Весь откос покрылся людьми; они спускаются одновременно с нами. Справа вырисовывается рота, которая направляется в овраг через ход 97, когда‑то вырытый немцами и теперь почти разрушенный.
Мы выходим за наши проволочные заграждения. Нас еще не обстреливают. Неловкие солдаты спотыкаются, падают и поднимаются. По ту сторону заграждений мы перестраиваемся и спускаемся немного быстрей. Наше движение невольно ускоряется. Вдруг до нас долетают несколько пуль. Бертран велит приберечь гранаты, ждать до последней минуты.
Но звук его голоса заглушается: внезапно над нами, во всю ширину спуска, вспыхивают зловещие огни, раздирая и оглушая воздух страшными взрывами. По всей линии, слева направо, небо мечет снаряды, а земля взрывы. Ужасающая завеса отделяет нас от мира, отделяет нас от прошлого, от будущего. Мы останавливаемся как вкопанные, ошалев от внезапной грозы, разразившейся со всех сторон; в едином порыве вся наша толпа стремительно бросается вперед. Мы шатаемся, хватаемся друг за друга среди высоких волн дыма. С грохотом проносятся циклоны обращенной в прах земли; в глубине, куда мы несемся все вместе, разверзаются кратеры, одни рядом с другими, одни в других. Мы больше не видим, куда попадают залпы. Срываются с цепей такие чудовищные, оглушительные вихри, что мы чувствуем себя уничтоженными уже одним шумом этих громовых ливней, этих крупных звездообразных осколков, возникающих в воздухе. Видишь и чувствуешь, что эти осколки проносятся совсем близко над головой, шипят, как раскаленное железо в воде. Вдруг я роняю винтовку: дыхание взрыва обожгло мне руки. Я хватаю ее, шатаясь, опустив голову, бегу дальше, в бурю, сверкающую рыжими молниями, в разрушительный поток лавы; меня подхлестывают фонтаны пыли и копоти. Пронзительный лязг и треск пролетающих осколков причиняют боль ушам, ударяют по затылку, пронзают виски, и невозможно удержаться от крика. От запаха серы переворачивается, сжимается сердце. Дыхание смерти нас толкает, приподнимает, раскачивает. Мы бросаемся вперед прыжками, не зная куда. Глаза мигают, слезятся, слепнут. Впереди пылающий обвал. Путь отрезан.
|
Это заградительный огонь. Надо пройти через огненный вихрь, сквозь эти страшные вертикальные тучи. Мы проходим. Мы прошли. Какие‑то призраки кружатся, взлетают и падают, озаренные внезапными вспышками света. Я на миг различаю странные лица кричащих людей; эти крики видишь, но не слышишь. Костер огромными красными и черными громадами падает вокруг меня, разворачивает землю, вырывает ее из‑под моих ног и отбрасывает меня в сторону, как упругую игрушку. Помню, как я перешагнул через какой‑то труп; он горел, весь черный; пунцовая кровь потрескивала на огне, и, помню, рядом со мной полы чьей‑то шинели запылали и оставили дымный след. Справа, вдоль всего хода 97, вспыхивали и теснились, как люди, вереницы страшных огней.
– Вперед!
Мы почти бежим. Люди падают; одни валятся всем телом, головой вперед, другие смиренно опускаются, словно садятся на землю. Мы отшатываемся, чтобы не наступить на мертвые тела, простертые или вздыбленные, и на раненых, эта западня опасней: раненые бьются и цепляются за живых.
Международный ход!
Мы добежали. Длинные, вьющиеся стебли колючей проволоки вырваны с корнем, отброшены, спутаны, сметены бомбардировкой. Между этими железными кустарниками, мокрыми от дождя, земля разрыта и свободна.
|
Международный ход не защищен. Немцы его оставили, или первая волна атаки уже прошла здесь… Изнутри он ощетинился ружьями, поставленными вдоль насыпи. На дне валяются трупы. В канаве из кучи тел торчат неподвижные руки в серых рукавах с красными кантами и ноги в сапогах. Кое‑где насыпь снесена, деревянное крепление раздроблено: весь бок траншеи разбит, завален неописуемым мусором. В других местах зияют круглые колодцы. У меня особенно сохранилось воспоминание о траншее, одетой в странные лохмотья, покрытой разноцветными тряпками: для выделки мешков немцы использовали сукна, бумажные и шерстяные ткани с яркими разводами; все это награблено в каком‑нибудь мебельном магазине. Эта пестрядь, эти изрезанные, изорванные лоскутья висят, болтаются, хлопают и пляшут на ветру.
Мы рассыпались по траншее. Лейтенант перепрыгнул на другую сторону, нагибается, зовет нас криками и знаками:
– Не задерживайтесь! Вперед! Дальше!
Мы карабкаемся по насыпи, хватаясь за ранцы, ружья, плечи. Дно оврага разворочено снарядами, завалено обломками, кишит лежащими телами. Одни неподвижны, как неодушевленные предметы, другие тихо шевелятся или судорожно дергаются. Заградительный огонь продолжает действовать адскими залпами позади нас, в том месте, которое мы уже прошли. Но там, где мы находимся, у подножия пригорка, – мертвая зона для неприятельский артиллерии.
Недолгое сомнительное затишье. Мы слышим немного лучше. Переглядываемся. Глаза лихорадочно блестят, к лицу прилила кровь. Все дышат с трудом; в груди колотится сердце.
|
Мы смутно узнаем друг друга, как будто встречаемся лицом к лицу где‑то на далеких берегах смерти. В этом проблеске, среди кромешного ада, мы перекидываемся отрывистыми фразами:
– Это ты?
– Ну и достается нам!
– Где Кокон?
– Не знаю.
– Видел капитана?
– Нет…
– Ты жив?
– Да…
Лощина уже позади. Перед нами противоположный склон. Мы взбираемся гуськом по лестнице, высеченной в земле.
– Осторожно!
Дойдя до середины лестницы, какой‑то солдат, раненный осколком снаряда в бок, падает, как пловец, вытянув вперед руки; с головы свалилась каска. Черная тень ныряет куда‑то в пропасть: я мельком замечаю, как над черным профилем развеваются волосы.
Мы поднимаемся на вершину.
Перед нами простирается бесцветный пустырь. Сначала мы видим только меловую каменистую изжелта‑серую степь; ей нет конца. Впереди ни одной человеческой волны, ни одного живого человека, только мертвецы; свежие трупы как будто еще страдают или спят; старые останки размыты дождями или почти поглощены землей.
Наша цепь бросается вперед рывками и выходит на вершину; я чувствую, что рядом со мной два человека ранены, две тени брошены на землю; они падают нам под ноги, один – с пронзительным криком, другой – молча, как оглушенный ударом бык. Третий исчез, неистово взмахнув руками, словно его унес ветер. Мы бессознательно смыкаем ряды и пробиваемся вперед, все вперед; брешь заполняется сама собой. Унтер останавливается, поднимает саблю, роняет ее, опускается на колени, рывками откидывается назад; каска свалилась; он застывает, уставившись в небо. Наша цепь разрывается на бегу, чтобы не потревожить эту неподвижность.
Лейтенанта уже не видно. Начальства больше нет… Живая волна, бьющая в край плоскогорья, нерешительно останавливается. Среди топота ног слышно хриплое дыхание.
– Вперед! – кричит какой‑то солдат.
И все еще стремительней бегут вперед, к бездне.
* * *
– Где Бертран? – жалобно стонет кто‑то из бегущих впереди.
– Вот! Там!..
Бертран остановился, нагибается к раненому, но быстро покидает его, а раненый протягивает к нему руки и, кажется, рыдает.
Как только он нас догоняет, из‑за бугорка раздается трескотня пулемета. Это тревожная минута; она еще страшней той, когда мы шли сквозь землетрясение и заградительный огонь. Знакомый голос пулемета отчетливо и грозно обращается к нам. Во мы больше не останавливаемся.
– Дальше! Дальше!
Мы задыхаемся, хрипло стонем, но несемся дальше, к горизонту.
– Боши! Я их вижу! – кричит кто‑то.
– Да… Из траншеи торчат головы… Эта линия – их траншея. Совсем близко. А‑а, скоты!
Действительно, мы различаем серые бескозырки; они то поднимаются, то опускаются до уровня земли, в пятидесяти метрах за полосой изрытого чернозема.
Кучку людей, среди которой мчусь и я, что‑то подбрасывает. Мы уже так близко; мы невредимы; неужели не дойдем? Нет, дойдем! Мы широко шагаем. Не слышно больше ничего. Каждый бросается вперед; каждого влечет этот страшный ров; все вытянулись; никто не может повернуть голову ни вправо, ни влево.
Чувствуется, что многие падают. Я отскакиваю вбок, чтоб увернуться от внезапно возникшего передо мной штыка, примкнутого к падающему ружью. Совсем близко от меня окровавленное лицо Фарфаде; он выпрямляется, толкает меня, бросается на Вольпата, бегущего рядом со мной, и хватается за него; Вольпат сгибается, не останавливаясь волочит его несколько шагов, потом стряхивает его, отталкивает, не глядя, не зная, кто это, и прерывающимся голосом, задыхаясь, кричит:
– Пусти меня! Да пусти ты, черт!.. Тебя сейчас подберут… Не бойся!..
Фарфаде с размаху падает и поворачивается во все стороны лицом, покрытым какой‑то пунцовой маской, лишенной всякого выражения, а Вольпат уже далеко; он бессознательно повторяет сквозь зубы: «Не бойся!» – и, не отрываясь, смотрит на линию немецких окопов.
Вокруг меня градом сыплются пули; все чаще солдаты внезапно останавливаются, медленно падают, бранятся, размахивают руками, ныряют всем телом, кричат, испускают глухие, бешеные, отчаянные вопли или страшный стон, которым мгновенно исходит вся жизнь. А мы, еще уцелевшие, смотрим вперед, бежим среди игр смерти, поражающей наугад живую плоть наших рядов.
Проволочные заграждения. Здесь есть нетронутая зона. Мы ее обходим. Дальше пробита широкая, глубокая брешь: это огромная воронка, составленная из множества воронок, баснословный кратер вулкана, вырытый пушкой.
Это зрелище ошеломляет. Кажется, что все это разрушение исходит из недр земли. При виде подобного разрыва пластов почвы мы еще яростней бросаемся вперед; некоторые мрачно покачивают головой и не могут удержаться, чтоб не закричать даже в такую минуту, когда слова с трудом вырываются из глотки:
– Вот так так! Ну и всыпали им! Вот так так!
Нас словно несет ветром; мы бежим то вверх, то вниз, поднимаемся на пригорки, спускаемся в низины, бежим сквозь эту непомерную брешь, образовавшуюся в земле, истоптанной, почерневшей, обожженной неистовым пламенем. Ноги прилипают к глине. Мы злобно их отдираем. Предметы снаряжения, лоскутья материи устилают рыхлую мокрую землю; белье вывалилось из разодранных сумок; поэтому мы не увязаем в грязи и стараемся ставить ногу на это тряпье, когда прыгаем в ямы или взбираемся на бугры.
Позади кричат, подгоняют нас:
– Вперед, ребята! Вперед, черт подери!
– За нами идет весь полк!
Мы не оборачиваемся, но, наэлектризованные этим известием, наступаем еще уверенней.
За насыпью, к которой мы приближаемся, больше не видно бескозырок. Впереди валяются трупы немцев; они или навалены в кучи, или вытянуты в линию. Мы подходим. Насыпь четко вырисовывается во всем своем коварном обличии. Бойницы… Мы близко, невероятно близко от них…
Перед нами что‑то падает. Граната. Ударом ноги капрал Бертран отбрасывает ее так ловко, что она взлетает и разрывается как раз над траншеей.
И после этой удачи наш взвод подходит к самому рву.
Пепен ползет по насыпи между трупов. Достигает края и исчезает в траншее. Он вошел первым. Фуйяд размахивает руками, кричит и прыгает в траншею почти одновременно с ним… Я мельком вижу ряд черных дьяволов: они нагибаются, спускаются с гребня насыпи в черную западню.
Прямо перед нами в упор раздается страшный залп; вдоль всего земляного вала вспыхивает рампа огней. Придя в себя, мы отряхиваемся и смеемся во все горло злорадным смехом: пули пролетели слишком высоко. И сейчас же, с криком и ревом, радуясь избавлению, мы скользим, катимся и живыми вваливаемся в брюхо траншеи.
* * *
Нас обволакивает непонятный дым. В этой душной бездне я вижу сначала только серо‑голубые шинели. Мы идем то вправо, то влево, подталкиваем друг друга; рычим, ищем. Оборачиваемся; в руках у нас ножи, ружья, гранаты; сначала мы не знаем, что делать.
– Скоты! Они в прикрытиях! – орут кругом.
Земля сотрясается от глухих взрывов: бой идет под землей, в прикрытиях. Нас вдруг разделяют чудовищные тучи густого дыма; мы больше ничего не видим. Мы барахтаемся, как утопающие, в едких волнах дыма. Мы наталкиваемся на какие‑то рифы; это скорчились, скрючились люди; где‑то в глубине они истекают кровью и кричат. Мы едва различаем стены, совсем прямые, обложенные мешками с землей; белый холст разорван, как бумага. Иногда тяжелые испарения колышутся и редеют, и тогда опять видишь полчища нападающих. Словно вырванный из этой пыльной картины боя, на бруствере в тумане вырисовывается поединок; оба силуэта падают и погружаются во тьму. Я слышу несколько слабых возгласов: «Камрад!» Это кричат бледные, исхудалые солдаты в серых куртках; они загнаны в развороченный угол траншеи. Под чернильной тучей опять надвигается гроза – толпа людей поднимается в том же направлении, движется направо, прыжками и вихрями, вдоль мрачной, разбитой плотины.
* * *
И вдруг мы чувствуем: все кончено. Мы видим, слышим, понимаем, что наш поток, докатившись сюда, через все заграждения, не встретил равного потока и что враг отступил. Человеческая стена распалась перед нами. Тонкая завеса распылилась: немцы укрылись в норах, и мы их хватаем, словно крыс, или убиваем. Больше нет сопротивления: пустота, безмерная пустота. Мы идем вперед, как грозные ряды зрителей.
Вся траншея разрушена. Белые стены обвалились; траншея кажется вязким, разрыхленным руслом реки, иссякшей в каменистых берегах, а кое‑где плоской, круглой впадиной высохшего озера; по краям, на откосе, на дне – ледяные груды трупов. И все это заливают новые волны наших прибывающих частей. Прикрытия извергают дым; подземные взрывы сотрясают воздух. Я добираюсь до густой толпы людей, которые цепляются друг за друга и вертятся на расширенной арене. Когда мы приходим, битва кончается; вся груда людей рушится; я вижу: из‑под нее вылезает Блер; его каска повисла на ремне и держится на шее; лицо исцарапано; он испускает дикий вопль. Я натыкаюсь на человека, который ухватился за что‑то у входа в прикрытие. Остерегаясь черного, зияющего, предательского люка, он держится левой рукой за столб, а правой несколько секунд размахивает ручной гранатой. Сейчас она разорвется… Она исчезает в дыре. Взрыв!.. В недрах земли раздается страшное эхо: вопль погибающих людей. Человек хватает вторую гранату.
Другой солдат, подобрав с земли кирку, колотит ею и разбивает подпорки у входа в другое прикрытие. Происходит обвал. Вход засыпан. Несколько теней размахивают руками и утаптывают эту могилу.
Один, другой… Среди уцелевших людей, добравшихся до этой желанной траншеи под градом снарядов и пуль, я с трудом узнаю знакомые лица, как будто вся прежняя жизнь вдруг стала чем‑то далеким. Люди потеряли свой облик. Все охвачены неистовством.
– Почему мы остановились? – восклицает один, скрежеща зубами.
– Почему мы не идем к следующей траншее? – в бешенстве спрашивает меня другой. – Раз мы уж здесь, мы добежим туда в два счета!
– Я тоже хочу идти дальше!
– Я тоже! А‑а, скоты!
Они трепещут, как знамена; они, как славой, гордятся своей удачей: ведь они выжили. Они неумолимы, упоены, опьянены самими собой.
Мы стоим, топчемся на завоеванном участке, на этой странной разрушенной дороге, которая извивается по равнине и ведет от неизвестного к неизвестному.
– Направо!
Мы идем дальше в определенном направлении. Наверно, это передвижение задумано где‑то там, начальством. Мы ступаем по мягким телам; некоторые еще шевелятся, стонут и медленно перемешаются, истекая кровью. Трупы, наваленные вдоль и поперек, как балки, давят раненых, душат, отнимают у них жизнь. Чтобы пройти, я отталкиваю чье‑то обезглавленное, растерзанное тело; из его шеи хлещет кровь.
Среди этого крушения, среди глыб обвалившейся или вздыбленной земли и грузных обломков, над кишащей на дне грудой раненых и мертвецов, сквозь движущийся лес дыма, поднявшегося над траншеей и вокруг нее, видишь только воспаленные, потные, багровые лица и сверкающие глаза. Люди как будто пляшут, потрясая ножами. Они веселы, уверены в себе, свирепы.
Бой незаметно утихает. Какой‑то солдат спрашивает:
– Ну, а теперь что делать?
Внезапно бой опять разгорается: метрах в двадцати отсюда, на равнине, у поворота серой насыпи, раздается треск ружейных выстрелов, мечущих искры вокруг зарытого пулемета, который харкает и как будто отбивается.
Под крылом какого‑то синевато‑желтого сияния люди все тесней обступают машину, изрыгающую огонь. Я узнаю недалеко от себя силуэт Мениля Жозефа: он выпрямился, даже не старается укрыться, идет прямо туда, где прерывисто лает пулемет.
Между Жозефом и мной из траншеи раздается залп. Жозеф зашатался, нагибается и припадает на одно колено. Я подбегаю к нему; он говорит:
– Ничего… В бедро… Как‑нибудь доползу.
Он становится благоразумным, послушным, как ребенок. Он тихонько ползет к оврагу.
Я еще точно представляю себе, откуда прилетела ранившая Жозефа пуля. Я пробираюсь слева, обходя опасное место.
Я встречаю только одного из наших. Это Паради.
– Ты?
Я смотрю на него.
Он молча смотрит на меня.
Нас толкают солдаты; они несут на плечах или под мышкой какие‑то железные орудия, похожие на больших насекомых. Они загромождают проход и разделяют нас.
– Седьмая рота захватила пулемет! – кричат вокруг. – Он больше не будет кусаться! Скотина бешеная! Скотина!
– А теперь что делать?
– Ничего.
Мы остаемся здесь. Мы сбились в кучу. Садимся. Живые больше не задыхаются, мертвые больше не хрипят среди дыма, пламени и грохота пушек, доносившегося со всех концов света. Мы не знаем, где мы. Больше нет ни земли, ни неба: одна сплошная туча. В этой драме хаоса намечается первое затишье. Везде замедляются движения и шумы. Канонада ослабевает, и где‑то уже далеко небо сотрясается, словно от кашля. Возбуждение улеглось; остается только бесконечная усталость. И опять начинается бесконечное ожидание.
* * *
Где же неприятель? Он везде оставил трупы; мы видели целые ряды пленных: вот там виднеется еще один ряд, скучный, неясный, дымный под грязным небом. Но главная часть рассеялась вдали. До нас долетает несколько снарядов, но мы над ними смеемся. Мы спасены, спокойны, одни в этой пустыне, где бесчисленные трупы соприкасаются с линией живых.
Наступает ночь. Пыль улеглась. Над длинной канавой, набитой людьми, простерся мрак. Люди сходятся, садятся, встают, идут, держась или цепляясь друг за друга. Они собираются между прикрытий, заваленных трупами, садятся на корточки.
Кое‑кто положил ружье на землю и отдыхает на краю рва, устало опустив руки; вблизи видно, что лица почернели, обгорели, исполосованы грязью, что глаза воспалены. Все молчат, но начинают искать…
Мы замечаем силуэты санитаров; они ищут, нагибаются, идут дальше, по двое тащат тяжелую ношу. Справа слышатся удары кирки и лопаты.
Я брожу среди этой мрачной сутолоки.
В том месте, где снижается насыпь траншеи, разрушенная бомбардировкой, кто‑то сидит. Еще не совсем стемнело. Спокойная поза этого человека, который на что‑то задумчиво смотрит, удивительно скульптурна. Я нагибаюсь и узнаю: это капрал Бертран.
Он поворачивается ко мне; в сумерках я чувствую: он улыбается своей тихой улыбкой.
– Я как раз собирался пойти за тобой, – говорит он. – Мы организуем охрану траншеи, пока не получим известий о том, что сделали другие и что происходит впереди. Я поставлю тебя часовым, в паре с Паради, на сторожевой пост.
Мы смотрим на тени мертвецов и живых; на фоне серого неба трупы выделяются чернильными пятнами, сгорбленные, скрюченные в разных позах вдоль всего разрушенного бруствера. Странно видеть эти таинственные движения, в которых участвуют неподвижные мертвецы, среди полей, умиротворенных смертью, где уже два года гремят сражения и целые солдатские города бродят и стынут на огромных и бездонных кладбищах.
В нескольких шагах от нас проходят две тени; они беседуют вполголоса:
– Ну, я, конечно, не стал его слушать и так всадил ему в брюхо штык, что еле вытащил.
– Их было четверо в этой норе. Я крикнул, чтоб они вышли: они вылезали один за другим, я их тут же приканчивал. Кровь текла у меня по рукам до самого локтя. Даже рукава слиплись.
– Эх, – продолжал первый, – когда мы об этом будем потом рассказывать дома, собравшись у очага или вокруг свечи (если только вернемся), никто этому не поверит! Вот беда, правда?
– Ну, на это мне наплевать, только бы вернуться! – отвечает другой. Скорей бы конец!
Бертран обычно говорит мало и никогда не говорит о самом себе, однако теперь он вспоминает:
– Мне пришлось иметь дело с тремя сразу. Я колол штыком как сумасшедший. Да, все мы озверели, когда ввалились сюда!
Сдерживая волнение, он повышает голос и вдруг восклицает, как пророк:
– Будущее! Какими глазами потомство будет смотреть на наши подвиги, раз мы сами не знаем, сравнивать ли их с подвигами героев Плутарха и Корнеля или с подвигами апашей! И все‑таки… посмотри! Есть человек, который возвысился над войной; в его мужестве бессмертная красота и величие.
Я опираюсь на палку и, склонившись, слушаю, впиваю в себя звучащие в тишине вечера слова этого обычно молчаливого человека. Бертран звонко кричит:
– Либкнехт!
Бертран встает, скрестив руки. Его голова опускается на грудь; прекрасное лицо величественно; он похож на мраморную статую. Но он еще раз прерывает молчание и повторяет:
– Будущее! Будущее! Дело будущего – стереть это настоящее, решительно уничтожить его, стереть, как нечто гнусное и позорное. И все‑таки это настоящее было необходимо, необходимо! Позор военной славе, позор армиям, позор солдатскому ремеслу: оно превращает людей то в тупые жертвы, то в подлых палачей! Да, позор! Это правда, но эта правда еще не для нас. Запомни то, о чем мы сейчас говорим! Это станет правдой, когда будет записано среди других истин, которые постигнет человек. Мы еще блуждаем далеко от этих времен.
Он особенно звучно рассмеялся и задумчиво прибавил:
– Как‑то раз, чтобы приободрить их и заставить идти вперед, я им сказал, что верю в пророчества.
Я сел рядом с Бертраном. Этот солдат всегда делал больше, чем полагалось по долгу службы, и все‑таки уцелел; в эту минуту он являл мне образ людей, воплощающих высокое нравственное начало, имеющих силу преодолеть все случайное и в урагане событий стать выше своей эпохи.
– Я тоже так думал всегда, – пробормотал я.
– А‑а! – воскликнул Бертран.
Мы переглянулись чуть удивленно и задумались. После долгого молчания Бертран сказал:
– Ну, пора за работу! Бери ружье, пойдем!
«Огонь»
А. Дейнека
* * *
…С нашего сторожевого поста мы видим, как на востоке разгорается зарево, бледней и печальней пожара. Оно рассекает небо под длинной черной тучей, которая простирается, как дым огромного потухшего костра, как пятно на лике мира. Это опять наступает утро.
Так холодно, что невозможно оставаться неподвижным, несмотря на усталость, сковывающую тело. Дрожишь, трясешься, лязгаешь зубами. Глаза слезятся. Мало‑помалу, невыносимо медленно в небе пробивается свет. Все леденеет, все бесцветно и пусто; всюду мертвая тишина. Иней, снег под тяжестью мглы. Все бело. Паради шевелится; он – белесый призрак; мы тоже совсем белые. Я положил сумку на земляной вал, и теперь она словно завернута в бумагу. На дне ямы плавают хлопья мокрого, изъеденного, серого снега, а под ним черная вода, как в грязной лохани. Снаружи выступы, выемки, груды мертвецов покрыты белой кисеей.
В тумане показываются две сгорбленные бугорчатые громады; они темнеют, приближаются, окликают нас. Это пришла смена. У солдат красно‑бурые, влажные от холода лица: скулы как глянцевые черепицы; но их шинели не обсыпаны снегом; эти люди спали под землей.
Паради вылезает из ямы. Я иду за ним по равнине; спина у него белая, как у Деда‑Мороза; походка – утиная; башмаки облеплены снегом; на них белые, словно войлочные, подошвы. Сгибаясь в три погибели, мы возвращаемся в окопы; на легком белом насте, покрывающем землю, чернеют следы сменивших нас солдат.
Над траншеей кое‑где, в виде больших неправильных палаток, натянут на колья брезент, расшитый белым бархатом или испещренный инеем; там и сям стоят часовые. Между ними прикорнули тени; одни кряхтят, стараются укрыться от холода, уберечь от него убогий очаг – свою грудь; другие навсегда закоченели. Навалившись грудью на бруствер, раскинув руки, чуть косо стоит мертвец. Смерть застигла его за работой; он убирал комья земли. Его лицо, обращенное к небу, покрыто ледяной корой, как проказой, веки и глаза белые, на усах застыла пена. Кругом зловоние.
Спят еще другие люди, но не такие белые: слой снега не тронут только на неодушевленных предметах и на мертвецах.
– Надо поспать.
Мы с Паради ищем уголок, нору, где бы укрыться и сомкнуть глаза.
– Не беда, если там мертвяки, – бормочет Паради. – В такой холод они продержатся и не очень будут смердеть.
Мы идем дальше, мы так устали, что наши взгляды словно волочатся по земле.
Вдруг я вижу: рядом никого нет. Где Паради? Наверно, улегся в какую‑нибудь яму. Может быть, он меня звал, а я не слышал.
Навстречу мне идет Мартро.
– Ищу, где бы поспать; я стоял на часах, – говорит он.
– Я тоже. Поищем вместе.
– А что это за кавардак? – спрашивает Мартро.
Из хода сообщения, совсем близко, раздается топот ног и гул голосов.
– Полным‑полно солдат… Вы кто такие?
Какой‑то парень отвечает:
– Мы – пятый батальон.
Прибывшие остановились. Они в полном снаряжении. Наш собеседник садится передохнуть на выпирающий из ряда мешок и кладет на землю гранаты. Он вытирает нос рукавом.
– Зачем вы сюда пришли? Вам сказали зачем?
– Ясное дело, сказали. Мы идем в атаку. Туда, до конца.
Он кивает головой в сторону севера. Мы с любопытством разглядываем их, замечаем подробности и спрашиваем:
– Вы захватили с собой все барахло?
– Не пропадать же ему! Вот и тащим!
– Вперед! – раздается команда.
Они встают, идут дальше; у них сонные лица; глаза опухли; морщины углубились. Тут и юноши с тонкой шеей, с тусклым взглядом, и старики, и люди среднего возраста. Они идут обычным мирным шагом. То, что им предстоит совершить, кажется нам выше человеческих сил, хотя накануне мы сами уже совершили все это. Выше человеческих сил… А между тем эти солдаты идут на север.
– Смертники! – говорит Мартро.
Мы расступаемся перед ними с каким‑то восхищением и ужасом.
Они прошли. Мартро качает головой и бормочет:
– Там, на другой стороне, тоже готовятся. Там люди в серых куртках. Ты думаешь, они рвутся в бой? Да ты рехнулся! Тогда зачем же они пришли? Их пригнали, знаю, но все‑таки и они кое в чем виноваты, раз они здесь… знаю, знаю, но все это странно.
Проходит какой‑то солдат, и Мартро вдруг говорит:
– А‑а, вот идет этот, как его, верзила, знаешь? Ну и громадина! Я‑то ростом не вышел, сам знаю, но этого уж слишком вытянуло вверх. Каланча! А какой всезнайка! Его уж никто не переплюнет! Спросим его, где найти землянку.
– Есть ли прикрытия? – переспрашивает великан, возвышаясь над Мартро, как тополь. – Еще бы… Сколько хочешь. – Он вытягивает руку, как семафор. – Гляди: вот «Вилла фон Гинденбург», а там «Вилла Счастье». Если будете недовольны, значит, вы очень уж привередливые господа. Правда, там на дне есть жильцы, но они не шумят, при них можно говорить громко!..
– Эх, черт! – восклицает Мартро через четверть часа после того, как мы устроились в одной из этих ям. – Здесь жильцы, о которых этот страшенный громоотвод не говорил.
Глаза Мартро слипаются и приоткрываются; он почесывает бока и руки.
– Спать хочется до черта! А уснуть не придется! Не выдержишь!
Мы начинаем зевать, вздыхать и наконец зажигаем маленький огарок; он мокрый и не хочет гореть, хотя мы прикрываем его рукой. Мы зеваем и смотрим друг на друга.
В этом немецком убежище несколько отделений. Мы прислоняемся к перегородке из плохо прилаженных досок; за ней, в погребе № 2, люди тоже не спят: сквозь щели пробивается свет и слышатся голоса.
– Это ребята из другого взвода, – говорит Мартро.
Мы бессознательно прислушиваемся.
– Когда я был в отпуску, – гудит невидимый рассказчик, – мы сначала горевали: вспоминали моего беднягу брата, он в марте пропал без вести, наверно убит, и нашего сынишку Жюльена, призыва пятнадцатого года (он был убит в октябрьском наступлении). А потом понемногу мы с женой опять почувствовали себя счастливыми. Что поделаешь? Уж больно нас забавлял наш малыш, последний, ему пять лет… Он хотел играть со мной в солдаты. Я ему смастерил ружьецо, объяснил устройство окопов, а он прыгал от радости, словно птенчик, стрелял в меня, кричал и смеялся. Молодчина мальчугашка! Ну и старался ж он! Из него выйдет отличный солдат. В нем, брат, настоящий воинский дух!
Молчание. Потом гул разговоров, и вдруг слышится слово «Наполеон», потом другой солдат или тот же самый говорит: