Осень сменяет лето, пятый раз сменяет.
а тонкая, словно ящерка, девочкина косичка
лежит в Освенцимском музее — живет и не умирает.
Мамины пальцы сгорели, но все-таки ясно видно,
как девочку в путь-дорогу пальцы те собирают,
то они цепенеют, то беспомощно виснут,
и черную ленту предчувствий
в тонкую косу вплетают.
Туго косичка закручена, не расплетется до вечера
скупые змейки стелются — мама горько плачет.
Девочка улыбается ласково и доверчиво,
девочка не понимает, что эти слезы значат.
Вот палачи ледяные — банды их ясно вижу —
косят людские волосы, мечут в стога большие.
Легкие детские локоны ветер уносит выше,
в грузные копны сложены женские косы густые.
Словно шерсть настриженную, словно руно овечье,
в кучи их кто-то сваливает и припинает ногами.
Вижу — пылают яростью большие глаза человечьи,
вижу старух испуганных рядом со стариками.
То, что словами не выскажешь, тоже вижу ясно:
пламя пышет из топки и палачей озаряет,
длинные их лопаты от детской крови красные,
стылые детские трупы в топку они швыряют.
Вижу седины бедные, все в серебристом инее,
и рядом — как ящерка — тонкую девочкину косичку,
вижу глазенки детские — большие, синие-синие.
Десанка Максимович (перевод Бориса Слуцкого)
О, если б оживали грезы
(пер. А. Ахматовой)
О, если б оживали грезы,
то пробудилась бы, взлетела
та бабочка с доски барака,
та бабочка...
Ребенок рисовал ее по-детски —
широкие узорчатые крылья,
лицо же — человека:
два выпуклых и черных глаза,
и нос, и рот...
«Я ни одной не видел бабочки,
не залетают в лагерь бабочки...»
Ты — лишь былинка, над твоим страданьем
беспомощно поэзия витает,
словами передать ее не в силах!
Но все ж и в нем поэзия — в рисунке,
твоя душа крылата,
и, воспарив над гибелью и скверной,
она живет поныне,
глядят ее глаза на нас с печалью...
Когда умолкнет гул войны навеки,
то оживет, очнется для полета
та бабочка со стороны барака
и тихо улетит в забвенье.
Все тайные безмолвные печали,
как реки, убегающие в море,
раз навсегда уж выплакаться смогут
и тихо уплывут в забвенье,
когда умолкнет гул войны
навеки!
Д. Вааранди
Венский вокзал в сорок пятом
Я помню «Западный» вокзал. Так, не вокзал — одно названье.
Сраженья гул ушёл на запад и постепенно вовсе смолк.
На рельсах сидя отдыхал прошедший укомплектованье,
А проще — заново рождённый, наш боевой стрелковый полк.
И на платформу вполз состав, идущий на восток куда-то,
Шёл медленно и осторожно, как бы стараясь не греметь.
В вагонах, в тех, что возят скот, стояли дети в полосатом
Так ужасающе худые, что жутко было посмотреть.
Состав вздохнул и тихо встал, поскрипывая тормозами.
В другое время я бы думал, что это зрения изъян —
Скелетики в товарняках с пустыми тёмными глазами.
Одни глаза. Сейчас такими рисуют инопланетян.
Тушёнка, сахар, сухари, всё из потаек извлекалось,
Трофейный шоколад, галеты, компот, трофейная халва,
И мужики, в бою — зверьё, всё повидавшие, пытались,
Сквозь неудержанные слёзы, найти поласковей слова.
Сопровождавшие детей медсёстры-девушки примчали,
Они метались вдоль состава, весь полк пытаясь вразумить,
Отталкивая нас назад, они рыдали и кричали —
Солдатики, остановитесь! Нельзя! Нельзя детей кормить!
Пришедшие на тот перрон две местных тётки с узелками
Упали разом на колени там, где стояли, в пыль и грязь,
И, наклонившись до земли, и, заслонив лицо руками,
Раскачиваясь, жутко выли, то ли казнясь, то ли молясь.
Гнетущий хор людской беды звучал нелепо и нестройно,
Народ не мог остановиться в порыве чувства своего.
И только дети в полутьме стояли тихо и спокойно
И их глаза на бледных лицах не выражали ничего.
До нас дошло — кормить нельзя! Мы всё сложили аккуратно
На полках первого вагона, где был устроен лазарет.
В последний раз я в те глаза взглянул, и стало мне понятно…
В тот миг отчётливо и ясно я осознал — что бога нет!!
Война не ждёт, мы шли вперёд, наш мир нуждается в защите.
Недалеко в моей колонне шёл пожилой седой солдат
И всё шептал: — Простите, деточки…Ох, деточки, простите…
Как будто он и правда в чём-то был перед ними виноват.
Л. Серый
Память
Еще во сне хожу в атаки
На гитлеровских егерей.
Еще мне видятся бараки
Немецких концлагерей.
Не плен, не плен меня печалит,
Молчу о том, что перенес...
Я вижу штабеля сандалий
И гору спутанных волос.
Всю ночь в освенцимском дыму
Горит огнями крематорий,
И дети в ряд по одному
Идут за лагерным забором.
И не проснуться, не забыться.
И все мучительнее страх.
И не взлететь на небо птицей
С дитем спасенным на руках.
Я до сих пор покой солдата
Нe отвоюю у ночей,
И память с болью виноватой
Стоит у зарева печей.
Ее не утешает ныне,
Что свой последний лютый бой
Я вел с фашистами в Берлине.
(А стал солдатом под Москвой).
Прошли года. Уже старею.
Но вновь во сне из дальних лет
Мне дети просятся на шею,
Давно которых с нами нет.
В. Смирнов
* * *
Завтра, доченька, нас убьют.
Я тебе не скажу об этом,
Спи. До смерти и до рассвета
Нам осталось сто пять минут.
Жизнь —такая же круговерть,
Как метель за окошком в клетку,
Остановит метели смерть,
Завтра, доченька. Завтра, детка.
Из костей прямо в небо мост,
По нему побредем мы тихо,
Свет от жёлтых еврейских звёзд,
Словно ягоды облепихи.
И откроются небеса,
И не смазано скрипнут дверцы,
Будут сухи мои глаза,
И давно не рыдает сердце.
Упадут наши платья с плеч,
Облака, словно хлопья дыма,
И нас ласково примет печь,
И проглотит ещё живыми.
От сапог на золе следы,
И сирена завоет тонко,
Большей нет на земле беды,
Чем не смочь уберечь ребёнка.
Завтра, доченька, нас убьют,
Льётся дождь из небесной лейки.
Не надеясь на божий суд,
Я сожму твою тонкую шейку.
Спи спокойно. Моя вина.
Спи, мой ангел. Лети, как птица…
Я сгорю за тебя сама.
Пусть тебе ничего не снится.
А. Гутин