. Мы нагибаемся и сидим на корточках, укрываясь от дождя мелких осколков.
– Лишь бы не попало в рожу, даже на таком расстоянии! – говорит Паради; он вынимает из земляной стенки осколок, похожий на кусочек кокса с режущими гранями и остриями, и подбрасывает его на руке, чтобы не обжечься.
Вдруг он резко нагибается; мы – тоже.
Бз‑з‑з‑з, бз‑з‑з‑з…
– Трубка!.. Пролетела!..
Дистанционная трубка шрапнели взлетает и вертикально падает; в снаряде фугасного и осколочного действия ударная трубка после взрыва отделяется от раздробленного стакана и обычно врезается в землю там, где падает; но иногда она отскакивает куда попало, как большой раскаленный камень. Ее надо остерегаться. Она может броситься на вас уже через много времени после взрыва, черт ее знает как пролетая поверх насыпей и ныряя в ямы.
– Подлейшая штука! Раз со мной случилось вот что…
– Есть штуки и похуже всего этого, – перебивает Багс, солдат одиннадцатой роты, – это австрийские снаряды: сто тридцать и семьдесят четыре. Вот их я боюсь. Говорят, они никелированные; я сам видел: они летят так быстро, что от них не убережешься; как только услышишь их храп, они и разрываются.
– Когда летит немецкий сто пять, тоже не успеешь броситься на землю и укрыться. Мне рассказывали артиллеристы.
– Я тебе вот что скажу: снаряды морских орудий летят так, что не успеешь и услышать, а они в тебя уже угодили.
– А есть еще этот подлый новый снаряд; он разрывается после того, как рикошетом попадет в землю, отскочит метров на шесть и нырнет опять разок‑другой… Когда я знаю, что летит такой снаряд, меня дрожь пробирает. Помню, как‑то раз я…
– Это все пустяки, ребята, – говорит новый сержант (он проходил мимо и остановился). – Вы бы поглядели, чем нас угощали под Верденом, я там был. Только «большаками»: триста восемьдесят, четыреста двадцать, четыреста сорок. Вот когда тебя так обстреляют, можешь сказать: «Теперь я знаю, что такое бомбардировка!» Целые леса скошены, как хлеба; все прикрытия пробиты, разворочены, даже если на них в три ряда лежали бревна и земля; все перекрестки политы стальным дождем, дороги перевернуты вверх дном и превращены в какие‑то длинные горбы; везде разгромленные обозы, разбитые орудия, трупы, словно наваленные в кучи лопатой. Одним снарядом убивало по тридцать человек; некоторых подбрасывало в воздух метров на пятнадцать; куски штанов болтались на верхушках тех деревьев, что еще уцелели. В Вердене снаряды триста восемьдесят попадали в дома через крыши, пробивали два, а то и три этажа, взрывались внизу, и вся конура взлетала к черту, а в поле целые батальоны рассыпались и прятались от этого вихря, как бедная беззащитная дичь. На каждом шагу в поле валялись осколки толщиной в руку, широченные; чтобы поднять такой железный черепок, понадобилось бы четыре солдата. А поля… Да это были не поля, а нагромождения скал!.. И так целые месяцы. А тут что? Пустяки! – повторил сержант и пошел дальше, наверно, поделиться теми же воспоминаниями с другими солдатами.
– Капрал, погляди‑ка на этих ребят! Рехнулись они, что ли?
На бомбардируемой позиции какие‑то крошечные люди бежали к месту взрывов.
– Это артиллеристы, – сказал Бертран. – Как только «чемодан» разорвется, они бегут искать в яме дистанционную трубку; по ее положению и по тому, как она вошла в землю, можно узнать позицию батареи, понимаешь? А расстояние стоит только прочесть: его отмечают на делениях, нарезанных по кольцу трубки, когда закладывают снаряд.
– Все равно… Ну и молодцы эти «артишоки»! Выйти под такой обстрел!..
– Артиллеристы, – сказал солдат из другой роты, который прогуливался по траншее, – артиллеристы либо очень хороши, либо ничего не стоят. Либо молодцы, либо дрянь. Раз как‑то я…
– Это можно сказать обо всех солдатах.
– Может быть. Но я говорю тебе не обо всех. Я говорю об артиллерии, и еще я говорю, что…
– Эй, ребята, поищем прикрытие, побережем свои старые кости! А то осколок угодит нам в башку.
Чужой солдат так и не кончил своей истории и пошел дальше рассказывать ее другим, а Кокон из духа противоречия заявил:
– Нечего сказать, весело будет в прикрытии, если уже здесь мы не очень приятно проводим время.
– Гляди, они швыряют минами! – сказал Паради, показывая направо на наши позиции.
Мины взлетали прямо или почти прямо, как жаворонки, подрагивая и шурша, останавливались, колыхались и падали, возвещая в последние секунды о своем падении хорошо знакомым нам «детским криком». Отсюда казалось, что люди на горном кряже выстроились в ряд и играют в мяч.
– Мой брат пишет, что в Аргоннах их обстреливают «горлицами», говорит Ламюз. – Это большие тяжелые штуки; их бросают на близком расстоянии. Они летят и воркуют, право воркуют, а как разорвутся, поднимается такой кавардак!..
– А хуже всего «крапуйо»: он как будто гонится за тобой и бросается на тебя, сносит насыпь и разрывается в самой траншее.
– А‑а!.. Слышал?
До нас донесся свист и вдруг утих: снаряд не разорвался.
– Этот снаряд говорит: «Начхать!» – заметил Паради.
Мы навострили уши, чтобы иметь удовольствие услышать (или не услышать) свист других снарядов.
Ламюз сказал:
– Тут все поля, все дороги, все деревни усеяны неразорвавшимися снарядами разных калибров, и, надо признаться, нашими тоже. Вся земля, наверно, набита ими, но их не видать. Спрашивается, что делать, когда придет время сказать! «Надо опять пахать землю!»
В своем неистовом однообразии огненный и железный вихрь не утихает: со свистом разрывается шрапнель, наделенная металлической душой, обуянная бешенством; грохочут крупные фугасные снаряды, словно разлетевшийся паровоз с размаху разбивается о стену или груды рельсов и стальных стропил катятся вниз по склону. Воздух уплотняется; его рассекает чье‑то тяжелое дыхание; кругом, вглубь и вширь, продолжается разгром земли.
И другие пушки вступают в действие. Это – наши. По звуку их выстрелы похожи на выстрелы семидесятипятимиллиметровых орудий, но сильней; эхо гремит протяжно и гулко, как отзвук грома в горах.
– Это длинные стодвадцатимиллиметровки. Они стоят на опушке леса, в одном километре отсюда. Славные пушечки, брат; они похожи на серых гончих. Тонкие, с маленьким ротиком. Так и хочется сказать им: «Мадам!» Это не то что двухсотдвадцатимиллиметровки: у них только пасть – какое‑то ведро из‑под угля, они харкают снарядом снизу вверх. Здорово работают! Но в артиллерийских обозах они похожи на безногих калек в колясочках.
Беседа не клеится. Кое‑кто позевывает.
Воображение утомлено величием этого артиллерийского урагана. Он заглушает голоса.
– Я никогда еще не видал такой бомбардировки, – кричит Барк.
– Так всегда говорят, – замечает Паради.
– А все‑таки! – орет Вольпат. – На днях толковали об атаке. Припомните мое слово, это уже начало!..
– А‑а! – восклицают другие.
Вольпат выражает желание вздремнуть; он устраивается на голой земле, прислоняется к одной стенке и упирается ногами в другую.
Болтают о том, о сем. Бике рассказывает о крысе:
– Большущая, жирная! Лакомка!.. Я снял башмаки, а она взяла да изгрызла верха! Прямо кружево! Надо сказать, я смазал их салом…
Неподвижно лежавший Вольпат заворочался и кричит:
– Эй, болтуны! Спать мешаете!
– Никогда не поверю, старая шкура, что ты можешь дрыхнуть, когда здесь такой кавардак, – говорит Мартро.
– Хр‑р‑р! – отвечает захрапевший Вольпат.
* * *
– Стройся! Марш!
Мы трогаемся в путь. Куда нас ведут? Неизвестно. Мы только знаем, что мы в резерве и нас гоняют с места на место: то требуется укрепить какой‑нибудь пункт, то надо очистить проходы, – производить там передвижение войск, не допуская затора и столкновений, так же трудно, как наладить пропуск поездов на крупных узловых станциях. Невозможно ни понять смысл огромного маневра, в котором наш полк – только маленькое колесико, ни разобрать, что готовится на всем участке фронта. Мы блуждаем в подземном лабиринте, без конца ходим взад и вперед, мы измучены длительными остановками, обалдели от ожидания и шума, отравлены дымом, но мы понимаем, что наша артиллерия все усиливает огонь и что наступать будут, наверное, на другом направлении.
* * *
– Стой!
По брустверам траншеи, где нас остановили в эту минуту, барабанили пули. Бешеная, неслыханная ружейная пальба.
– Ну и старается фриц! Боится атаки, с ума сошел от страха. Ну и старается!
Пули градом сыпались на нас, рассекали воздух, скоблили всю равнину.
Я посмотрел в бойницу. На миг предстало странное зрелище.
Перед нами, самое большее метрах в десяти, вытянувшись в ряд, лежали неподвижные тела – скошенная шеренга солдат; со всех сторон пули летели тучей и решетили этих мертвецов.
Пули царапали землю прямыми бороздами, поднимали легкие четкие облачка пыли, пронзали оцепенелые, припавшие к земле тела, ломали руки, ноги, впивались в бледные, изнуренные лица, пробивали глаза, разбрызгивая кровавую жижу, и под этим шквалом ряды трупов кое‑где чуть шевелились.
Слышался сухой треск: острые куски металла с налету рвали ткани и мясо; этот звук был похож на свист неистового ножа или бешеного удара палки по одежде. Над нами пролетал сноп пронзительных свистов и раздавалось более низкое, все более глухое пение рикошетов. И под этим небывалым вихрем криков и воплей мы опускали головы.
– Очистить траншею! Марш!
* * *
Мы покидаем этот клочок поля битвы, где ружейные залпы сызнова расстреливают, ранят и убивают мертвецов. Мы идем вправо и назад. Ход сообщения ведет в гору. В верхней части оврага мы проходим мимо телефонного поста, мимо нескольких артиллерийских офицеров и солдат.
Здесь опять остановка. Мы топчемся и слушаем, как наблюдатель выкрикивает приказы, а телефонист, сидящий рядом в прикрытии, их принимает и повторяет:
– Первое орудие, тот же прицел! Левей ноль два! По три в минуту!
Кое‑кто из нас решается высунуть голову поверх насыпи и может на мгновение охватить взглядом все поле битвы, вокруг которого наша рота кружится с утра.
Я замечаю серую непомерную равнину, где ветер поднимает мутные легкие волны с гребнями дыма.
Огромное пространство, где солнце и тучи отбрасывают черные и белые пятна, бегло сверкает: это стреляют наши батареи; я вижу, как все покрывается вспышками. Потом, на мгновение, часть полей исчезает за туманной беловатой завесой, как в снежную метель.
Вдали, над выцветшими зловещими полями, разрушенными, как древние кладбища, смутно виднеется нечто вроде клочка разорванной бумаги – это скелет церкви, и во всю ширь пространства тесные ряды вертикальных подчеркнутых линий, похожих на палочки в детской тетради: это дороги, обсаженные деревьями. Равнина исчерчена в клетку, вдоль и поперек, извилинами, а эти извилины усеяны точками – людьми.
Мы различаем обрывки линий, образуемых живыми точками, которые выходят из вырытых борозд и движутся по равнине под грозным разъяренным небом.
Трудно поверить, что каждое из этих пятнышек – живая плоть, живое существо, вздрагивающее и хрупкое, совершенно беззащитное в этом мире, полное глубоких мыслей, воспоминаний и образов; мы ослеплены этой пыльцой, этим множеством людей, крохотных, как звезды в небе.
Бедные ближние, бедные незнакомцы, теперь ваш черед принести себя в жертву! Потом наступит наш! Может быть, завтра и нам придется почувствовать, как над нами раскалывается небо и под ногами разверзается земля, нас сметет дыхание урагана, в тысячу раз более мощного, чем обычный ураган.
Нас гонят в тыловые прикрытия. На наших глазах потухает поле смерти. Гром колотит глуше по чудовищной наковальне туч. Гул всемирного разрушения стихает. Наш взвод себялюбиво окунается в привычные шумы жизни и погружается в ласковую темноту прикрытий.
«Огонь»
А. Дейнека
XX
Огонь
Вдруг кто‑то меня будит; в темноте ночи я открываю глаза.
– Что? В чем дело?
– Твоя очередь идти на пост. Уже два часа ночи, – говорит капрал Бертран.
Я его слышу, но не вижу в отверстие норы, на дне которой лежу.
Я ворчу: «Сейчас», – отряхиваюсь, зеваю в узком гробовом прикрытии, потягиваюсь; мои руки касаются мягкой холодной глины. Я ползу в густом мраке, насыщенном тяжелыми запахами, между спящих солдат. Несколько раз я их задеваю, натыкаюсь на ружья, ранцы, ноги и руки, раскинутые во все стороны, беру свое ружье, и вот я уже стою под открытым небом; я еще сонный, плохо держусь на ногах; на меня налетает черный колючий ветер.
Дрожа от холода, я иду за капралом между высоких темных груд, нижняя часть которых странно сужается на нашем пути. Капрал останавливается. Это здесь. Какая‑то черная громадина отделяется от призрачной стены и спускается. Эта громадина громко зевает, словно ржет. Я поднимаюсь в нишу, которую она занимала.
Луна скрыта в тумане, но все озарено мутным светом, к которому глаз привыкает. Этот свет тускнеет: наверху скользит широкий обрывок тучи. Я нащупываю отверстие бойницы на уровне моей головы и в углублении привычной рукой нахожу кучу гранат.
– Смотри в оба, старина! – вполголоса говорит Бертран. – Не забудь, что там, впереди, налево, наш сторожевой пост. Ну, пока прощай!
Слышатся его удаляющиеся шаги, а за ними сонные шаги часового, которого я сменил.
Со всех сторон трещат выстрелы. Вдруг о насыпь, к которой я прислонился, ударяется пуля. Я приникаю лицом к бойнице. Наша линия извивается по верху оврага; земля круто уходит вниз, и в бездне мрака, куда она погружается, не видно ничего. Но в конце концов глаз различает правильную линию кольев нашей сети, вбитых у самых волн темноты, и круглые ямы – воронки от снарядов, маленькие, средние, большие, огромные; некоторые совсем близко; они завалены какими‑то обломками. Ветер дует мне в лицо. Все неподвижно, только пролетает ветер и каплет вода. Холодно так, что без конца дрожишь. Я поднимаю глаза, озираюсь. Везде скорбь, все одето в траур. Я чувствую себя одиноким, я затерян в мире, разрушенном стихиями.
Вдруг небо стремительно озаряется: взлетела ракета; места, среди которых я затерян, выступают и определяются. Показывается разодранный, взлохмаченный край нашей траншеи: я замечаю тени часовых, приникших к передней стенке через каждые пять шагов, как вертикальные личинки. Их ружья поблескивают каплями света. Траншея укреплена мешками земли; обвалы повсюду ее расширили и кое‑где обнажили. При звездном свете ракеты нагроможденные и разъехавшиеся мешки земли кажутся большими плитами древних разрушенных памятников. Я смотрю в отверстие бойницы. В туманном, белесом свете, оставшемся от метеора, я различаю ряды кольев и даже тонкие перекрещенные линии проволочных заграждений. Как будто кто‑то исчеркал изрытое мертвое поле. Ниже, в ночном океане, – тишина и неподвижность.
Я спускаюсь с моего наблюдательного пункта и направляюсь наугад к соседу. Я протягиваю руку и касаюсь его.
– Это ты? – вполголоса говорю я, не узнавая его.
– Да, – отвечает он, тоже не зная, кто я, слепой, как и я.
– Сейчас спокойно, – прибавляет он. – А недавно я думал: они пойдут в атаку; они, может быть, попробовали справа, – метнули кучу гранат. Наши семидесятипятимиллиметровки открыли заградительный огонь: бац! бац!.. Ну, брат, я решил: «Здорово они палят! Если боши повылезли, верно, досталось им на орехи». А‑а, послушай, опять сыплются шарики! Слышишь?
Он откупоривает флягу, отпивает глоток и, обдавая меня запахом вина, вполголоса говорит:
– Эх! Ну и подлая война! Разве не лучше было б оставаться дома? Ну, в чем дело? Чего всполошился этот черт?
Недалеко от нас раздается выстрел; пуля чертит короткую, резкую, фосфоресцирующую линию. Там и сям, с нашей позиции, раздаются еще залпы: ночью ружейные выстрелы заразительны.
В густом тумане, нависшем над нами, как крыша, мы ощупью идем навести справки. Спотыкаясь, иногда сталкиваясь, мы подходим к какому‑то стрелку и касаемся его.
– Что случилось?
Ему почудилось, что кто‑то шевелится, а оказалось – никого. Мы с соседом возвращаемся по узкой дороге, затопленной жирной грязью, ступаем неуверенно, согнувшись, словно под тяжестью ноши.
В одной точке горизонта, потом в другой, везде уже гремят пушки; оглушительный рев смешивается с вихрями ружейной перестрелки, то усиливающейся, то затихающей, и со взрывами гранат, более звонкими, чем треск «дебелей» и «маузеров», и приблизительно похожими на выстрелы обыкновенного ружья. Ветер усилился; он так резок, что приходится уйти за прикрытие; луну заслоняют проносящиеся полчища огромных туч.
Мы здесь вдвоем, совсем близко, так что касаемся друг друга плечом. Мы видим друга друга лишь на мгновение при отсвете пушечных залпов; мы стоим в темноте, а кругом в этом бесовском шабаше вспыхивают и потухают пожары.
– Проклятая жизнь! – говорит сосед.
Мы расходимся, встаем каждый у своей бойницы и впиваемся глазами в неподвижный мир.
Какая грозная, мрачная буря разразится сейчас?
В эту ночь она не разразилась. После долгих часов ожидания, при первом проблеске рассвета, все даже как‑то затихло.
Когда заря простерлась над нами, словно грозовой вечер, передо мной еще раз возникли, под черным, как сажа, покровом низких туч, какие‑то крутые, печальные, грязные берега, усеянные обломками и отбросами, – края нашей траншеи.
При тусклом свете набитые землей мешки с выпуклыми лоснящимися боками кажутся лиловатыми и свинцовыми, как груды кишок и внутренностей, которыми завалили весь мир.
За мной, в стенке, обнаруживается углубление, и там куча распластанных, наваленных друг на друга предметов, высится, словно поленья костра.
Стволы деревьев? Нет – трупы людей.
* * *
Над бороздами поднимается птичий гам, поля возрождаются, свет расцветает в каждой былинке. Я смотрю на лощину. Ниже развороченного поля, где поднялись волны земли, где зияют воронки, за взъерошенным рядом кольев, все еще стынет озеро мрака, а перед противоположным склоном все еще высится стена ночи.
Я оборачиваюсь и разглядываю мертвецов; мало‑помалу они выступают из тени, словно выставляя напоказ свои окостеневшие и замаранные тела. Их четверо. Это наши товарищи – Ламюз, Барк, Бике и маленький Эдор. Совсем рядом с нами они разлагаются, загородив широкую, извилистую и вязкую борозду, которую живым зачем‑то еще нужно оборонять.
Их положили сюда кое‑как, они лежат один на другом. Верхний завернут в парусину. Головы других прикрыты платками, но по ночам, в темноте, и днем живые по неосторожности задевают мертвецов; платки падают, и приходится жить лицом к лицу с этими трупами, наваленными здесь, как поленья живого костра.
* * *
Они были убиты все вместе четыре ночи тому назад. Я помню эту ночь, как смутный сон. Мы были в разведке, – они, я, Мениль Андре и капрал Бертран. Нам было приказано обнаружить новый сторожевой пост немцев, о котором нам сообщили артиллерийские наблюдатели. К двенадцати часам ночи мы вылезли из траншеи, поползли вниз, цепью, в трех‑четырех шагах один от другого, спустились в лощину и увидели простертую, как убитый вверь, насыпь немецкой части Международного хода. Убедившись, что здесь нет поста, мы с бесконечными предосторожностями поползли вверх; я смутно видел моего соседа справа и соседа слева; они были похожи на темные мешки, медленно скользили, колыхались по грязи в темноте, подталкивая перед собой ружья, поблескивавшие, как игла. Над нами свистели пули, но они нас не знали и не искали. Увидев насыпь нашей траншеи, мы остановились; один из нас вздохнул, другой что‑то сказал, третий обернулся всем телом, и его штыковые ножны звякнули о камень. Сейчас же из Международного хода взвилась ракета. Мы припали к земле, застыли и стали ждать, пока не погаснет грозная звезда, которая заливала нас дневным светом, в двадцати пяти – тридцати метрах от нашей траншеи. Тогда пулемет, стоявший по ту сторону оврага, стал поливать место, где мы находились. В ту минуту, когда красная ракета летела, еще не вспыхнув полным светом, капралу Бертрану и мне посчастливилось найти воронку от снаряда; там валялись в грязи сломанные рогатки; мы оба прижались к стенке этой ямы, зарылись как можно глубже в грязь и спрятались за какой‑то прогнивший деревянный остов. Пулеметный огонь несколько раз проносился над нами. Мы слышали пронзительный свист, сухие удары пуль по земле и еще глухое хлопанье, сопровождаемое стонами, вскриками и постепенно затихающим хрипом. Нас с Бертраном чуть не задевал горизонтальный град пуль, которые в нескольких сантиметрах от нас плели сеть смерти и иногда царапали наши шинели; мы все больше приникали к земле, не смея ни приподняться, ни шевельнуться. Мы ждали. Наконец пулемет замолк и наступила полная тишина. Через четверть часа мы оба вылезли из воронки, поползли и свалились, как мешки, у нашего сторожевою поста. Идти дальше было нельзя: в эту минуту уже сияла луна. Пришлось оставаться на дне траншеи до утра, потом до вечера. Пулеметы безостановочно поливали пулями ее края. В бойницу не видны были простертые тела: их скрывал скат; в поле зрения виднелось только нечто похожее на спину. Вечером мы прорыли ход, чтобы добраться до того места, где пали наши товарищи. Эту работу нельзя было проделать за одну ночь; на следующую ночь нас заменили солдаты‑землекопы; мы выбились из сил и больше не могли бодрствовать.
Проснувшись, я увидел четыре трупа; до них солдаты добрались из‑под низу, на равнине зацепили крючьями и втащили на веревках в подкоп. У каждого трупа было много ран; дыры от пуль чернели на расстоянии нескольких сантиметров одна от другой. Тела Мениля Андре не нашли. Его брат Жозеф безрассудно искал его повсюду; он вышел один на равнину, несмотря на перекрестный огонь пулеметов. Утром он притащился ползком, как улитка, над насыпью показалось его черное от грязи, неузнаваемое от горя лицо.