Евдокия была статная, белая, медлительная и очень добрая. Ей было уже восемнадцать лет, для невесты почти перестарок. К ней многие сватались, тем более что приданого за нее давали целых пятьдесят рублей, телку и жеребенка‑годовика. Но мой дядя Осип Абрамович очень не хотел расставаться со своей любимицей Дуняшей и всех женихов старался отвадить.
Мама моя, Александра, тоже была любимицей своего отца, и ее тоже долго не отпускали замуж. Всё говорили сватам, то «лета еще маленькие», то «простите, уже просватана». Наконец, уже лет в двадцать, она отчаянно влюбилась в моего будущего папу‑кузнеца, когда тот приезжал из Грозного повидать родных, и сказала: «Баста, не отдадите за этого – сбегу! Сколько мне сидеть в старых девках?»
Дуняша же была нрава тихого и покладистого, у родителей в послушании, так что вполне могла остаться безмужней. Недовольство свое она выражала только в печальных песнях. Поэтому я сразу покорила ее, да и всю девичью родню, жалостливым романсом:
Удалитесь к себе и оставьте меня на покое.
Здесь святая обитель, Божий здесь монастырь…
Розы в клумбах, цветы и левкои
Не зовут меня в жизненный пир.
Удалитесь, прошу! Тишину я ищу…
Сердца станичных барышень раскрылись мне, и я всюду чувствовала себя своей. Тем более что родня в станице у меня была знатная. Моего прадеда по материнской линии Федора Михайловича Художина сослала на Терек из Воронежа Екатерина Вторая. За нечаянное убийство в кулачном бою молодого дворянина. Прадед мой был борцом на ярмарках. Говорили, что он имел небывалую силу и мог убить быка одним ударом головы. Это был его фирменный приемчик. Выскакивал на быка сбоку, хватал за рога и бил головой в лоб. Росту был крупного, белокурый и очень крепкий, как и вся его поросль. У меня на хуторе жили семеро двоюродных братьев и три сестры, все отчаянные бойцы, как на подбор, включая девиц, поэтому никому из станичников и в голову не приходило меня задирать.
|
Вернувшись осенью в город, долго не могла я отучиться от их говора и исковерканных ударений, которые быстро перенимала. «Тася! Ты опять оказачилась», – корила меня Ирина.
Если Порфирий, сбегая из города, целые дни пропадал в горах или просиживал у нашего деда отшельника‑расстриги, то моим кумиром был дядя Осип Абрамович, голубоглазый, бесшабашный, с роскошными пшеничными усами, огромный, как медведь.
Своего отца я видела всего два‑три раза в год, да и вид этот был неказистый. И белокурый богатырь дядя стал для меня эталоном мужчины. Я всегда с радостью подмечала, что мой собственный Ванечка выглядит уменьшенной копией дяди. Статный, с прямой спиной, тонкий в талии, с гордо поднятой головой и пронзительными васильковыми глазами.
При любой возможности я таскалась за дядей следом по хутору и просила рассказать что‑нибудь жуткое про горцев и про деда, его отца, который участвовал в войне с Шамилем. Все, что касалось абреков, притягивало меня, как магнит. Я была уверена, что горцы знают какую‑то тайну, которая позволяет им срастись с горами и черпать из них силу. Они были словно спаяны с горными кручами в одно, а мы, русские, как вода, обтекали горы, но не проникали в них. Камень ведь не впитывает воду.
Я хотела знать секрет гор. Но в городе искать его было бесполезно – у нас все горцы были приветливыми и скрытными. Надежда оставалась только на вольных абреков.
|
– Самое плохое для горца – разойтись без боя. Это роняет дух, – неспешно объяснял мне Осип Абрамович, польщенный моим обожанием. – Чеченцы – храбрейший народ на восточном Кавказе. Походы на них всегда стоили нам кровавых жертв. К чеченскому аулу русскому солдату надобно продираться сквозь непролазную дебрю. Хотя и в Дагестане не лучше. Там горцы гнездятся, как птицы на скалах. Лепят свои дома с башенками прямо по горным карнизам, как у нас в Куртатинском или Кармадонском ущельях. Дагестанский аул надобно брать штурмом. Карабкаешься по отвесной тропке, а на тебя летит сверху град пуль и камней. Отец, дед твой, рассказывал, что при взятии нам доставались одни стены. Горцы всегда успевали подняться выше и сразу возвращались, как только русские покидали никому не нужные голые каменные норы. А назавтра аул надобно было брать сызнова. Взятый аул был дотоле наш, покуда занят.
– Значит, они лучшие воины?
– Горячность горцев велика, как и их стойкость, – чинно подтверждал Осип Абрамович, – но они не выносят долгих неудач. Воля их без якоря, и любой неуспех может привести к полному краху. Как обвал в горах. Они готовы драться, но с кем и сколько, каждый решает самостийно. Они готовы подчиниться, но десять человек не смогут надолго сговориться, кому и зачем.
– А мой дед в каком полку воевал?
– Твой дед был пластуном. Разведчиком, охотником за «языками». А еще он выискивал ямы, где абреки держали наших пленных, и выводил страдальцев на свободу. Он мог ходить по сто верст в день. Плавал, как рыба, даже в ледяной воде. Без лодки переправлялся через самые бурные и широкие горные реки. Неслышно подбирался к любому аулу в безвыходной дебри и как тень прокрадывался сквозь скопище чеченцев. Абрам Федорович, царствие ему небесное, воевал в Чечне и в нижнем течении Койсу. Там лежат Койсубу и Авария, общества, твердо стоявшие за нас в 1843 году. Они потерпели потом сильное гонение от Шамиля, так твой дед часто от его мести и горцев спасал. При окончательном покорении Шамиля наших пленных было освобождено до двух тысяч обоего пола, а твой дед один за всю кампанию спас от рабства две сотни человек. А это ведь были смертники, рабы. Горцы их за людей не считали, кормили травой и сырым тестом. Мюриды его ненавидели, говорят, что Кази‑Мула даже награду за его голову назначил.
|
– А кто это – Кази‑Мула?
– Это ученик главного мюрида – муллы Магомета. Говорят, он так страстно проповедовал, что сердце человека прилипало к его губам. Некоторые горцы сами считают, что в него шайтан вселялся, такую силу он над людьми имел.
– А я думала, главным был Шамиль.
– Шамиль был воин, а Кази‑Мула – мюрид‑проповедник.
– Мюрид – это горский священник? – вспомнила я уже слышанное от деда Терентия слово.
– Нет, это такой сорт лютого магометанства. Ты об этом у расстриги спроси. Это ж не по военной части. А он в этих духовных делах дока. Вон у него книжек сколько. Даже на заморских языках есть. Там небось он всю эту заразу и подхватил.
– Какую заразу? – не поняла я.
– На Божью Церковь роптать.
Я робею спрашивать дальше, хотя понимаю, что речь идет о снятии с деда Терентия священнического сана.
– Ну пожалуйста, дядя, расскажи сам. Я его боюсь!
– Терентия Игнатича? – усмехнулся дядя.
– Да, он такой угрюмый. Скажи, кто такие мюриды?
Терентий Игнатьевич был, кстати, внешне полной противоположностью дяде. Щуплый, невзрачный, жилистый и очень нелюдимый. У такого много не наспрашиваешь.
– Ох, что я знаю? Это ж не по военной части. Живут они вроде как в монастыре. Всякое слово старшего мюрида считается непогрешимым. Умершие с голоду, как и павшие на войне, становятся мучениками. Когда мюриды начинали петь «Ля Илляге», наши знали уже, что сейчас горцы будут атаковать.
– Это «Нет бога кроме Аллаха»?
– Верно! Бусурманская молитва.
– Но почему они не выбрали Христа, ведь православным быть лучше? – У меня давно уже закралось сомнение, что секрет горцев таится в их религии.
– Нам – лучше, – чинно согласился дядя и осенил себя крестным знамением. – А они своего счастья не знают, а может, магометанство ближе их дикой натуре. И грабить не запрещает.
– Тогда почему же мы не можем их совсем одолеть? Нас же больше и с нами Бог!
Осип Абрамович фыркнул:
– Ишь ты, скорая какая. У горцев армия – это все жители, от десяти лет и до последней дряхлости. Горцев можно победить, но не покорить.
– А женщины могут быть мюридами?
– Не знаю. Ты у расстриги спроси. Да что там, Порфишка наш на них охотится. Ох, оторвут они ему когда‑нибудь башку!
– Как охотится?
Осип Абрамович поморщился, недовольный, что проговорился, и, наклонившись ко мне, буркнул:
– Ты сама у него спроси. Он на прыгунов охотится. Ох, и репейник‑девка! Всё, кышь отсюда! Надоела ты мне!
– Дядя, а кто они, прыгуны? – взмолилась я, подозревая самые невероятные вещи, и в порыве даже схватила его за руку. – Умоляю, скажи!
– О Порфишке, чур, молчок. Если кто дознается, его самого выследят и растерзают. Так что держи язык за зубами, дочка. Прыгуны – это новые мюриды, наипервейшие враги нашей Российской империи. Они учат самой лютой ненависти к иноверцам.
Невероятно заинтригованная охотой на таинственных прыгунов, я все думала, как бы подкатить к деду Терентию с расспросами, но Порфирий где‑то в очередной раз пропадал, а одной идти к деду было боязно. Помог мне неожиданный трагический случай.
У дяди Осип Абрамовича младший двадцатилетний сын Игнат был красивым и таким же тихим и застенчивым, как дочь Евдокия, несмотря на могучий рост и косую сажень в плечах. Тетка моя Нюра, ну, та, что за поляка замуж вышла и стала пани Анной, приехала как‑то навестить отца Терентия Игнатьевича и взяла с собой подругу‑полячку, с которой в модной галантерейной лавке работала. Та увидела Игната и втюрилась в красавчика‑казака. Стала на хутор сама наезжать в экипаже и увозить Игната кататься. Тот, конечно, занесся мечтами жениться и перебраться в город. Осип Абрамович был категорически против.
– Нам нужна хозяйка и работница, а не заморская птица да еще католичка. И тебе в примаки пойти не позволю, – сказал, как отрезал.
– Я люблю ее, батя.
– Прокляну. А для начала высеку.
– Я застрелюсь.
– Давай, – махнул рукой дядя. – Пошел с глаз моих, сопляк!
А Игнат пошел в сарай, взял ружье и, нежная душа, застрелился.
Горе было страшное. Осип Абрамович так убивался, что запил вчерную, и две недели из сарая не выходил, хотя до этого за ним подобных излишеств не водилось. И молчал, будто онемел. Потом вышел, весь заросший, видом черен, не сказал никому ни слова и побрел на кладбище. Похоронили Игната на самом краю за оградой, как отлученную от Царствия Божьего душу самоубийцы. Домашние побежали следом, боясь, что Осип Абрамович руки на себя наложит. Тогда мой дед Терентий Игнатьевич, живший невдалеке от кладбища, услышал завывание родни, пришел следом и самочинно отпел своего молодого сродника. Без облачения, но с крестом и кадилом и всеми положенными по чину молитвами. Все станичники об этом знали, но молчали.
Так история проклятия его священнического рода повторилась вновь, словно затвердилась в веках. Зато дядя мой Осип Абрамович наконец заговорил. На сороковой день, в конце августа все мы приехали на поминки, и у меня появилась возможность расспросить деда о мюридах и прыгунах. Я крутилась и крутилась возле него, потом, улучив минутку, подсела:
– А можно, Терентий Игнатич, я вас о духовном спрошу?
– Давай, девка.
– Чем обычные магометане, те, что живут с нами в городе, отличаются от мюридов?
– А откуда ты про них знаешь? Разве этому теперь в гимназии учат?
– Нет‑нет. Мне рассказывали… соседи ингуши. – Япобоялась напомнить деду, что услышала о мюридах от него самого, когда он с Порфишкой объяснялся.
– Ты, как и Порфирий, дружишь с горцами? Ни к чему это!
– Я… я…
– Хорошо, я объясню, раз спросила. Но начинать придется издалека. В Коране собраны правила внешнего поведения мусульманина, называются они – шариат. Шариат обязателен для всех магометан, но над ним стоит тарикат – вершина веры для избранных. Человек, исполняющий тарикат, выше перед их Богом, чем просто исполняющий шариат. Коренная разница между ними та, что шариат есть практическое применение ислама к жизни. А тарикат – абсолютный вывод из духа закона, не ставящий действительность ни во что. Мюриды исповедуют этот самый тарикат. Понимаешь?
Я не поняла ничего, но героически кивнула. Терентий Игнатьевич вздохнул, задумался на минуту и пояснил:
– Например, по шариату мусульманин может как‑нибудь ужиться с иноверцами, по тарикату – никогда. По тарикату он должен безжалостно добиваться, чтобы на земле не осталось ни одного гяура, то есть иноверца – тебя, меня. В святые тарикатские места иноверец даже не допускается, чтоб не заразил своим дыханием воздух. Тарикат неумолимым. Одно движение головы мусульманина, выступающего за газават, стоит большего, чем целая добродетельная жизнь святого отшельника. По тарикату молитва, совершенная на земле, покорствующей неверным, недействительна. А смерть в бою – это верный способ заслужить высшую ступень рая.
– То есть чем больше убьешь, тем лучше? – ужаснулась я.
– Да, – подтвердил дед. – Однако и тарикат допускает единственную, но очень лукавую сделку с неверными. Завоевывая христианские земли, магометане по тарикату должны вырезать всех непокорных. Но чтобы сохранить себе рабов, завоеватели еще в древности приняли исход: «Свет истинной веры так силен, что гяуры, пожив с мусульманами, непременно обратятся. Для этого нужен годовой срок. Позволим же им выкупить год жизни, а за это время они сами поймут свое заблуждение». И так из года в год пленным разрешают заплатить гарадж – выкуп за жизнь. Эта подать существует во всех магометанских государствах, а у турков составляет даже половину дохода казны.
– Ужас, – только и смогла выдавить я. Дед выражался гораздо мудренее дяди и так ловко, словно по написанному. По‑моему, он просто пересказывал мне свои записки.
– Магометанские правительства сами боятся тариката, – успокоил меня дед, – ведь он отвергает всякую светскую и особенно наследственную власть и утверждает верховную власть духовенства, имама. Когда на Кавказ еще в прошлом веке пришли первые мюриды, они вырезали всю местную знать, всех достойных людей гор, родовых князей, наследственных старшин в племенах. Я понятно объясняю?
– Понятно, Терентий Игнатич! – с готовностью отрапортовала я.
– Хорошо, но я был бы рад, чтобы к православию у тебя был такой же пылкий интерес, как к магометанству. Что вы теперь проходите по Закону Божьему?
– Мы? – тупо переспросила я.
– Достойно знать чужую веру, но только после того, как познаешь свою.
– Да‑да, я понимаю.
– Читай больше Евангелие, девонька. Через него Господь с тобой говорит.
Закон Божий преподавал у нас в гимназии злющий священник, мы его отчаянно презирали. За то, что он носил апланте – накладку на лысину. Причем эта накладка сама уже порядком обтрепалась и облысела. Объясняя что‑то, он быстро раздражался, начинал визжать, брызгать слюной и безотчетно почесывать лысину под апланте, словно там засели блохи.
Отец мой был слабоверующим, а мать очень набожной, но такой строгой и углубленной в себя, что ни разу не снизошла до задушевного разговора со мной не только о вере, но и вообще о чем‑нибудь, кроме хозяйства.
Ее снедала какая‑то тайная страсть. Только повзрослев, я поняла, что это была ревность. Она тосковала и ревновала моего отца, который вырывался с промыслов на короткие побывки, а вся его жизнь проходила вдали от нее. Мама подозревала, что у отца на стороне другая семья, это ее мучило и терзало. Только повседневные заботы о большом семействе – нас было четверо – держали ее на плаву, иначе она давно бы погрузилась в глубины черной меланхолии. На материнскую любовь сил у нее оставалось не много.
На службу мы обычно ходили с ней и Павлушей в Михаило‑Архангельский собор, где осанистый хмурый батюшка говорил длинные карательные проповеди о Страшном Суде и вечных муках. Если бы не дивный хор и ласкательные васнецовские фрески, я бы зачахла там с тоски. Во Владикавказе осело много отставных военных на пенсии, и священник тоже, похоже, был раньше полковым батюшкой. Он все время командовал прихожанами и дьяконом, сухоньким старичком, и гонял его по церкви, как по плацу взад‑вперед за каждой малостью.
Но я стеснялась поделиться всеми этими неурядицами с дедом, поэтому просто уважительно молчала и выжидала удобного момента задать главный вопрос о прыгунах. «Прочту все четыре Евангелия Великим постом, – дала я себе зарок, – если удастся выведать у деда Порфишкин секрет».
Дождавшись, когда дед соберется уходить с поминок, я увязалась его провожать, чтобы нам никто не мог помешать.
– А что еще входит у мюридов в тарикат, кроме убийства неверных? – робко, но настойчиво спросила я по дороге.
– Сильно тебе голову задурили ваши соседи. Держись от них подальше, девонька. – Дед вздохнул, недовольно покачал головой, но все‑таки объяснил: – Они выполняют зикир. Это молитвенный обряд, помогающий простым смертным постичь все семь смыслов Корана.
– Какие семь смыслов? – Я почувствовала, что вплотную подобралась к секрету горцев.
– Откровения о жизни. Магометане считают, что Коран имеет семь смыслов. Первые четыре постигаются мудрецами, а другие три открываются только великим подвижникам веры. Но говорят, что и обыкновенный человек может по вдохновению на мгновение вознестись и проникнуть в седьмой смысл.
– И как это сделать? – У меня аж дух захватило. Еще мгновение – и я буду знать самую великую тайну в мире.
– Они все время повторяют свой символ веры, только у нас он из двенадцати членов состоит, а у них из одного. «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк Божий», – буднично пояснил дед. – «Ля Илляге», ты сто раз это в городе слышала, нечего прикидываться, хитрюга.
Я сделала большие глаза, всем своим видом изображая полное неведение, хотя в темноте мои гримасы невозможно было разглядеть.
– Слова эти произносятся певучим голосом, под обыкновенный тон азиатской музыки, так что русскому горлу трудно с точностью его перенять.
Мне почудилось, что дед понял мой дерзкий замысел и хочет меня предостеречь от экспериментов.
– Но как все‑таки простому смертному проникнуть в высшие смыслы? – спросила напролом я.
– Магометане считают, что если эту короткую молитву повторять без конца, то человеку открывается неведомое.
– Так просто? – не поверила я.
– Да, после намаза те, кто хочет, неистово твердят «Ля Илляге». Это повторение и есть зикир.
– И это все? Только‑то? – разочарованно протянула я. Не может великая тайна быть такой жалкой.
– Никогда не относись пренебрежительно к вере, Антонина. Ни к чужой, ни тем более к своей. Многие знаменитые арабские учителя написали целые книги о зикире. Горцы верят, что они писали впотьмах, не имея надобности в свече. Пальцы их светились сами собою. «Ля Илляге» надо страстно повторить двести, триста или даже тысячи раз. У каждого своя мера для выхода из… э‑э‑э… тела. От такого напряжения с человеком делается обморок. В этом‑то беспамятстве он якобы и может иметь вдохновенные видения. Но даже сам обморок уже доказывает, что он избранный.
– Брякнулся в обморок – и избранный?
– Выходит, да, только не обсуждай это ни с кем, а то сильно схлопочешь.
– Почему?
– Потому что этот обморок и есть джазма, высший дар. Если будешь над этим зубоскалить, горец может перерезать тебе горло. Дойти до обморока в одиночку очень трудно, поэтому зикиристы образуют секты под руководством мюридов и молятся сообща.
– Это прыгуны? – робко спросила я.
– Прыгуны? – с холодной рассеянностью переспросил меня дед, но я почувствовала в темноте, как он вздрогнул. – Впервые слышу! Вот мы и пришли! И давай договоримся, в следующий раз побеседуем о духовных дарах Иисусовой молитвы.
– Хорошо, Терентий Игнатич! – пролепетала я, поняв, что затронула запретную тему, и опрометью бросилась бежать обратно в дом дяди. В темноте мне всюду мерещились кровожадные зикиристы, готовые прыгнуть на меня из кустов и вцепиться в горло, как дикие, лютые звери.
Я знала, что только один человек может открыть мне тайну – сам охотник за прыгунами, мой шалопаистый братец Порфирий, который уже месяц незнамо где пропадал.
На мое счастье, утром первый голос, услышанный мною на дворе, был Порфишкин. Брат исхудал, оброс, почернел от солнца, но был веселый и, как всегда, шебутной, несмотря на то что приехал на поминки. Да еще опоздав на день.
– Где ты пропадал?
– На кудыкиных горах. В Майкоп ходил.
– Зачем?
– Не твоего бабского ума дело, – нежно щелкнул меня по носу брат.
– Возьми меня в следующий раз с собой.
– Это еще зачем?
– Возьми, я хочу посмотреть на прыгунов.
– А это еще кто?
– Сам знаешь!
– Не знаю и знать не хочу. Брысь отсюда.
– Я маме расскажу.
– Я тебе расскажу! – разозлился Порфирий и поднял хлыст.
Я не тронулась с места. Мы пугали друг друга впустую. Порфирий знал, что я ничего никому не расскажу, а я знала, что он не ударит.
Брат раздосадованно покачал головой:
– Знаешь, что с тобой могут сделать, если поймают?
– Я буду слушаться тебя во всем.
– Хорошо. – Порфишка окинул меня оценивающим взглядом и предложил: – Ты позовешь Ирину Антонову в гости, когда наша мать пойдет к станичникам на Яблочный Спас.
– Конечно!
– А сама с Павлухой уйдешь.
– Зачем? – не поняла я.
– Всё, иди отсюда!
– Но почему?
– Иди‑иди!
– Хорошо, я все сделаю.
– Обещаешь?
– Да, – твердо сказала я. Непреодолимое желание узнать тайну брата толкало меня на домашнее преступление, но я решила, что подумаю об этом потом.
– Тогда сегодня после завтрака. Возьмем одну лошадь, две там негде спрятать.
Верхом я ездила вполне прилично, но сидеть впереди брата на одну сторону, как королевна в сказке, было очень здорово. От него приятно пахло потом, табаком и чачей. Как хорошо иметь столько братьев! Мы не спеша процокали на Красотке – хорошей гнедой кобыле, которую Осип Абрамович давал на выезд Порфишке, в сторону Сунжи по ущелью, но свернули не направо к станице, а в сторону сталактитовых пещер. Долго взбирались в гору, потом вели Красотку под узцы, потом Порфирий резко свернул и откинул сухой куст, за которым открылся вход в довольно большую пещеру.
Для Красотки все эти горные вылазки были привычны, а может, наша местная кабардинская порода тоже была горской, хоть и лошадиной. Кобыла спокойно дала завести себя в пещеру и привязать к выступу. Здесь она замерла, словно приготовилась ждать. Порфирий заботливо прикрыл вход изнутри сухостоем и только потом отвалил камень в дальнем конце. За ним оказался круглый лаз во внутренность горы.
– Я поползу первым, – распорядился брат. – Тут метров тридцать, потом будет сужение, поворот, и дальше уже близко.
– В темноте? – сробела я, глядя в черную узкую пасть пещеры.
Порфишка равнодушно пожал плечами:
– Тогда тут оставайся, но уговор про Ирину все равно в силе.
– Нет‑нет. Я с тобой. – Остаться одной в горной пещере было тоже боязно.
Поползли, потемки быстро сменились кромешной тьмой. «В аду, наверное, так. Покарает нас Господь, что мы к басурманам ползем за их погаными секретами», – подумала я и стала задыхаться. Страх вдруг навалился, сдавил со всех сторон, словно гора сделала вдох. Я представляла, что мы – два горных червя, ползем внутри скалы по нескончаемому лабиринту.
Наконец доползли до поворота, и лаз маленько расширился, а вдали забрезжил слабый свет. Выползли мы с другой стороны горы на небольшой уступ отвесный скалы, все измазанные, и на четвереньках стали карабкаться по отлогой, но узкой, едва заметной тропинке мимо греющихся на солнце скорпионов и сухих колючек. Вся скала цвела огненно‑алым лишайником, и мы словно по алому бархату ползли.
За поворотом глубоко внизу открылись небольшая теснина и аул, прилепленный к скале. Мы продолжали ползти с риском в любую минуту сорваться в теснину и в конце концов уткнулись в огромный валун. Здесь можно было перевести дух.
Порфирий осторожно снял с плеча ружье, опершись о камень, угнездился на узкой тропке поудобнее, вынул из‑за пазухи бинокль и навел его на аул.
– А как ты охотишься? Ты их убиваешь? – прошептала я, тоже привалившись к валуну и стараясь не смотреть в сторону отвесной кручи, которая была в шаге от меня.
– Ну и дурища! Я их выслеживаю и предупреждаю власти, они высылают карательный отряд для дознания или сажают «кукушек». За каждую обнаруженную точку мне платят. А сам стреляю только по крайности.
– Ты осведомитель? – поморщилась я.
– Нет, я пластун, как наш дед, только на другом поле боя. Смотри. – Он поднес бинокль к моим глазам и повернул мою голову влево. – Видишь крайнюю саклю, прямо у скалы?
Сначала я ничего не увидела, кроме нагромождения камней, потом выхватила взглядом часть окна и мужчин, сидящих в кружок на полу, локоть к локтю. Они слегка покачивались и открывали рты, словно что‑то говорили хором – наверное, «Ля Илляге». Горцы довольно долго качали головами из стороны в сторону и подергивали плечами, и я уже собиралась опустить тяжелый бинокль, но тут они все в той же позе, поджав под себя колени и продолжая что‑то бешено выкрикивать, стали подпрыгивать. У меня мурашки по коже побежали.
– Прыгают?
– Прыгают, – потрясенно подтвердила я.
Порфирий забрал у меня бинокль.
– Есть такие искусники, которые на аршин скачут. Ничего, кузнечики, считай здесь отпрыгались. Пошли.
Мы пустились в обратный путь. Доползли на четвереньках до входа в горный лаз. Снова перевели дух.
– Откуда ты этот лаз знаешь?
– Он от войны с Шамилем остался. Мне один лезгин показал.
– А то, что ты делаешь, законно?
Порфирий презрительно фыркнул:
– Тебя еще в судьи не хватало, шмакодявка. С падением Шамиля зикир поначалу исчез, а сейчас появился снова, улучшенный, что ли. Теперь они прыгают. Это душегубная секта, она под запретом даже у самих горцев. Полезли.
Обратный путь был уже не таким страшным. Красотка спокойно ждала нас в пещере и приветствовала радостным фырканьем. Я немного содрала локти и вся перепачкалась, но была жива и невредима. Хотя и слегка разочарована. Неужели это прыгание и есть главный секрет? Может, попробовать?
– А ближе подойти нельзя было?
– Ага, ближе! А в пасть прямо не хочешь? Мне еще жизнь дорога. И если тебе тоже – держи язык за зубами.
– Понятно. Но для чего они прыгают? И почему они молитву орут как оглашенные?
– От экстаза. Каждый последователь зикира должен проговорить ее в день шесть тысяч раз. От такого напряжения многие сходят с ума…»
– Стоп‑стоп‑стоп, – прервала повествование Алла. – У меня самой сейчас крыша съедет. Точно какая‑то непролазная религиозная дебря. Забавно, что раньше это слово было женского рода… Да‑а‑а. Зикир улучшенной планировки. Охотник за прыгунами – это почти охотник за головами, а пластуны – прямо ниндзя какие‑то. Ты меня по полной загрузила. Там много еще такой зауми?
– Я не до конца прочла, но, по‑моему, это все, – торопливо заверила Лина Ивановна. – Дальше только ее собственные злоключения.
– Хорошо. Это надо переварить. Интересно, есть ли сейчас эта секта на Кавказе? Надо полазить по Сети.
Алла задумалась: «Какая‑то дикая горная страна у нас под боком. «Киса и Ося были здесь»; царица Тамара; гламурный демон Лермонтова и Врубеля, слегка оттесненный жуткими бородачами Басаева; жалкий, какой‑то недоделанный Радуев в тюремной камере; отрубленные головы англичан и новозеландца на грязном снегу. Неужели в России не нашлось ни одного умного человека, который бы сказал: «Не буди лихо, пока оно тихо»?»
Алла, родившаяся в перестройку, уже не застала Кавказ живьем. Для нее это была какая‑то черная дыра на обочине земли, рядом с которой искажается пространство реального мира и начинается первобытный хаос Вселенной. Гибельно опасный для простого смертного Мордор, где в горных ущельях еще таятся хтонические чудовища. Не ходите, дети, на Кавказ гулять…
– Поеду‑ка я лучше готовиться к футболу, – вздохнула она.
– Как?
– Прическу делать, когти красить, перья чистить. Боевой раскрас наводить, – хихикнула Алла.
Своя квартира после мачехиной показалась Алле необжитой и неуютной. Может, потому, что в ней были остатки маминой и папиной жизни? Обломки чужого существования? А может, просто хотелось обратно к мачехе.
«Надо поменять замок, – мстительно подумала Алла, – пусть папашка покрутится у дверей, если вздумает навестить свою дочку. Неужели он так и будет сидеть на Николиной? И больше я его никогда не увижу? Никогда. – Алла словно попробовала это слово на вкус. – Нет, это я тебя, мачеха, никогда уже не увижу, а его, голубчика, я с Николиной выкурю!»