– Дура!
И отвернулся, сделав вид, что это не я.
"МАСКАРАД"
Это был культпоход. Всем классом мы пошли в Александрийский театр на "Маскарад" Лермонтова.
Так называлась пьеса.
Весь театр был красный в золоте. Красной была обивка кресел и барьеров лож. Золотом сияли спинки кресел, орнаменты на ложах и ярусах. Всюду горели свечи в золотых бра, и весь театр сиял и сверкал. А если добавить черные костюмы мужчин и разноцветные платья женщин в партере и в ложах бенуара, мерцание серег, колец, браслетов и блеск начищенных туфель, можно представить, что это было за зрелище!
Мы сидели в ложе второго яруса, как в лодке. Почему "как в лодке"? Потому что нас качало от этого обилия света, от мелькания драгоценных камней, от шелеста разговоров в зрительном зале. На сцене – любимые артисты Ленинграда – Юрьев, Вертинская, Тимме.
Я не буду вам рассказывать содержание. Вы, наверно, проходили "Маскарад" в седьмом классе и, конечно, помните, как господин Арбенин положил яд в мороженое своей жене Нине Арбениной. Сделал он это из ревности, и Нина Арбенина умерла, а он рыдал, и весь зал переживал это происшествие.
– Мне теперь почему-то совсем не хочется есть мороженое, а до этого "Маскарада" я могла за раз съесть четыре порции, – сказала Ира Дружинина. – А вообщето я могла бы и пять…
– А я десять, – сказала Тая Герасимова.
– А я и сейчас могу съесть двенадцать, – заявил Финкельштейн.
– Значит, ты толстокожий человек, – заметила Таня Чиркина, – тебя ничем не проймешь.
– Я вообще не верю в эту ревность, – сказал Финкелыытейн. – Отчего люди ревнуют? Оттого, что думают, что жена им изменяет. А если бы я думал, что моя жена мне изменяет, сказал бы ей сразу "ауфидерзейн!" – и ушел бы на все четыре стороны. Пусть делает все, что угодно, она мне не нужна.
|
– Значит, ты ее не любишь, – сказала Чиркина.
– А чего я ее буду любить, если она меня не любит? Такая любовь меня не устраивает.
– Думаешь, это так просто: взял и разлюбил! Сердцу не прикажешь, – сказала Берестовская. – Я когдато в детстве была влюблена в одного мальчика, а он любил одну мою подругу, и я узнала, что он был с ней на "Коте в сапогах", так я целую неделю спать не могла, до того мучилась и переживала.
– Женщины не стоят того, чтобы из-за них мучиться, – вмешался Коля Гурьев. – Надо и о себе подумать.
– О чем вы спорите? – спросила подошедшая к нам Любовь Аркадьевна.
– О ревности, – сказал я.
– Ревность – это результат мучительных сомнений. И возникает она в человеке от его подозрительности и неверия. Арбенину внушили, что Нина ему изменяет. Он доверился Неизвестному, который шантажировал его. Убеждена, что Арбенин по-настоящему не уважал Нину, иначе бы он не поверил обозленному Неизвестному. Он унизил свою жену ревностью и конечно же унизил этим чувством и самого себя. Из ревности люди часто калечат жизнь и себе и другим. Но я думаю, что вам еще рано об этом думать.
– Почему? – воскликнул Навяжский. – Мне, например, уже скоро будет пятнадцать лет. Когда мне сделается восемнадцать, я, возможно, выйду замуж.
– Не выйдешь замуж, а женишься, – поправила его Маруся Мошкович.
– Ну женюсь. Почему же мне рано думать? Лучше обдумать все заранее.
– А ты уверен, что будешь ревновать? – спросила Любовь Аркадьевна.
|
– Не знаю, – ответил Навяжский. – Но если ревнует такой человек, как народный артист Юрьев, то мне сам бог велел.
– Ревнует не Юрьев, а герой пьесы, которого он играет, – поправил Лебедев.
– Все равно. Ревнует умный, образованный человек; значит, мне образование тоже не поможет.
– Арбенин не учился в нашей школе, – сказал Розенберг. – И самое главное, он не читал Лермонтова и вполне мог не знать, что собой представляет это страшное чувство. Я убежден, что, если бы Арбенин учился в нашей школе и ему бы преподавала наша Мария Германовна, он никогда бы не стал ревновать и никакая баронесса и никакой Неизвестный не смутили бы его покой.
– И вот что я вам скажу, – заявил Старицкий, – давайте купим по порции земляничного мороженого и съедим его за здоровье Михаила Юрьевича Лермонтова, пока не закрыли буфет.
ПЕРВОЕ МАЯ
Был день Первого мая, и мы всем классом пошли на первомайскую демонстрацию. Все были одеты повесеннему, у всех на пальто были прицеплены красные бантики. Улицы были залиты солнцем, наполнены медью оркестров, звенели песнями, пестрели знаменами и флагами. На всех домах висели транспаранты, кричали лозунги, покачивались гирлянды разноцветных лампочек.
По проспекту медленно шли машины, переполненные юношами и девушками в боярских костюмах, шли броневики с матросами, увешанными патронными лентами, девушки в кожанках и алых косынках стояли в кузовах грузовых машин рядом с красногвардейцами в больших папахах. На автомашинах везли гигантские электромоторы, станки, самолеты. Проехала кузница. У наковальни стояли рабочий и крестьянин и со звоном били по наковальне молотами. На разномастных конях ехали во фраках и в расшитых блестками костюмах артисты цирка, и среди них ехал в грузовике дедушка Дуров в своей сверкающей каменьями пелерине и с собачкой на руках.
|
Ехали артисты театров в костюмах из спектаклей – Красная Шапочка, Серый Волк, Иванушка-дурачок, какой-то король, русалки и феи. Шли рабочие заводов и несли большие детали машин.
В огромной резиновой галоше тряслись Чемберлен, лорд Керзон в полосатых брюках, расписанный звездами дядюшка Сэм и долговязый черный барон Врангель в черкеске с газырями.
"Лордам по мордам" – несли огромный плакат рабочие, и за ними шла молодежь с цветными воздушными шарами и крутящимися по ветру разноцветными бумажными мельницами. Шагал на высоченных ходулях артист цирка клоун Виталий Лазаренко в костюме из двух разноцветных половин. Двигался огромный корабль, с палубы которого усатый капитан кричал: "Да здравствует Первое мая – день солидарности трудящихся всего мира!" И колыхались портреты улыбающегося Владимира Ильича.
Мы шли в этом потоке людей, машин, лошадей, размахивали маленькими матерчатыми красными флажками и под нестройную музыку духовых оркестров, баянов и балалаек во весь голос пели:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе.
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе.
Мы шли вместе со всеми колоннами к площади Урицкого, по которой демонстранты торжественно проходили перед трибунами.
Мы первый раз принимали участие в праздничном шествии и были горды этим. Мы шли в ногу, четким строем, с сознанием собственной важности. Шутка ли?
Мы шагаем по проспектам и улицам Петрограда вместе со взрослыми, и говорят, что нас даже будут приветствовать с трибуны.
Честно говоря, мы запыхались. Мы ведь прошли не один километр. И мы устали петь, но мы все время пели:
"Красная гвардия, черный барон", и "Вихри враждебные" и "Дуня, Дуня, Дуня я, комсомолочка моя", и мы плясали "Яблочко" и даже декламировали хором: "Никогда, никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!" И нам хотелось есть, и нас мучила жажда, а денег на лимонад у нас не было. Но мы шли и были горды тем, что мы идем.
Рядом со мной шли Бобка Рабинович и Лида Струмилло. Они громче всех кричали "ура" и энергичнее всех размахивали своими флажками.
Сбоку шел заведующий Александр Августович в большой фетровой шляпе, с огромным кумачовым бантом в петлице своего черного пальто. А позади него припрыгивала преподавательница географии Лопакова и приговаривала:
– Ребята, держите ряд. Не растекайтесь. Скоро Дворцовая площадь.
Площадь уже давно была переименована в площадь Урицкого, но Лопакова так называла ее по привычке.
Мы вышли на Миллионную улицу. Справа от нас высились кариатиды Эрмитажа и впереди поднимался мраморный Александрийский столп. Мы приближались к площади, к красному зданию Зимнего дворца.
– А я видел живого Николая Второго, – сказал Толя Рясинцев.
– А он тебя видел? – спросил я.
– Думаю, что видел, – сказал Толя, – я и маленьким был очень заметным. Это было на Невском проспекте. Папа держал меня на руках, а он ехал с женой в карете и махал белой перчаткой.
– Тебе махал? – спросил Старицкий.
– Может быть, и мне.
– Домахался, – сказал Селиванов.
– А мой отец брал Зимний дворец, – сказал Яковлев. – Он стрелял в юнкеров и убивал белогвардейцев.
Честно говоря, я очень завидовал Яковлеву. Но сдаваться было нельзя, и я сказал:
– А мой папа один раз ударил городового (это было не совсем так: городовой ударил моего папу, но я уже знал, что от перемены мест слагаемых сумма не меняется, и, кроме того, так было куда лучше).
– А я… – сказал Попов.
Но в этот момент мы поравнялись с трибунами и увидели стоящих на них людей. Они махали нам фуражками и очень хорошо улыбались.
Мы остановились, расстроили все ряды, задержали задние колонны и замахали им флажками.
– Да здравствуют юные советские школьники! – крикнул один из них, и мы все что есть мочи закричали "ура!".
Но тут к нам подскочил Александр Августович и закричал – не останавливаться! Не останавливаться!
Вперед!
И нам пришлось пойти.
Мы шли довольные и радостные. Еще бы! Нам, лично нам сказали, что мы – да здравствуем.
ЯБЕДА ИЛИ НЕТ?
На уроке географии, когда учительница Лопакова вызвала Селиванова и спросила его – что такое параллели и меридианы, Герман Штейдинг бросил в Селиванова свернутую бумажку, а она попала в лоб Лопаковой.
– Кто бросил? – спросила Лопакова Весь класс молчал.
– Кто бросил? Или вы скажете кто, или я уйду из класса.
Я встал и сказал – бросил Штейдинг.
– Штейдинг, выйди из класса, – потребовала Лопакова, и Штейдинг вышел за дверь.
На перемене ко мне подошли Попов и Чиркин.
– Ты фискал и ябеда, – сказал Чиркин.
– Тебе нельзя доверять, ты предатель, и тебя нужно бить, – сказал Попов. – Готовься.
Попов был сильный парень. Он даже занимался боксом, и ничего хорошего от встречи с ним я ждать не мог. Я не обладал никакой силой, не умел и боялся драться и вообще был, как говорил Старицкий, "маменькиным сынком". Но кругом стояли мои одноклассники, и в том числе девочки. Не мог же я им показать, что я трус.
И я сказал – вот только попробуй, сунься.
И Попов попробовал. Он надвинулся на меня и ударил меня кулаком в грудь. Удар был резкий и сильный. Я почувствовал боль в груди и, главное, обиду, что меня бьют. Я размахнулся и ударил Вадьку по руке. Он засмеялся и, размахнувшись, дал мне пощечину.
Мне хотелось заплакать, обида подступила к горлу, сжала его, я подпрыгнул и ударил Вадьку по носу.
– Ах, ты еще сопротивляешься?! – вскрикнул он, подставив мне ножку, и я упал.
Тогда он навалился на меня и стал делать "макароны" – бить меня ребром руки по шее. Это было мучительно больно. Все же мне удалось вскочить, и я ударил его ногой в живот. Попов рассвирепел, схватил меня за руки и завернул их мне за спину. Казалось, что он ломает мне руки, и мне захотелось закричать "мама!", но кругом стояли девочки, и я закусил губу и сдержал крик.
В этот момент в класс вошла Любовь Аркадьевна, и Попов отскочил в сторону, как будто ничего не было.
Но Любовь Аркадьевна видела все, что было.
– За что ты его бил? – спросила она.
– За ябедничество. – И Попов рассказал обо всем, что произошло.
– Это не ябедничество, а честность, – сказала Любовь Аркадьевна. – Штейдинг кинул бумажку. Он должен был сам признаться. За хулиганский поступок одного ученика не должен отвечать весь класс. За благородный поступок могут отвечать все, а за гадкий – это бессмысленно и нечестно. Поляков сделал правильно.
И еще вместо того, чтобы убежать и пожаловаться мне на драчуна Попова, он принял неравный бой с ним.
Это благородно. Вы поняли?
– Поняли, – сказал Попов и подал мне руку.
У меня все болело, но я пожал его руку, и мы помирились.
– А все-таки ты ябеда! – сказал мне Попов.
Прошло с этого дня больше пятидесяти лет, и я все еще не могу решить, хорошо ли я сделал и не был ли я тогда ябедой.
Нет, наверно, все-таки надо было мне сказать, что бумажку бросил я, а потом класс пристыдил бы Штейдинга. Так было бы красивее.
Но этот случай помог мне преодолеть свою трусость и научил меня пусть не очень шикарно, но все-таки драться. И я благодарен за это Вадьке Попову.
ВИР ХАБЕН ФЕРШТАНДЕН
– Раскройте Глезера и Петцольда на сорок восьмой странице. Ди ахт унд фиртцихе зайтэ. Альзо. Молочная! Биттэ лезен зи дизэ кляйне эрцеллюнг [Сорок восьмая страница. Пожалуйства, читайте этот мамаленький рассказ(нем.)], – сказала Екатерина Петровна.
Молочная встала, открыла учебник и начала:
"Штэрлейн, штэрлейн! Во бист ду?" – риф дерман. Унд дэр штар аус дэм таше дэс дибес антвортэтэ…" ["Cкворушка, скворушка! Где ты?"- кричал мужчина.
И скворец из кармана вора отвечал…" (нем.)] И в этот момент из четвертой парты вылетел самый настоящий скворец и зачирикал.
– Хир бин их! – Я здесь, – перевел Юган.
В классе поднялся смех. Громче всех смеялась Фаня Молочная. Но смеялись абсолютно все. Засмеялась даже совсем не смешливая Екатерина Петровна Казанская. (Та самая, о которой Старицкий сочинил частушку: "В нашем классе Дальтон-план – система мериканская. А командует-то ей сирота Казанская".)
Скворец порхал по классу, смешно взмахивал крылышками, и они хлопали, как флаги на ветру Он очень испугался шума и ударялся в оконные стекла, в стенки и носился как угорелый.
А Лева Юган, наш знаменитый натуралист-естествоиспытатель, любитель насекомых, растений и птиц был в полном восторге от своей выдумки.
– Кто это сделал? – спросила Казанская.
– Это я, – честно сказал Юган. – Я поймал этого скворца у нас в палисаднике и принес его в класс. Я решил пустить его как раз на словах "Я здесь". И вот он тут.
– Вы сорвали урок, и вам придется покинуть класс совместно с вашим скворцом. Вы нам оба мешаете. Хабен зи ферштанден? (Вы поняли?)
– Яволь, – сказал Юган и вышел из класса. За ним в открытую дверь вылетел скворец.
Тут прозвонил звонок, и мы все выбежали в коридор ловить скворца. Он носился по казавшемуся нам тогда гигантским коридору, и все за ним гонялись с криками и свистом.
– Что здесь происходит? – спросил дежурный преподаватель Якубовский.
– Мы ловим скворца, чтобы выпустить его на волю, – сказал Толя Цыкин.
– Это хорошее дело, – приветствовал Александр Юрьевич. – А как он сюда попал?
Яковлев рассказал всю историю.
– Понимаю вашу любовь к птицам, но не понимаю идеи приноса скворца в класс. Я думаю, что это не любовь к зоологии, а желание сорвать урок. И в этом не вижу ничего похвального. А скворец мучается. Видите, как он колотится о стены? Напугался, наверно, бедняжка, насмерть. Как его теперь ловить? Как выпустить на улицу?
– Я пойду достану ему крошек, – сказала Леля Ершова.
– А я отдам ему свой пирожок, – сказала Настя Федорова.
– Он в таком состоянии, что не будет есть, – сказал Александр Юрьевич. – У него шок. Откройте окно, и, может быть, он вылетит.
Женя Данюшевский открыл окно, и скворец, почувствовав дуновение ветра, кинулся к окну, рванулся в него и скрылся за крышей противоположного дома.
Екатерина Петровна все время стояла в дверях класса и наблюдала.
– Ладно, – сказала она. – Я прощаю вам эту шалость, потому что она по теме рассказа. В рассказе скворец сидел в кармане у вора, а в жизни он сидел в парте Югана, который украл у меня время моего урока. Хабен зи ферштанден? (Вы поняли?)
– Я. Вир хабен ферштанден! – ответили мы хором.
НА РЕЛЬСАХ
Он вошел в класс в темной замшевой толстовке, с длинными волосами, спадающими на чуть впалые щеки, с ясной улыбкой карих глаз. Чем-то он был похож на Иисуса Христа. У него был гортанный и в то же время мягкий и ласковый голос.
– Я буду у вас преподавать рисование и лепку, – сказал он. – Меня зовут Павел Николаевич, фамилия моя – Андреев.
И сразу же он показался нам очень симпатичным, и мы все заулыбались. У него были красивые руки с тонкими длинными пальцами, удивительно изящная походка и привычка откидывать падающие на лоб волосы.
Он был родным братом писателя Леонида Андреева.
Как-то он рассказал нам о том, как, будучи летом в Финляндии, Леонид Андреев на пари лег на рельсы железной дороги и через него прошел поезд. Леонид Андреев спокойно встал и пошел домой.
Этот рассказ произвел на меня большое впечатление, и весь урок я никак не мог нарисовать графин.
Честно говоря, я не собирался стать Репиным или Левитаном, но мне хотелось научиться прилично рисовать.
Чернов, Кричинская, Недокучаев, Кривоносов и Зверев постигли это искусство, их рисунки получали оценку "отлично", и я им очень завидовал.
– Что ты делаешь, Поляков? – спрашивал Павел Николаевич. – У тебя на рисунке рука с четырьмя пальцами. А где пятый?
– У него четыре на бумаге, один в уме, – заметил Старицкий.
А я думал о поступке Леонида Андреева на железной дороге.
И вот в мае, когда мы поехали на экскурсию в Токсово собирать растения для гербария, я сказал ребятам – сегодня я повторю подвиг Леонида Андреева.
Никто не поверил.
– Ты псих, – сказала Дружинина.
А Леля Берестовская, которая обожала всякие происшествия, сказала:
– Если ты это сделаешь, я буду тебя уважать.
Я, конечно, мечтал заслужить ее уважение и сказал:
– Дай мне на память свой носовой платок. (Так всегда делали рыцари.)
Леля дала мне маленький кружевной платочек, и я положил его в карман курточки. Затем я направился к железной дороге. Со мной были Берестовская, Женя Данюшевский и Шура Навяжский. Было очень страшно, но Леля смотрела на меня такими глазами, что я сразу лег на рельсы.
Слышно было, как приближался поезд. Главное было лечь точно между рельсами носом в песок, чтобы паровоз и вагоны прошли надо мной, не задев меня какой-нибудь штукой.
– Прижмись сильнее к земле, прижмись к земле! – посоветовал Женька.
– И закрой глаза, чтобы ничего не видеть, – сказал Шурка.
Им легко было говорить.
– Встань, Володя, не надо! – закричала Леля.
Но она так это крикнула, что я понял, что надо.
Шум идущего поезда нарастал. Я уже, по-моему, ничего не понимал и вроде, кажется, потерял сознание. Я ничего не видел и не слышал.
И вдруг я услышал грубый мужской голос:
– Ах ты паразит несчастный! Негодяй! Вставай, хулиган паршивый!
Надо мной стоял усатый машинист. А в двух шагах от меня пыхтел остановившийся паровоз. Увидев меня на рельсах, машинист дал тормоз и остановил состав. Рядом стояли Шурка, Женька и Леля.
– Ты что? – закричал машинист.
Я не мог ответить. Во-первых, я еще не пришел в себя и не мог произнести ни слова, во-вторых, я не мог ему ничего объяснить. Я даже не был уверен, что он знает про Леонида Андреева.
Я встал. Тогда машинист развернулся и дал мне что есть силы по шее.
Это вряд ли могло вызвать большое уважение Берестовской и было больно. Женька и Шурка испугались машиниста и убежали.
– Что тебе – жизнь не дорога, что ты под паровоз кинулся? – кричал машинист. – Ведь мог под колеса попасть запросто! Всего могло покалечить, чем угодно задеть. Ног, рук лишился бы… Что у тебя, горе какое?
– Никакого горя у меня нет. Просто я держал пари, что лягу на рельсы и через меня пройдет поезд. Нам рассказывал учитель, что так сделал писатель Леонид Андреев и ни капельки не пострадал.
– Ах, вон оно что! Ты бы лучше написал что-нибудь, как Андреев – "Дни нашей жизни" или "Бергамот и Гараська". Это было бы дело. А под поездом лежать – это не героизм, а глупость. И Леонид Андреев это, наверно, при капитализме совершил, а не в наши, понимаешь, дни. И я так думаю, он это сделал под влиянием алкоголя, иначе бы не додумался. А тебе стыдно…
Машинист махнул рукой, поднялся к себе на паровоз, дал гудок, и поезд скрылся за поворотом.
Я подошел к Леле.
– Не получилось.
– Все равно ты был героем. Конечно, не До конца, но был. Поезд через тебя, конечно, не прошел, но мог пройти. У тебя хватило смелости, я свидетельница.
А вообще ты можешь повторить это, и уж второй раз выйдет наверняка.
– Нет, второй раз я ложиться не буду. Мне достаточно того, что было. И у меня к тебе просьба: дай мне честное слово, что ты не расскажешь об этом Павлу Николаевичу и никому из наших.
– Даю честное слово, – сказала Леля.
И завтра об этом знал весь класс.
Шурка и Женька молчали, я в них уверен, а Леля выпалила все Павлу Николаевичу на уроке лепки.
Он даже стек в бочку с глиной уронил.
А меня в классе две недели звали "Анной Карениной".
СВЯТАЯ ЛОЖЬ
Если на большой перемене накинуть шубу и шапку, выскочить пулей из дверей школы, повернуть налево, добежать до угла Большого проспекта, поглядеть вправо и влево, не идет ли трамвай, и перебежать дорогу, можно уткнуться носом в булочную Лора. А там – теплые, обсыпанные мукой, как пудрою, калачи, горячие пирожки с яблоками и сдобные румяные булочки, очень похожие на птичек, и глазки у них сделаны из коринки.
Мы очень любили бегать к Лору. Это был, если мне не изменяет память, одна тысяча девятьсот двадцать второй год. Была зима. Большой проспект был завален снегом. Он громоздился горами вдоль тротуаров.
Да, тогда не было снегоочистительных машин, и, если снега скоплялось очень много, на углах проспекта сколачивали деревянные кубы, в них кидали огромными лопатами снег и растопляли его в этих кубах, из которых текли реки воды. Но это бывало не часто, и улицы и проспекты утопали в снегу.
Ну, а где снег, там и снежки. И вполне понятно, что, перекусив вкусным калачом или сдобной птичкой, мы не могли не поиграть в снежки.
Герман Штейдинг слепил солидный снежок, и когда я переходил, выйдя от Лора, Большой проспект, залепил мне его за шиворот. Второй снежок запустил в меня с другой стороны Юрка Чиркин Слева бежали, перекрыв мне путь, Навяжский и Данюшевский. Со всех сторон летели в меня снежки Я хотел схватить горсть снега, слепить онежок и отбиться, но в меня летели снежки и не давали мне нагнуться. Тогда у меня мелькнула мысль – перебежать на другую сторону проспекта к снежной горе, укрыться за нею и отбиваться оттуда. Я бежал через дорогу, ничего не видя, в азарте боя. Не увидел я и идущего по рельсам трамвая номер восемь. Я бежал через трамвайные пути, а трамвай шел на меня.
В те годы у трамваев была широкая, во всю ширину вагона, предохранительная решетка. Она меня и предохранила.
Не обращая ни на что внимания и видя только снеговую горушку, к которой я стремился, я налетел на стенку первого вагона, стукнулся об нее, отлетел и упал между рельсов. Вслед за этим я почувствовал боль удара и услышал крики прохожих. Больше я ничего не помню. И дальше расказывает Шурка Навяжский:
– Ты отлетел от вагона и упал между рельсов. Вагоновожатый не мог сразу остановить трамвай, и трамвай наехал на тебя. Но предохранительная решетка зацепила тебя за воротник шубы. Ты, перебирая руками по дороге, проехал носом по снегу. Твои ноги и спина были под решеткой, но зацепленный воротник не давал тебе уйти дальше под вагон и попасть под колеса. Трамвай толкал и волочил тебя вперед еще метров двадцать. Все прохожие бежали по проспекту вдоль путей и дико кричали. Мы чуть не сошли с ума от ужаса.
И тут наконец сработали тормоза и вагон остановился.
Мы все бросились к тебе. Перепуганный вагоновожатый выскочил из вагона и тоже кинулся к тебе.
Танька Чиркина бросилась бежать в школу, чтобы сообщить Елизавете Петровне. Примчался милиционер.
Тебя окружила толпа людей. Наверно, человек пятьдесят, не меньше. Все кричали: "Жив? Цел? Не задавили?" Ты встал бледнее, чем снег вокруг, и спросил: "Что случилось?"
"Случилось то, что из-за твоей дурости я чуть было не переехал тебя", – сказал вагоновожатый. Он даже заикался от страха.
"Может, что переломано у него", – сказал какой-то дворник.
И тогда все подняли тебя на руки и понесли в аптекарский магазин рядом с булочной Лора…
А дальше я уже помню все сам. Меня положили в задней комнате магазина, между большими брусками голубого с белыми пятнами кухонного мыла Жукова, среди греческих губок и больших флаконов одеколона.
Здесь пахло духами, мылом и еще чем-то лекарственным. Усатый хозяин магазина стоял рядом со мной и спрашивал:
– У тебя болит что-нибудь?
– Нет, – сказал я.
Действительно, у меня ничего не болело. Только кружилась голова и почему-то было какое-то ощущение тошноты. Вся комната была забита людьми. Они все смотрели на меня и качали головами. Здесь же были Навяжский, Данюшевский, Штейдинг и Чиркин, Рабинович и Старицкий.
– Вот к чему приводит хулиганство, – сказал мужчина в бобровой шапке и в золотом пенсне. – Никаких законов для них не существует, они могут на рельсах играть в снежки и в футбол. Это результат воспитания.
Что из них вырастет?
И тут пришла Елизавета Петровна. В расстегнутом пальто, без шляпы, розовая от волнения.
– Что с ним? – спросила она.
– Кажется, жив, – ответил я и поднялся со скамейки.
– Где-нибудь болит?
– Нигде, – сказал я. – Только, пожалуйста, не говорите маме и папе.
– Хорошо, – сказала Елизавета Петровна. – Я им ничего не скажу. Не станем их волновать. Это будет святая ложь во имя сохранения их здоровья и спокойствия. А сейчас иди домой, и пусть Штейдинг и Навяжский тебя проводят. Мало ли что. У тебя, наверно, слабость во всем теле. Так будет спокойнее.
И Герман и Шура повели меня домой.
Придя домой, я почувствовал, что у меня болит нога. Но никому ничего не сказал.
Вечером ко мне пришли Бобка, Шурка и Женька.
Я показывал им кино. У меня был детский проекционный аппарат и интересный фильм. Я уже не помню содержание этого фильма, но помню, что он назывался "Калиф на час" и там бегали по экрану какие-то восточные люди, стреляли из ружей разбойники и какойто дядька в чалме целовал девушку в шароварах.
В фильме были две части, и лежали они в двух круглых жестяных коробках. И когда я, прокрутив первую часть, пошел за второй, которую забыл в шкафу в коридоре, я увидел в столовой папу, – он просматривал журнал "Красная панорама".
– Ты что хромаешь? – спросил он.
– Я, кажется, немного ушиб ногу, – сказал я.
– Да? – сказал отец.
Но я уже бежал к ребятам со второй частью.
Когда сеанс окончился и ребята ушли домой, отец зашел ко мне в комнату и сказал:
– А ну, разденься и покажи мне свои синяки и царапины. Я все знаю. У меня был Сухов и все рассказал.
– А кто такой Сухов? – спросил я. Я не знал никакого Сухова.
– Сухов – хозяин аптекарского магазина, куда тебя перенесли. Он мой пациент.
– А мама знает? – спросил я.
– Мама ничего не знает.
– Чего я не знаю? – спросила мама, входя в комнату.
– Пустяки, – сказал отец.
– Тем более я хочу знать. Что случилось?
– Случилось то, что Володя попал под трамвай.
Мама упала в обморок. (Мама любила это дело. Услышав что-нибудь страшное, она всегда теряла сознание.)
Папа принес валерьяновые капли и быстро привел ее в чувство.
Все было подробно рассказано, мама плакала, а папа ходил большими шагами по комнате.
– Почему ты нам сразу не сказал? – спросил он.
– Я не хотел вас волновать, – ответил я. – И Елизавета Петровна сказала, что это святая ложь…
– Может быть, ты теперь не будешь уже играть в снежки на дороге? Может быть, будешь смотреть, когда переходишь улицу, и не будешь ее перебегать сломя голову? – спросила мама.
И я обещал.
И действительно: ни я, ни ребята из моего класса никогда больше не играли на улице. И вам не советую, друзья.
ПУШКИН, ЛЕРМОНТОВ И Я
Меня вызывали в учительскую.
Я уже понимал, в чем дело. Я знал, что меня не будут хвалить. И я представлял себе, что мне там скажут. Я даже знал те слова, что я там услышу.
Так и произошло. Наша классная наставница Любовь Аркадьевна встретила меня без приветливой улыбки, закрыла дверь учительской и сказала:
– Я вызвала тебя, чтобы серьезно поговорить.
"Начинается!" – подумал я.
И началось.
– О чем ты думаешь? Почему ты так плохо учишься? Что тебе мешает?
– Мне ничего не мешает, – сказал я.
– Отчего же ты так небрежно готовишь домашние задания?
– Я их готовлю, – сказал я.
– Но плохо. Вчера ты не ответил Марии Владимировне, на прошлой неделе ты подал пустой листок Вере Павловне, а на уроке пения ты разговаривал, а когда все пели "Мы кузнецы", ты только открывал рот, Людмила Александровна была вынуждена приостановить урок и сделать тебе замечание.