СКИТСКОЕ ПОКАЯНИЕ. 1961 ГОД 5 глава




Она процедила молоко, стараясь не греметь подойником, убрала его в погреб и, вымыв руки, прошла в горенку. В углу, на божничке, стояли медные иконки‑складенки и висел черный восьмиконечный крест. Марья зажгла лампадку и встала на колени‑молиться…

Анна проснулась от шороха молока в кринке: хозяйка, до глаз завязанная платком, цедила молоко через самодельное ситечко. Анна глянула сквозь ресницы и снова закрыла глаза. Надо полежать, подумать, что делать дальше, что говорить, как вести себя. Она прислушалась к дыханию Зародова, спутника по странствиям, младшего научного сотрудника краеведческого музея. Тот еще спал: дышал глубоко, размеренно. Еще по дороге в Макариху, в поезде, потом на пароходе и леспромхозовском катере, Анна сделала вывод, что спутник попался ей с нервами крепкими, непорчеными, и даже обрадовалась этому. Кто‑то же должен в экспедиции быть всегда с трезвым умом, не терять рассудка и памяти. Зародов, как.все спокойные люди, был молчалив, неторопок и спать мог в любых условиях. Теперь же здесь, в Макарихе, это немного раздражало Анну. Нужно думать, что делать дальше, а он спит, как сурок. То, что они напридумывали и напланировали по дороге, сейчас ей показалось никуда негодным. Да, материалы Никиты Евсеича Гудошникова есть, вон они лежат, в рюкзаке, бережно завернутые в полиэтилен и спрятанные в кожаную папку. И в материалах есть все: списки старообрядцев, имеющих рукописные и старопечатные книги, списки названий тех книг, названия сел, деревень, где есть кержаки, схемы, как пройти в дальние, таежные скиты, и еще много чего, но что же делать дальше? Вот ходит и хлопочет по хозяйству, Марья Егоровна Белоглазова, отмеченная Гудошниковым особо. Марья — жена бывшего наставника старообрядческой общины, погибшего в войну. И книг за ней числится — полный круг чтения, то есть более сорока. Самое ценное — рукописный сборник четырнадцатого века, другой «помоложе», но с текстом «Сказания о Мамаевом побоище» интересной редакции, есть три книги федоровской печати… Все есть и у кержаков, и у Марьи Белоглазовой, но видит око, да зуб неймет.

Вот Марья Егоровна в горницу ушла, и занавески сомкнулись за нею. Что там, за ними?.. Вот, слышно, шепчет что‑то… Анна чуть повернула голову, прислушалась.

— …денно и нощно молюсь по тебе — убиваюсь. Не водой умываюсь — слезами горючими. Докричусь я тебя, дошепчусь, моя кровиночка, и прозреешь ты, и развеешь смуту на душе своей да вспомнишь о матери‑горемычнице. Все глаза выплачу, все слова выскажу, ослепну‑оглохну и сердцем сотлею, а молить тебя не перестану. И да долетит молитва моя к сердечку твоему и уму твоему. И да по воде пойду к тебе, аки посуху, по земле пойду‑ноги до колен изношу — лишь одним глазком на тебя глянуть, словечко бы твое услыхать. Где ни на есть ты — заклинаю: вспомни! Вспомни матерь свою! Вспомни и приди, иль отзовись хотя б, иль посулись прийти. И да успокой ты мое сердушко, хоть молвою, что живой ты и жить еще будешь… Нет мне смерти без тебя, нет мне жизни без тебя, Тимофеюшка‑а‑а…

Анне почудилось, будто эхо где‑то отозвалось — а‑а‑а! — отозвалось голосом чистым и высоким. Непонятно было: то ли молится Марья Егоровна, то ли плачет.

— Во одно небо с тобой глядим, от одного солнышка греемся, по одной земле ходим, а нет нам встречи‑свидания. Разлучила‑развела нас судьбинушка, ровно матери ты знать не знал, а я — сыночка своего видеть не видывала. Что за времечко такое нагрянуло, господи! Дети гнездышка родного не помнят, не тоскует их сердечко по дому, будто у зверей лесных…

Ком подкатил к горлу. «Плачет, — подумала Анна. — По сыну плачет». Вчера вечером они с Зародовым толком‑то и рассмотреть хозяйку не успели, хотя стояли над Макарихой белые ночи и в избе без лампы было светло. Марья Егоровна ходила, завязанная темным платком по брови, и даже возраста ее было не определить. То ли сорок лет, то ли все семьдесят… Но плач хозяйки был особенный, бесслезный, из тех самых плачей, которые они еще в студенчестве записывали на фольклорной практике. Однако там старушки не плакали, а просто пересказывали тексты, да еще посмеивались: экое занятие — старые песни собирать, и на что только? Голос Марьи Егоровны царапал сердце, и подступала какая‑то тихая тоска одиночества. Вспомнилась мать, еще не старая женщина, но уже с горькой складочкой на губах, какая появляется у всех матерей, проводивших своих детей из дому в большой мир пусть и не навсегда, но надолго. Вот ведь как получилось: пока бегали с оформлением документов экспедиции, пока «добывали» материалы Гудошникова, ушла прорва времени, и Анна не успела съездить домой‑в маленький шахтерский городок. А это почти рядом, три часа на поезде… Надо хоть письмо написать отсюда, пускай мать не волнуется.

— Уж и звериное сердце бы растаяло, как я молю тебя, Тимофеюшко, уж и звериное сердце бы услышало да откликнулось…

Анна приподняла голову от подушки и глянула на Зародова. Тот лежал на лавке, заложив руки за голову, и смотрел в потолок, крашенный зеленой краской и потемневший от времени.

— Вставать? — одними губами спросил Зародов, косясь на дверной проем горницы.

— Только тихо, — предупредила Анна.

Задоров осторожно спустил ноги с лавки и на цыпочках прошел к порогу за сапогами. Еще в городе Зародову было поставлено условие: подчиняться Анне беспрекословно и исключительно во всем. Зародов, не моргнув, согласился.

— Тем лучше, — сказал он. — Значит, как в армии — говорит старшина: бурундук‑птичка, следовательно, птичка.

Через минуту, обутый и одетый, Зародов сидел на лавке и тер кулаком припухшие от сна глаза.

— Как в разведке, — прошептал он Анне. — У меня такое ощущение, будто нас в тыл врага забросили. По тонкому льду ходим: чуть не так — и провал.

— Отвернись, разведчик, — сказала Анна и встала с постели. И только сейчас ощутила, как болят икры ног, ломит поясницу и шею. Тридцать километров отмахали вчера, а, может, и больше — кто мерил здешнюю дорогу?

— Поспали бы еще, — заботливо сказала Марья Егоровна, неожиданно появившись из горницы. — Время‑то — солнышко токо встало.

— А кто рано встает‑тому Бог дает, — брякнул Иван Зародов и глянул на Анну. — Мы с солнышком привыкли…

«Разговорился, — недовольно подумала Анна. — Сказано же было — молчать…»

Марья Егоровна ничего не ответила и даже не взглянула на Зародова.

— Коли помыться желаете, — во дворе у нас, — сказала она. — Летом‑то мы на улице умываемся.

Пока они умывались, пока Марья Егоровна собирала завтрак в летней дощатой кухне, Анна сосредоточенно думала, как вести себя, что говорить, как объяснить, зачем пришли? Разработанный с Ароновым план и его наставления вдруг показались какими‑то нежизнеспособными. Вроде все было правильно: не спешить, искать контакта, доверия у старообрядцев, на все вопросы напрямую не отвечать, чтобы оставалась какая‑то загадка у них. Аронов предупреждал, что кержаки — народ проницательный и психологией владеют не хуже цыган, но вместе с тем доверчивы и где‑то наивны. У хранителя все‑таки опыт был. Как ни говори, три года ездил с Гудошниковым, кое‑что посмотрел, кое‑чему научился. О книгах заговаривать, лишь когда уже старообрядцы перестанут бояться нового человека, привыкнут, притрутся. Но когда это будет? И как не пропустить этот момент?

Чем больше думала Анна, тем сильнее и неожиданнее подступали страх и растерянность. В самом деле, будто в тылу врага… Больше всего смущало Анну то, что Марья Егоровна вообще ни о чем не спрашивала. Вчера они пришли поздно, отыскали избу Белоглазовых, постучались и были впущены без слов. Так же без слов их накормили, уложили спать, и сегодня утром продолжалось то же самое.

— Вот туто‑ка колба моченая, — потчевала Марья Егоровна. — Для аппетиту хорошо. Оно, правда, пахнет после изо рта, да кто тут нюхать станет? Ешьте хорошенько, ешьте, а на меня не смотрите, я дома.

— Спасибо, спасибо, — кивала Анна и, чтобы скрыть растерянность, отважно черпала острую, терпко пахнущую чесноком колбу. Иван Задоров ел не спеша, часто поглядывая на своего начальника, словно бы спрашивая: а так ли я все делаю?

— Крепко ешьте, — приговаривала Марья Егоровна. — С дороги‑то всегда ести хочется. Дорога‑то, она не токо ноженьки мотает, а и кишки на кулак…

Ну хоть бы поинтересовалась — надолго ли в Макариху, куда путь держите или самый естественный вопрос: откуда про нее‑то узнали, про Марью Белоглазову?

Успокаивало и оставляло надежду единственное — их приняли, угощают, ночлег дали. Не выставили за ворота, не побрезговали мирскими людьми, не побоялись «опоганить» избу и посуду чужаками — словом, не сделали того, чего больше всего опасалась Анна. Это успокаивало, но и обескураживало.

После завтрака они вышли во двор и, не сговариваясь, сели на вросшее в землю бревно у плетня. Над Макарихой перекликались запоздавшие петухи, где‑то брюзжал трактор, и поднималось розовое, но уже горячее солнце. Марья Егоровна, убрав со стола, повязала другой платок и, не говоря ни слова, куда‑то ушла, как будто так и надо, оставив непрошеных гостей в полной растерянности. Едва она скрылась за калиткой, Иван Зародов встал и расслабленно прошелся по двору.

— Товарищ начальник, какие указания будут?

— Будут‑скажу, — недовольно бросила Анна и отвернулась. — Ждите.

— Я и так вам в рот заглядываю, — вздохнул Зародов. — Может, дров ей поколоть? Глядите, какая куча чурок. А? Я ведь в прошлом тимуровец.

— Помолчите, пожалуйста, — поморщилась Анна. — — Без ваших шуток тошно.

— Понял: бурундук — птичка, — сказал Иван и сел на место. — Кстати, а избу она не закрыла. Заходи и бери что хочешь… У них что здесь, другие социальные отношения?.. А я, пожалуй, дреману часок, — он прислонился к плетню и закрыл глаза. — Бабушка придет — пихнете…

Может, пойти, походить по деревне, размышляла Анна, с чего‑то начинать надо, не в гости приехали, на работу. Зайти к начальнику лесоучастка, все‑таки официальное лицо, может, он что подскажет? О Макарихе, поселке в сто дворов она кое‑что уже знала. Капитан катера, на котором плыли двое суток от райцентра, говорливый мужичок, едва узнав, что молодая пара (их приняли за мужа и жену) едет в Макариху, вытаращил глаза и засвистел.

— Вас что же туда, за тунеядство? Иль по вербовке?

— По вербовке, — сказала Анна.

— Ну это еще ничего, — протянул капитан. — Кержакам понравитесь — на постой пустят. А туники в бараке живут. Веселый барак! Особенно в аванс и получку. Кержаки грозятся спалить его к едрене фене. А ведь и спалят!

На северной реке по‑весеннему еще было холодно, в трюме, куда поместили Анну с Зародовым, не оказалось стекол в иллюминаторах, да и весь катер был битый, мятый, обшарпанный молевым лесом и видом своим походил на капитана. Но капитан все‑таки душа‑человек, позвал в рубку‑единственное теплое помещение. Позвал и первым делом вынул из‑под штурвала початую бутылку, отер рукавом горлышко, сунул Зародову:

— А ну‑ка, парень, врежь!

Зародов глянул на Анну и сказал — не пью. Затем капитан расспросил — зачем да куда и догадливо изрек:

— Понял. Деньги делать поехали. Только ты, парень, сам запомни и бабе своей скажи: денег в Макарихе нету. Нынче ж реформа денежная. Старыми‑то получали — ого! А на новые переложить?.. В лесу денег нету, в лесу мантулить надо. Не зря ж туников к нам на исправление присылают! — Анне разговаривать с ним не хотелось, впрочем, и капитан все время обращался лишь к Зародову, не замечая «бабу». Зародов же помалкивал, косясь на Анну.

— Да‑а, — вдруг протянул капитан. — Гляди‑ка, сколь нынче реформ! И деньги поменяли, и в космос человека запустили. Кержаки говорят, это все к концу света.

На исходе пути капитан, окончательно расположившись к попутчикам‑пассажирам, неожиданно предложил:

— Вот что, господа вербованные. Нахаркайте вы на подъемные, что вам отвалили, не суйтесь в лес, там и без вас балду гоняют. А купите‑ка вы пасеку колодок на десять, и года через три озолотитесь. Там вокруг Макарихи шелкопрядников и гарей тьма, медосбор — убиться легче. Кержаки там старыми деньгами избы обклеивали. Вы держитесь к ним поближе и на ус мотайте. У них, лешаков, ничего не пропадает. Летом мед, осенью орех, зимой пушнина, весной рыба. Умеют жить.

Вспомнив это, Анна усмехнулась. Может, и правда, завести пасеку? От мысли пойти к начальнику лесоучастка она тут же отказалась. Аронов инструктировал: как можно меньше ходите к местным властям, в некоторых случаях даже избегайте их. «Я, — сказал он, — не знаю, почему это так, но Гудошников никогда не обращался ни в райисполкомы, ни в сельсоветы, а милиционеров так вообще за версту обходил. Наоборот, казалось бы, ему сподручнее было действовать через местные власти. Он — герой гражданской войны, орденоносец, бывший комиссар, — кого хочешь убедил бы и помощи добился. Он же на протезе хромал десятки верст, а машины не просил…»

Вот она, Макариха, заповедное место Гудошникова. Судя по материалам, и был‑то он здесь всего раз, правда, четыре месяца прожил. Но все равно, выходит, можно найти подход к старообрядцам. Он есть, он существует, только с какой стороны?

Дремавший Зародов вдруг выпрямился, смахнул пот со лба, выступивший под горячим солнцем.

— Так, озарило, — будничным голосом сказал он. — Хватит, начальник, ломать голову.

— Что еще? — поморщилась Анна.

— Будем использовать старый капитал. Вернее, чужой капитал, если пока своего не нажили. Нечего от бабушки скрывать. Надо ей заявить или намекнуть, что мы пришли от Гудошникова. Его‑то она помнит! Наверняка помнит! И ей сразу все ясно, и нам полезно.

— Это уже неплохо, — оживилась Анна. — По крайней мере, первая подходящая мысль. А вы, Ваня, соображаете.

— Ну так, — пожал плечами Зародов. — Подчиненные иногда тоже кумекают, если их не зажимать. А вообще, мне во сне всегда хорошие мысли приходят.

— Тогда спите еще, — распорядилась Анна. — Хоть целые сутки.

— Это можно, — сказал Иван и снова привалился к плетню.

Однако поспать ему не дали. По‑хозяйски отворив калитку, во двор вошел высокий, седобородый старик в рубахе навыпуск и валяной крестьянской шапке, несмотря на грядущий жаркий день. Он мельком глянул на пришлых, поздоровался и с ходу направился в избу. Через несколько минут старик вышел оттуда с тяжелым, на длинной ручке, колуном и, поставив одну из чурок на попа, стал колоть. Работал он неторопко, с прицелом, с глубоким придыхом в момент каждого удара, и белые поленья отлетали с веселым звоном. Расправившись с одной чуркой, он развернул другую, толстую, комлевую, примерился и развалил ее пополам, в три удара. В старике, а на вид ему было, пожалуй, за семьдесят, чувствовалась какая‑то спокойная, без удали и молодцеватости, мощь. Он, как тяжеловоз, впрягшись в оглобли, тянул груз не спеша, размеренно, зато мог въехать на любую гору. Между тем куча дров росла на глазах, и Зародов не выдержал.

— Пойду помогу, — бросил он и добавил с поддевкой:

— С вашего позволения, конечно.

Иван подошел к старику и, выждав, когда тот расправится с очередным чурбаком, попросил с веселым задором:

— Ну‑ка, дед, дай‑ка мне размяться. Руки чешутся! Старик оперся ни колун, неторопливо оглядел Зародова.

— В сенях там еще один есть, — сказал он. — Токо немоченый, с черешка соскакивает.

— Ничего! — возразил Иван. — Клин поставим.

Мужики замахали колунами, старик по‑прежнему размеренно, Иван — самозабвенно и азартно. Сидеть и смотреть было уже невмоготу. Анна подошла к мужикам и начала отбрасывать поленья, выхватывая их чуть ли не из‑под колунов. Простая крестьянская работа неожиданно сблизила их, и, еще не обмолвившись ни единым словом со стариком, Анна вдруг ощутила доверие к нему и даже какое‑то притяжение. Через полчаса уже казалось, что в Макарихе они давно, и что не первый раз они вот так близко встречаются с этим стариком, и бесплодные вопросы, мучившие Анну все утро, будто отступили и потеряли прежнюю остроту. Даже боль в суставах прошла.

Тяп, тяп — стучал Зародов, стараясь угодить в одно место.

— Г‑гах! — выдыхал старик, и шапка подпрыгивала на его голове.

Они были под стать друг другу, Иван даже пошире в плечах, оба длиннорукие, прямые. Правда, Зародов сильно потел, волосы размещались сосульками, тогда как на старике и капли не выступило. Он только раскраснелся, побагровел, отчего белая лохматая борода казалась еще белее.

«Хорошо, все хорошо! — про себя восклицала Анна, отшвыривая дрова и переворачивая мужикам чурки. — Пусть все идет так, как есть. Так, как есть».

— Ты, девка, не суетись, — вдруг сказал старик. — Зашибем ненароком. Отойди.

Полено выпало из рук. Анна отступила за спины и растерянно огляделась. Ком обиды, что она, выходит, здесь не нужна и бесполезна, уже подкатывался к горлу, и, подавляя его, Анна снова схватилась за поленья и начала складывать их вдоль плетня. «И в самом деле, — зашибут, — уже через минуту думала она. — Ишь как размахались… Что тут обижаться?»

Как‑то само собой она снова начала думать о Марье Белоглазовой, изредка поглядывая на калитку. Вспомнился ее плач по сыну. Видно, нелегко ей одной‑то, тоскует. Вот и дров поколоть некому, старика наняла, а скоро ей и сено косить… Интересно, что за сынок у нее, если глаз не кажет? Почему‑то представлялся сразу мужичок наподобие веселого капитана леспромхозовского катера: говорливый, бестолковый и шалопай из шалопаев. Мать тут убивается по нему, а сыну хоть бы что… Может, и правда в живых нет?..

В следующую секунду Анне стало жарко: вот он, подход к Марье Бёлоглазовой и ее доверие — сын! Имей они хотя бы весточку о нем — здесь бы как родных встретили. Нужно срочно его разыскать! Послать запрос, узнать адрес, в конце концов написать Аронову, пусть идет в милицию, или еще куда, находит сына Марьи, совестит его, уговаривает — главное, чтобы весть о нем, лучше, конечно, о его приезде, Марья Егоровна получила от них.

Тяп, тяп — г‑г‑ах! — стучало за спиной.

Во что бы то ни стало ее сын должен нынче приехать в Макариху! На веревке его притянуть, под конвоем привести, но чтобы был здесь. И тогда они с Зародовым станут в глазах Марьи Егоровны добрыми вестниками, а их появление в Макарихе — хорошим предзнаменованием для нее. Анна подняла поленницу в метр по всей длине плетня, когда вдруг послышался протяжный, глубокий вздох и колуны разом стихли. Она повернулась…

Старик лежал на траве, запрокинув голову и зажав ладонями лоб. Бледный, мокрый от пота, Зародов стоял чуть поодаль с черешком от колуна в руках и глядел на старика с ужасом, будто убийца на жертву. Анна бросила поленья и подбежала к старику. Тот не шевелился, и только на багровом горле ходил крупный, угловатый кадык.

— Что с вами? Что?! — Анна наклонилась к старику, но дотронуться побоялась.

— Колун сорвался… — шепотом выдавил Иван, не меняя положения.

Старик простонал облегченно, перевел дух и, не убирая рук со лба, сел.

— Гли‑ко, — как‑то удивленно произнес он, тяжело двигая мутными глазами. — Ровно быка ссадил.

— Вам больно? До крови, да? — спрашивала Анна, осознавая собственную бестолковость. — Может, вам воды принести?

— Не суетись, девка, — проговорил старик и, отняв руки, потрогал лоб. На месте удара краснела широкая ссадина и росла шишка, опухоль поднималась быстро, вздувая переносицу и затягивая глаза.

— Я это… я нечаянно, — опомнившись, пролепетал Зародов. — Я не хотел, колун сорвался…

Старик поднял колун — тупоносую железку килограмма на четыре, повертел в руках и отбросил в траву.

— Однако, приласкал, — с удовлетворением протянул старик. — Аж искры посыпались!

— Возьмите вот, платочек, — Анна торопливо намочила носовой платок в бочке с водой. — Приложите ко лбу.

— А‑а, — отмахнулся старик и, поднявшись на ноги, пошел со двора. — Откололся я… Пойду.

Несколько минут они молчали. Анна проводила взглядом качающуюся, печальную фигуру старика и опустилась на чурку.

— Я же не специально… — сказал Иван. — Так вышло…

— Лучше молчите, — выдавила Анна и расслабилась. — Хорошо начали: человека чуть не убили.

— Да он вроде не обиделся…

— Колуном в лоб — и не обиделся… Теперь хоть беги отсюда… Ладно, тимуровец, колите дрова, если ни на что больше не годитесь.

— Как это — ни на что? — обиделся Иван. — Я же вон неплохую мысль подсказал, про старый капитал, — он взял колун старика, примерился.

Они кололи и складывали дрова, поджидая хозяйку, а вместе с ней и ее укора, может быть, даже сурового приговора. Что это вы, скажет, пришли сюда бог весть откуда; чуть старика не убили, а теперь хозяйничаете тут. Убирайтесь‑ка с моего двора, проходимцы, не надо мне вашей помощи. Вы, может, тунеядцы, а я вас привечаю…

Марья Егоровна пришла только к обеду, когда вдоль плетня поднималась высокая поленница и от чурок осталась половина. Завидев хозяйку, незваные гости бросили работу и виновато присели. Зародов, голый до пояса и блестящий от пота, подтянул к себе ведро и, брякая дужкой, напился через край. Марья же Егоровна будто и не заметила, что творится в ее дворе. Она, не запирая калитки, прошла к крыльцу и тяжело опустилась на ступеньку. Глаза ее остановились на пропыленных броднях да так и застыли.

Анна вдруг поняла, что настал момент действовать. Она села рядом с Марьей Егоровной и неожиданно для себя вздохнула по‑бабьи, устало и горько. Марья подняла глаза.

— Господи, зачем же вы? — тихо спросила она. — Я ведь нынче и дрова не хотела готовить… И так, поди, устали.

— Это не мы, — сказала Анна. — Тут дедушка приходил… А мы помогали.

— А, верно, Петрович был, — без интереса проговорила Марья Егоровна. — Вот тоже, мается старик, стыдно и сказать от чего… Господи, да что же это делается‑то в жизни? Грешники мы, что ли, великие? За что нам испытания такие? Врагу не пожелаешь…

Ей сейчас нужен был человек рядом, независимо кто. Лучше даже, если чужой. Ей нужно было сейчас, чтобы ее слушали.

— А я в Останино ходила, в сельсовет, — сказала Марья Егоровна. — Просила запрос сделать про Тимофея, да сказывают, в район ехать надо, токо там запросы делают… Всесоюзный розыск называется…

Зародов демонстративно отвернулся от женщин и, взяв колун, принялся за дрова. Анна слушала Марью Белоглазову и думала, что перед экспедицией они с Ароновым обговорили все детали, отработали много вариантов установления контакта со старообрядцами, но никак не предполагали, что начнется все с дров и со случайной исповеди. Однако это еще ничего не значило. Рассказать, что наболело на душе, можно и первому встречному, но только чтобы этого встречного потом больше не видеть и не слышать…

Лука Давыдыч пришел в свою келейку лишь под вечер, оттопав босым верст пятнадцать по шелкопрядникам и старым гарям. На изодранных ногах кожа болталась лохмотьями, жгло исколотые пятки, ныла и горела шея, до мяса стертая верижной цепью. Домочадец — странник Леонтии — сидел возле избушки за столом из пустых ящиков и, склонясь над книгой, давил на щеках по‑вечернему злых комаров. Лука поклонился ему, вежливо поздоровался и, сняв котомку, присел на ящик. Леонтий бережно закрыл книгу, огладил черную от времени обложку.

— Измарагд, — любовно сказал он. — Книга для чтения приятная, поучительная..! Ну, что принес, Лука Давыдыч?

— Что Бог послал, Леонтий, что Бог послал, — степенно проговорил Лука. — Соли маленько, лучку да огурчиков. И хлебца, из магазина.

Он развязал котомку, выложил на стол продукты и, чуть помедлив, достал книгу.

— Вот, Леонтий, старуха Смердова пожертвовала. Велела кланяться.

Леонтий оживился:

— До чтения я большой охотник! Благодарствую, Лука Давыдыч, спаси тебя Христос.

Он взял в руки принесенную книгу, осторожно приоткрыл ее, почитал что‑то, шевеля губами, и захлопнул.

— Экая чудная книга! — восхищенно сказал он. — Ну ладно, вечером помолюсь да почитаю, да тебе растолкую, что здесь писано. К Марье‑то заходил, к Белоглазовой?

— Заходил, Леонтий, заходил… Да что Марья‑то? Всем умна женщина, всем хороша и божественна, а зло‑то все еще на сердце держит. Который раз уж говорил: не вернется твой Тимка, назад его калачом не заманишь. В грехах он, аки свинья в грязи, пропащий человек, одно слово. Сказывал, не убивайся ты, Марья, понапрасну, не терзай свою душу надеждами. Так нет, она все свое…

— Как же, сын, — вздохнул Леонтий. — Ее, Марью, пожалеть надо, побеседовать с ней, чтоб сердце отмякло.

Лука Давыдыч поглядел на странника Леонтия с завистью, с уважением. Ведь молодой еще, поди, немного за тридцать, а какой подход к людям имеет, как говорит‑то с ними хорошо — заслушаешься. И читать может, и толковать, ровно наставник, и по‑новому шибко грамотный. Старухи по деревням, как ни встретят — поклоны ему шлют, о здоровье спрашивают и все добрым словом поминают. Кому‑то он крышу перекрыл, кому завалинку поправил, на покосе помог. Давно ли Леонтий в этих краях появился, а везде его знают… Лука перекрестился и развернул тряпицу с припасом.

— Поснедаем, Леонтий, уж и солнышко на закат.

Леонтий взял огурец, луковицу, макнул в соль и захрустел. От хлеба же отказался, брезгливо отодвинул предложенную горбушку.

— Мне мирского и хлеба не надо. Огурчиком сыт буду.

— Я по дороге‑то освятил хлебушек! — попробовал уговорить Лука. — А коли освятишь, так и магазинный есть можно. Старые люди говорят, можно, раз жизнь такая пошла. Все от Бога.

— Ты‑то ешь, а я не буду. Я странник, я власти не подчиняюсь и хлебов ее есть не буду. — Лука замолчал. Видно, Леонтий знает, что говорит. Коль нельзя, зачем неволить? Странники — люди в вере серьезные, щепетильные, толк у них строгий.

— Слышь‑ка, Леонтий, — вспомнил Лука. — К Марье‑то странники пришли, ночевали нынче у нее.

— Кто такие?

— Мужик и баба с ним, молодые еще.

— А‑а, — протянул Леонтий, сдержанно пережевывая огурец. — А у Петровича был?

— Быть‑то был, — сказал Лука, раздумывая, есть ему хлеб или нет. — Да Петрович занемог маленько, ударенный он. Глаза‑то напрочь заплыли, щелки одни.

— Кто ж его так‑то? — пожалел Леонтий. — Безвредный старик.

— Да эти и ударили, странники, что у Марьи ночуют, — Лука все‑таки отломил хлеба, прошептал молитву. — Будто дрова кололи и колун возьми и сорвись с черешка. Ну и Петровича по лбу.

— Вон как!

— А так ему и надо, — удовлетворенно сказал Лука Давыдыч и откусил хлеба. — Немоляка он, Петрович‑то. Как с войны пришел‑лба не перекрестил. Вот и получил по лбу! Бог его наказал.

— Нельзя так, Лука Давыдыч, — строго, но сдержанно заметил Леонтий. — Петрович без Бога словно в потемках живет, ему свет надо показывать, как слепому. Только осторожно, помаленьку, чтобы враз от света плохо не сделалось. Ты, Лука Давыдыч, вериги‑то на что надел да обет принял? Чтоб грехи свои искупить, перед богом покаяться. И чтоб потом братьев своих в смирении наставить. Зло‑то, что против некоторых людей у тебя есть, ты сломи. Вера наша в добре — не во зле.

— Благодарствую, Леонтий, — виновато проронил Лука Давыдыч, — за науку, спаси Христос….

Лука стал есть молча и снова вспомнил про Марью Белоглазову. Может, умом тронулась Марья, коли до сих пор сына своего блудного ждет. Если и жив ее Тимка, то наверняка в тюрьме сидит, баланду хлебает да деньки до конца срока считает. Больно дерзкий сынок‑то у Марьи, чуть что не по нему — в драку лезет. А Бог силушкой не обидел. Сама‑то Марья тоже не чище, гордыня в ней так и бродит. Все они, Белоглазовы, такие были. И Кирилла ее, покойник, в тайге убиенный, тоже баламут был хороший…

Лука Давыдыч не любил вспоминать Кириллу Белоглазова. Другой раз на ум придет он, так Лука скорее открестится, отмолится от воспоминания, а в голове‑то мысль знай зудит. В Макарихе, поди, уж забыли, что Кирилла перед самой войной вытворил, по крайней мере, не поминают и в лицо не тычут. Луке же самому во всю жизнь не забыть. Макариха в ту пору охотой промышляла да орехом. В межсезонье дуги и полозья гнули для леспромхоза. Предвоенный год выдался непутевый: белка ушла от бескормицы — шишка еще летом в цвету обгорела от зноя. Осталось промышлять лишь птицей да полозьями. Но и с этим беда. Пойдут мужики глухаря бить — что такое? Стрелишь — крылья падают, а птица все равно летит. Или днем дугу на правиле загнут, она к утру возьми да полопайся. Вроде и запаривали как следует, и загибали, как всегда, но дуга вся в щепу исходит. Вот и сиди, играй этой щепой, как медведь играет, сиди, думай и плачь. Тут‑то Кирилла Белоглазов возьми при народе и скажи; мол, знаю, отчего неудача в промысле. У Лукашки глаз черный. Стоит ему увидеть мужика, когда тот на охоту идет, — считай, пустой вернется. И полозья с дугами тоже от его глаза трескаются и лопаются, поскольку Лука ночами не спит и бродит чего‑то по берегу, где дуги на правилах сохнут.

Кирилла тогда уж в возрасте был, лет сорока, начетчиком в общине считался. Не то чтобы слишком уж божественный был, а людей вокруг себя собирал, чуть что — к нему шли. И как‑то с властями ладить умел, если выходило наезжать милиции и сельсовету в Макариху. Мужики выслушали Кирилла — а им‑то что? Только повод дай. Стали припоминать: выходит, и в самом деле Луке перед охотой на глаза не попадайся, вмиг удачу отпугнет. Ты, говорят, Лука, колдун и с нечистой силой знаешься. А потому из тебя беса изгонять станем. А какой он, Лука, колдун? В молельне — тогда и молельня еще в Макарихе была — часами на коленях стоит, книги читает и, пожалуй, еще помудрее, чем сам Кирилла, толковать может прочитанное. А Кирилла — на тебе! — колдун! Что ночами Лука Давыдыч не спал и по земле ходил, так и это не из колдовства. За день‑то так выспишься, что ночью глаз не сомкнешь. Вот и ходил Лука по берегу, о Боге думал да молился шепотком. Но Кирилла народ‑то уже взбулгачил. Мужики в воскресенье разговелись медовухой и собрались из Луки колдовство вытравливать, по старому обычаю. На кобылу хомут надели, погоняли ее как следует, чтобы хомут пропотел, потом схватили Луку и давай его через хомут протаскивать. Лука дрыгался, верещал, геенной огненной грозился, но где там с выпившими мужиками сладить. Народ собрался на берегу — все хохочут: мол, сатана из Лукашки выходит! Ишь как он бесится!.. Страх вспомнить. И Марья Белоглазова там же стояла тогда. Громче всех хохотала. Насмеялась над Лукой, теперь по сыночку своему плачет.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: