Два путника по дороге в страну вечности 2 глава




…………………………….

– Я, как Трир, не могу говорить...

……………………………..

– Мне больно даже сосать сухарик...

……………………………..

– Не в кипятке...

……………………………..

– Позвони... Пусть принесут пробку... Вина...

………………………………

– В соседней комнате, на огне?

 

Вот и все. Но этого довольно, чтобы я могла представить себе тон: и ритм того, что говорили друг другу наедине эти двое шестьдесят девять лет тому назад в доме, исчезнувшем с лица земли. Я не знаю причин, побудивших г‑на де К. сохранить этот листок, но то, что он его сохранил, наводит на мысль, что тогдашние вечера в Брюсселе оставили в нем не только дурные воспоминания.

 

8 июня около шести утра Альдегонда расхаживала по кухне, наливая кофе в чашки Барбаре и слуге‑садовнику. На громадной печи, топившейся углем и уже раскаленной докрасна, стояли всевозможные сосуды с кипящей водой. От печи исходило приятное тепло – в этом подвальном помещении, несмотря на летнюю погоду, было прохладно. Ночью никто не сомкнул глаз. Альдегонде пришлось приготовить легкий завтрак, чтобы, если потребуется, хозяин и доктор, который с вечера не выходил от мадам, могли перекусить. Пришлось также сварить бульон и взбить гоголь‑моголь, чтобы подкрепить силы самой мадам, которая, впрочем, почти не притронулась к еде. Барбара всю ночь сновала из спальни на втором этаже в кухню, вынося подносы, кувшины и белье. Вообще, на взгляд г‑на де К., было бы приличнее, если бы эта скромная двадцатилетняя девушка не присутствовала при перипетиях разрешения от бремени, но по отношению к горничной, дочери лимбургского арендатора, не соблюдают такой деликатности, как по отношению к городским барышням; к тому же Азели все время нужна была помощь. Барбаре раз двадцать пришлось спуститься и подняться по лестнице двух этажей.

Мне нетрудно представить себе, как трое слуг сидят возле теплой печки, держа в руках чашки, на краешке которых лежат тартинки, как при каждом глотке они обмакивают эти тартинки в кофе и жалеют хозяйку, дела которой идут плохо, но в то же время наслаждаются этой минутой отдыха и вкусной едой, зная, что скоро наверняка опять раздастся звонок или новые крики. В самом деле, с полуночи к этим крикам уже привыкли. Наступавшее затишье пугало; женщины подходили к приоткрытой двери на черную лестницу и, услышав прерывистые стоны, едва ли не успокаивались. Явился молочник с тележкой, которую тащила большая собака. Альдегонда вышла к нему с медной кастрюлей, которую тот наполнил, накренив бидон; когда бидон опорожняли почти до дна, последние капли молока доставались собаке – миска была подвешена к ее упряжке. За молочником пожаловал булочник, принёсший к завтраку еще горячие хлебцы. Потом пришла поденщица, на которую слуги смотрели свысока – на ней лежала обязанность убирать лестницу у входа в дом и участок тротуара перед ним, а также начищать до блеска звонок, дверную ручку и крышку почтового ящика с выгравированным на ней именем владельца. С каждым из посетителей завязывался короткий разговор, обе стороны произносили принятые в подобных случая участливые фразы вперемешку с кое‑какими прописными истинами: Господь желает, мол, чтобы в этих делах богатые ничем не отличались от бедных... Немного погодя г‑жа Азели, которая на этот раз не позвонила, а сама спустилась за чашкой кофе с тартинкой, сообщила, что доктор решил наложить щипцы. Нет, Барбара там пока не нужна, лишний человек только помеха, не надо путаться у доктора под ногами.

Двадцать минут спустя Барбара, которую Азели вызвала властным звонком, не без страха вошла в спальню хозяйки. Красивая комната походила на место преступления. Сосредоточенно выполняя распоряжения сиделки, Барбара только робко покосилась на землистое лицо роженицы, на ее согнутые колени и выглядывавшие из под одеяла ступни, под которые был подложен валик. Ребенок, уже отделенный от матери, кричал в корзинке под одеялом. Между хозяином и доктором, у которого дрожали руки и щеки, только что произошла бурная сцена. Хозяин назвал врача мясником. Азели ловко вмешалась, чтобы положить конец раздраженным возгласам обоих мужчин, которые едва себя сдерживали: г‑н доктор устал, ему надо отдохнуть, ей, Азели, не впервой помогать при трудных родах. Хозяин свирепо приказал Барбаре проводить доктора.

Опережая служанку, доктор почти сбежал с лестницы. В прихожей он сдернул с вешалки серо‑бежевое пальто, надел его поверх испачканного костюма и вышел.

 

С помощью призванной на выручку Альдегонды женщины придали хаосу видимость порядка. Простыни в крови и экскрементах свернуты в комок и отнесены в прачечную. Липкие и священные атрибуты всякого появления на свет (взрослому человеку трудно представить себе, что он когда‑то был ими наделен) сожжены в кухонной печи. Новорожденную обмыли – это была крепкая девочка с головой, покрытой темным пушком, похожим на шерстку мышонка. Глаза у нее были голубые. Проделано было все то, что в течение тысячелетий женщины проделывают из поколения в поколение: служанка осторожно наполнила таз водой, повитуха окунула в него руку, чтобы убедиться, что вода не слишком горячая и не слишком холодная. Мать, чересчур измученная, чтобы вынести лишнее утомление, отвернулась, когда ей поднесли ребенка. Девочку уложили в красивую, обтянутую голубым шелком колыбель, поставленную в соседней комнатке: в характерном для нее порыве благочестия, которое г‑н де К., смотря по настроению, находил то глупым, то трогательным, Фернанда дала обет, независимо от пола своего будущего ребенка, до семи лет наряжать его в честь Святой Девы во все голубое.

Новорожденная кричала во всю мощь своих легких, пробуя силы и уже демонстрируя почти устрашающую жизнеспособность, свойственную каждому живому существу, даже мошке, которую большинство людей, не задумываясь, прихлопывает ладонью. Само собой, по мнению современных психологов, ребенок кричит от отчаяния, потому что исторгнут из материнского лона, от ужаса, внушенного ему узким туннелем, который ему пришлось преодолеть, от страха перед миром, где ему все непривычно, даже то, что он дышит и смутно видит нечто, а это нечто – свет летнего утра. Может, эта новорожденная уже пережила подобные входы и выходы в другом времени; может в этой маленькой, еще плохо скрепленной черепной коробке мерцают обрывки смутных воспоминаний, стирающихся у взрослых и принадлежащих только пребыванию в утробе и появлению на свет. Об этом нам ничего неизвестно: двери жизни и смерти непроницаемы, они захлопываются быстро и плотно.

Так или иначе, эту девочку, которой всего час от роду, уже как бы уловили своей сетью животная боль и человеческие страдания, а также суета времени, важные и ничтожные газетные новости (хотя сегодня за недостатком времени газету некому было прочесть, и она валяется на скамейке в прихожей), и еще мода, и рутина. Над ее колыбелью покачивается крест слоновой кости, украшенный головой ангелочка, который в результате почти смехотворного сплетения случайностей сохранился у меня до сих пор. Вполне банальный предмет, благочестивая безделушка, которую поместили здесь среди почти столь же непременных атласных бантов, но которую Фернанда, по всей вероятности, предварительно освятила. Кость принадлежала убитому в лесах Конго слону, бивни которого были проданы туземцами какому‑нибудь бельгийскому торгашу. Вот чем кончил огромный сгусток осмысленной жизни, потомок династии, которая восходит по меньшей мере к началу плейстоцена. Эта безделушка была когда‑то частью животного, которое жевало траву, пило речную воду и купалось в благотворной теплой грязи; оно пускало в ход эту слоновую кость, когда сражалось с соперником или пыталось защититься от человека и ласкало своим хоботом самку, с которой спаривалось. Художник, резавший по этой кости, не сумел сделать из нее ничего, кроме дорогой культовой поделки: ангелочек, призванный олицетворять собой ангела‑хранителя, в которого ребенок однажды поверит, похож на пухлощеких купидонов, так же серийно фабриковавшихся греко‑римскими поденщиками.

Мережки и кружева на крошечном покрывале – произведение рукодельниц, которые работают на дому и которым платит гроши владелица бельевого магазина, расположенного в аристократическом квартале, или посредник‑поставщик этого магазина. Г‑жа де К., несмотря на свое доброе сердце, едва ли когда‑нибудь задумывалась над тем, в каких условиях живут эти своеобразные Парки, которые невидимо для всех ткут и вышивают свадебные платья и приданое для новорожденных. Г‑н де К., склонный к благотворительности, принимал участие в бедняках из деревушки Сен‑Жан‑Капель у подножия Мон‑Нуара: ему знакомы хижины, где женщины спозаранку усаживаются у окна, положив на подоконник подушечку, чтобы заработать несколько су плетением кружев, прежде чем приняться за другую повседневную тяжелую работу; он возмущается чрезмерно высокими доходами элегантной владелицы бельевого магазина, но безропотно оплачивает счета. В конце концов, быть может, этим женщинам доставляют удовольствие изысканные рисунки, выходящие из их рук; хотя правда и то, что искусницы иногда теряют на этом зрение. Муж Фернанды был против того, чтобы нанимали кормилицу: он считал чудовищным, что матери приходится бросать собственного ребенка, чтобы вспаивать за деньги чужого. В этом отношении его также просветили ужасные скученные деревеньки Северной Франции: он возмущался тем, что бедная девушка иногда в сговоре с собственной матерью с готовностью ложится под случайного любовника ради того, чтобы через десять‑одиннадцать месяцев надеть на себя украшенный лентами чепчик кормилицы и получить хорошее место у богатых людей, где она, может быть, останется на долгие годы, если из кормилиц ее со временем произведут в няньки. В г‑не де К., как во многих его современниках‑мужчинах, сидит маленький Толстой, против воли попавший под власть обычаев и условностей своего времени, освободиться от которых до конца у него нет ни мужества, ни охоты. О том, чтобы Фернанда испортила свою грудь, не может быть и речи – стало быть, ребенка будут кормить из соски.

Молоко успокаивает новорожденную. Она быстро наловчилась с каким‑то даже неистовством сосать резиновую грудь – приятный вкус текущей в рот жидкости был наверняка ее первым наслаждением. Источник питательной влаги – корова‑кормилица, животный символ земного плодородия; она дает людям не только молоко, но позднее, когда ее сосцы окончательно иссякнут, и свою тощую плоть и, наконец, свою кожу, сухожилия и кости, из которых делают клей и костяной уголь. Она умрет смертью почти неминуемо мучительной, отлученная от привычных лугов, после долгого путешествия в тряском вагоне для перевозки скота, который доставит ее на бойню, зачастую всю разбитую, изнуренную жаждой и уж во всяком случае напуганную непонятными дни нее толчками и шумом. Или же ее погонят под палящим солнцем по дороге, жаля длинными острыми стрекалами, истязая, если она будет упрямиться; еле живая, с веревкой на шее, а иногда и с выколотым глазом, добредет она до места казни, где ее отдадут в руки убийц, которых ожесточило их злосчастное ремесло и которые, может статься, начнут кромсать ее на части до того, как она перестанет дышать. Само ее название «корова»6 должно было бы быть священным для людей, которых она кормит, но по‑французски оно вызывает смех, и кое‑кто из читателей этой книги наверняка сочтет смешным и это последнее замечание, и те, что ему предшествуют.

Новорожденная принадлежит эпохе и среде, где прислуга являет собой особый институт; у супругов де К. конечно же есть «челядь». Здесь не место задаваться вопросом, были ли Альдегонда и Барбара довольны своей судьбой больше, чем рабы древности или фабричные рабочие; заметим, однако, что на протяжении своей жизни, которая пока еще только началась, новорожденной придется увидеть, как быстро распространяются формы подчинения, куда более унизительные, чем работа по дому. В описываемую минуту Барбара и Альдегонда несомненно сказали бы, что им не на что жаловаться. Время от времени одна из них или г‑жа Азели бросают взгляд на колыбель, потом поспешно возвращаются к хозяйке. Ребенок, который еще (или уже) не знает, что такое человеческое лицо, видит, как над ним склоняются какие‑то большие расплывчатые шары, которые производят шум. Точно так же много лет спустя, на этот раз в полузабытье агонии, он, быть может, увидит, как над ним склоняются лица сиделки и врача. Мне хочется думать, что Трир, которого согнали с его привычного места на коврике у кровати Фернанды, нашел способ пробраться к колыбели и, обнюхав невиданный прежде предмет, чей запах ему еще незнаком, виляет длинным хвостом, чтобы показать, что относится к нему с доверием, а потом на своих кривых ногах возвращается в кухню, где его ждут лакомые куски.

 

В два часа пополудни стало казаться, что кровотечение остановлено, и г‑н де К. отправился в клуб за своим шурином Теобальдом, а потом за свояком Жоржем, приехавшим на несколько дней из Льежа погостить у Жанны, которую записочкой уже известили об утренних событиях. И трое мужчин отправились в мэрию Исселя оформить рождение ребенка. Вряд ли г‑н де К. знал, что здание мэрии, отнюдь не безобразное, было лет пятьдесят назад летней резиденцией Малибран, певицы, чья преждевременная смерть вдохновила стихи Мюссе, которые Мишель с Фернандой любили и много раз читали друг другу вслух («Нет, говорить о ней сегодня слишком поздно, / С тех пор, как нет ее, пятнадцать дней прошло...»). Неподалеку от мэрии на кладбище Исселя вот уже несколько лет покоится француз‑самоубийца, которому г‑н де К. не так давно нанес визит почтения – это восславленный песенками в кабаре храбрый генерал Буланже 7, который, оставив в дураках правых депутатов, замысливших в расчете на него государственный переворот, отправился в Брюссель, чтобы воссоединиться со своей умирающей от чахотки любовницей, г‑жой де Боннемен. На взгляд г‑на де К., храбрый генерал в политическом смысле – фигура смешная, но Мишеля восхищает смерть этого верного любовника. («Как мог я неделю прожить без тебя?»). Впрочем, сейчас не время думать о покойниках. Чиновник, регистрирующий акты гражданского состояния, по всей форме выправил бумагу о рождении дочери Мишеля‑Шарля‑Рене‑Жозефа К. де К., собственника, рожденного в Лилле (Северный департамент, Франция) и Фернанды‑Луизы‑Мари‑Гислены де К. де М., рожденной в Намюре, супругов, проживающих совместно и имеющих постоянное место жительства в Сен‑Жан‑Капель (Северный департамент, Франция). Первое К. в фамилии отца было начальной буквой старого фламандского семейного имени, которое упоминали в официальных бумагах, но которым в повседневной жизни пользовались все реже, предпочитая ему звучащее на безупречном французском название земли, приобретенной в XVIII веке.

Впрочем, упомянутый официальный документ пестрит грубыми ошибками не лучше текста, принадлежащего руке какого‑нибудь античного или средневекового писца. Одно из имен Фернанды по оплошности названо дважды. В рубрике, где указаны имена и звания свидетелей, барону де К. д'И, проживающему в Льеже, промышленнику (не знаю, какой именно промышленностью занимался он в тот год, но мне известно, что позднее он управлял фирмой, импортировавшей французские вина), несмотря на его вполне разборчивую подпись, дана та же фамилия, что и его шурину Теобальду де К. де М., который проживал в Брюсселе и бароном не был. Из‑за путаницы, вызванной, очевидно, разговорным языком, Жорж к тому же фигурирует там в качестве двоюродного деда новорожденной, на самом же деле он был двоюродным братом Фернанды и мужем ее старшей сестры.

Мелкие промахи или просто неточности, но из тех, что в случае, когда речь идет о документах более важных, выводят из себя целые поколения эрудитов.

Врач, которым заменили доктора Дюбуа, заявил, что состояние роженицы, принимая во внимание все обстоятельства, более или менее удовлетворительно. Два последующих дня прошли благополучно: Жанна и Фрейлейн каждое утро ненадолго заходили к Фернанде после ранней литургии в церкви кармелитов, которую мадемуазель Жанна не пропустила бы ни за что на свете. Однако в четверг г‑жа Азели встревожилась, заметив, что больную слегка лихорадит. На другой день г‑н де К. решил отныне по утрам и вечерам записывать со слов сиделки температуру и пульс больной. Он схватил визитную карточку, на которой почти комично переплелись гербы двух семейств, и прежде всего обозначил на ней вчерашнее число, пытаясь вспомнить точно, какие показания температуры и пульса были накануне. Но ни он, ни г‑жа Азели вспомнить этого не смогли. И листок приобрел такой вид:

 

11 июня 8 ч. утра

8 ч. вечера 3...

 

12 июня 8 ч. утра 38.7 пульс 100

4 ч. дня 39.9 п. 120

8ч. вечера 39. п. 100

 

полдень 38.2 п.108

4 ч. 38.7 п.106

10 ч. вечера 39. п. 120

 

14 июня 8 ч. утра 38.5 п. 108

10 ч. вечера 39.6 п. 110

 

15 июня 8 ч. утра 38.2 п....

полдень 38.2 п....

 

16 июня 8 ч. утра 39.6 п. 130

полдень 38.3 п. 108

4 ч. 40.3 п. 130

9 ч. 40.4 п. 135

 

17 июня 8 ч. утра 39.7 л. 134

полдень 38.7 п. 124

4 ч. 37.2 п....

5 ч. 39.6 п. 134

 

18 июня 8 ч. утра 38.6 п. 130

4 ч. 39.6 п. 133

 

18‑го вечером Фернанда умерла от родильной горячки, осложненной перитонитом. Единственная дата, которую г‑н де К. не обозначил на своем листке, хотя и записал дневные пульс и температуру, было тринадцатое. Может, он опустил эту цифру из суеверия.

 

Тревожную неделю ознаменовали некоторые второстепенные события. Прежде всего крестины. Обряд совершили без всякой торжественности в обычной приходской церкви Святого Креста Господня, построенной в 1859 году и за годы, прошедшие со времени, мной описываемого, кое‑как подновленной, чтобы она все‑таки смотрелась рядом с внушительным телерадиоцентром, возведенным поблизости. Именно в этой церкви за два с половиной года до того Мишель венчался с Фернандой. Кроме кюре и мальчика‑певчего, на нынешней церемонии присутствовали только крестный, г‑н Теобальд, крестная, Мадемуазель Жанна, опиравшаяся по обыкновению на руки Фрейлейн и горничной («Два моих посоха» – называла она их) и г‑жа Азели, которая держала ребенка и спешила поскорее вернуться к больной, у изголовья которой в эту минуту ее заменяли хозяин и Барбара.

Девочку нарекли Маргерит в честь любимой гувернантки‑немки которую звали Маргарета, пока она не стала для всех мадемуазель, Фрейлейн; Антуанеттой – это имя, как и имя Адриенна, носила ненавистная Ноэми, чье повседневное имя казалось безусловно старомодным и даже несколько смешным; Жанной в честь калеки Жанны и отчасти в честь подруги Фернанды, которая среди прочих имен носила и это и которой суждено было сыграть довольно большую роль в моей жизни; Мари в честь Той, что ежедневно и в час нашей смерти молит за нас, бедных грешников; и, наконец, Гисленой, как это часто принято на севере Франции и в Бельгии, поскольку считается, что Святой Гислен оберегает от детских болезней. Положенные по обычаю коробочки с драже были заказаны заранее – прежде чем их раздать, надо было только написать серебряным курсивом имя ребенка на крышечке бежевого картона, украшенного «Материнством» Фрагонара. Барбара долго хранила свою коробочку. Несколько лет спустя я задумчиво сосала засахаренные миндалины – твердые, но рассыпчатые белые камешки, которые сохранились от моих крестин.

 

Маленькое, но более важное, во всяком случае, на взгляд г‑на де К событие произошло на следующий день. Фернанда в одну из тех минут, когда у нее появлялись силы чего‑нибудь желать, обратилась за помощью к Богу. Она вспомнила, что много раз поклонялась реликвиям, выставленным в церкви кармелитов, куда она ходила с Жанной. В тяжелых случаях эти реликвии приносили больным, которые выражали такое пожелание. Фернанда попросила г‑на де К. исхлопотать для нее эту милость у настоятеля монастыря.

Между тем реликвии были у нее под рукой. В уголке супружеской спальни, куда она уединялась для молитвы, на консоли стояло распятие XVII века из часовни замка Сюарле, где Фернанда выросла. В подставке и в поперечине креста были проделаны маленькие отверстия: под покрывающим их тонким выпуклым стеклом на подстилке тускло‑красного бархата виднелись частицы мощей – каждая была снабжена маленьким пергаментным флажком с указанием, какому мученику они принадлежали. Но мелкие буквы латинских надписей выцвели, и мученики вновь стали безымянными. Известно было только, что какой‑то предок привез это благочестивое сокровище из Рима и что обломки костей найдены в пыли катакомб. Быть может то, что Фернанда не знала, о каких святых идет речь, а может и то, что она слишком привыкла к этому мрачноватому предмету с его поникшим серебряным Христом и с немного облупившейся черепаховой инкрустацией по краю, ослабляло ее веру в действенность домашней реликвии. Зато реликвии из монастыря кармелитов слыли среди соседей по кварталу чудотворными.

В тот же день явился молодой монах. Он тихонько вошел в спальню на втором этаже; вынув из складок рясы ковчежец с реликвиями, он с необычайной осторожностью и почтением поставил его на подушку, но Фернанда, впавшая в беспокойное забытье, даже не заметила появления столь желанной помощи. Между тем, молодой кармелит, преклонив колени, прочел вслух латинские молитвы, а потом продолжал молиться про себя. Г‑н де К., преклонивший колени скорее из приличия, нежели по убеждению, смотрел, как молится монах. Прошло довольно много времени, прежде чем посетитель в коричневой рясе встал, задумчиво поглядел на больную, как показалось г‑ну де К., с глубокой печалью, бережно взял портативный реликварий, снова спрятал его в складках своего облачения и направился к двери. Г‑н де К. проводил гостя до самой улицы. Ему казалось, что печаль молодого монаха вызвана не только состраданием к умирающей, но что, сомневаясь сам в могуществе принесенных им мощей, он надеялся, что больной сразу станет лучше и его греховные сомнения рассеются, а теперь его постигло разочарование. Но, может быть, г‑н де К. все это просто придумал.

 

Второй визит нанесла Ноэми. Из привязанности к сыну г‑на де К., которого, несмотря на высокий рост и девятнадцать лет, продолжали называть Мишель‑маленький, Ноэми осудила второй брак Мишеля и тем более беременность Фернанды. Когда Ноэми получила телеграмму с сообщением о радостном событии, у нее вырвался привычный жест досады, который раздражал родных, считавших его проявлением вульгарности, – она хлопнула себя по ляжке тыльной стороной руки. «Мишеля‑маленького ополовинили!» – воскликнула она, выражая этой метафорой, что ее любимец получит теперь только половину отцовского наследства. Тем не менее, она все‑таки отправилась в Брюссель, наверняка из женского и прежде всего старушечьего любопытства не в силах устоять перед соблазном посетить комнату роженицы, а также отчасти потому, что г‑н де К., которому рождение ребенка обошлось в кругленькую сумму, попросил мать ссудить ему несколько тысяч; что ж, она привезет деньги сама и таким образом не откажет себе в удовольствии, как всегда в подобных случаях, обменяться с сыном колкостями. Несмотря на свой возраст, Ноэми время от времени наезжала в бельгийскую столицу за покупками, поскольку Париж был очень уж далеко, а в Лилле трудно было найти желаемое. Единственным неудобством оказывалась необходимость на обратном пути платить за некоторые покупки таможенную пошлину. Однако Ноэми обычно умудрялась не платить ни гроша.

Не успев выйти из наемной кареты, Ноэми сразу догадалась, каково состояние Фернанды. В самом деле, проезжая часть улицы перед домом была выстлана плотным слоем соломы, чтобы приглушить стук колес. Такую предосторожность принимали обычно, когда в доме был тяжелобольной, так что соседи уже поняли, что роженица очень плоха. Барбара впустила мать хозяина; та отказалась войти в маленькую гостиную на первом этаже и отдать свой зонтик. Она уселась на скамье в прихожей.

Уведомленный о приезде матери г‑н де К. еще с площадки второго этажа узнал дородную сутуловатую фигуру Ноэми и жест, которым она прижимала к животу дорожную сумку из черной кожи, будто кто‑то намеревался ее выхватить (сумка была украшена вымышленной графской короной, злившей Мишеля, хотя по слабодушию он иногда позволял поставщикам называть себя графом). Подойдя к старой даме, сын без обиняков объяснил ей, как обстоят дела, – спасти Фернанду надежды не было. Однако температура немного снизилась, и короткий визит больную не утомит: в настоящую минуту она в полном сознании и будет тронута вниманием свекрови.

Но старуха учуяла запах смерти. Лицо ее исказилось; еще крепче стиснув свою сумку, она спросила:

– А как по‑твоему, я не могу заразиться?

Г‑н де К. сдержался и не стал заверять мамашу, что родильная горячка ей уже не грозит. Вцепившись в скамейку, Ноэми отказалась отобедать – Мишель не стал настаивать, поскольку Альдегонда, часть ночи продежурившая у постели Фернанды, уже почти заглушила огонь в печи. Вдовствующая матрона уселась в ожидавшую у входа карету и, не теряя времени, укатила обратно в Мон‑Нуар. Потом она говорила, что от волнения забыла дать сыну деньги, которых он ждал.

 

Немного позже к Фернанде явился последний гость, но на сей раз роженица уже не могла обменяться с ним несколькими словами или улыбнуться. Это был фотограф. Он вошел со всем своим колдовским снаряжением: светочувствительными стеклянными пластинками, предназначенными запечатлеть, если не навсегда, то надолго окружающую картину, с камерой, сконструированной по образцу глаза, что бы возместить несовершенство памяти, и треножником с черным покрывалом. Кроме последнего облика г‑жи де К., этот незнакомец сохранил для меня детали обстановки, благодаря которым я воскрешаю теперь этот забытый интерьер. У изголовья Фернанды в двух пяти свечных канделябрах горят всего по три ритуальных свечи, придавая что‑то зловещее сцене, которая без них была бы просто торжественно спокойной. На складках полога выделяется спинка кровати красного дерева, а слева выглядывает часть другого такого же ложа, тщательно покрытого стеганым одеялом с оборками, под которым в эту ночь безусловно никто не спал. Впрочем, я ошибаюсь: внимательно вглядевшись в фотографию, я вижу на краю одеяла темную массу – это передние лапы и нос Трира, свернувшегося на кровати хозяина, который счел милым и трогательным оставить пса на этом месте.

Три женщины заботливо убрали Фернанду. При взгляде на нее возникает ощущение удивительной опрятности: подтеки пота, послеродовые выделения – все тщательно смыто, стерто, словно между распадом жизни и распадом смерти возникла временная пауза. Покойница 1903 года одета в батистовую ночную сорочку, отороченную кружевом на рукавах и воротничке; прозрачный тюль чуть затеняет ее лицо и нимбом окружает волосы, которые по контрасту с белизной белья кажутся черными. Переплетенные четками пальцы соединены на животе, вздутом от перитонита так, что простыни топорщатся, словно Фернанда все еще ждет ребенка. Она стала такой, какой бывают мертвецы неподвижная, неприступная, нечувствительная к свету, она уже не вдыхает и не выдыхает воздух, не пользуется им, чтобы выговорить какие‑то слова, уже не принимает пищи, чтобы потом ее частично испражнить. Если на портретах г‑жи де К., девушки и молодой жены, у нее милое лицо с тонкими чертами, и только, на посмертных фотографиях, по крайней мере на некоторых, она кажется красивой. Болезненное истощение, покой смерти, полное отсутствие желания нравиться и производить хорошее впечатление, а может, и умелое освещение, созданное фотографом, выявляют лепку этого лица, подчеркивают довольно высокие скулы, выпуклость надбровных дуг, линию носа с изящной горбинкой и узкими ноздрями, придают лицу неожиданное достоинство и твердость. Большие опущенные веки, создавая иллюзию, что Фернанда спит, смягчают ее облик. Ведь очерк губ горек, и у рта гордая складка, которая зачастую появляется у умерших, словно они одержали нелегкую победу. Видно, что три женщины старательно разложили почти скульптурными складками во всю ширину кровати только что отутюженную простыню и взбили подушки.

 

На той неделе друзья и знакомые получили почти одновременно два сообщения. Первое было в маленьком конверте со скромным голубым ободком, заказанном заранее, как и коробочки с драже. На подобранном к конверту листке таким же голубым курсивом была выгравирована надпись: «Г‑н и г‑жа де К. счастливы сообщить, что у них родилась дочь Маргерит». Второе было грубо обведено широкой черной каймой. Муж, дочь, пасынок, свекровь, братья, сестры, зятья, тетка, племянники, племянницы и прочие родственники Фернанды с глубокой скорбью извещали в нем о понесенной ими невосполнимой утрате. Похороны 22 июня в 10 часов в семейном склепе в Сюарле после отпевания, что не отменяет другой службы, в Брюсселе, неделю спустя. На вокзале Рин, где состоится вынос тела из поезда, который отходит из Брюсселя в 8 часов 45 минут утра, будут ждать кареты.

Церемония была совершена так, как и предполагалось, не знаю только, при какой погоде: под дождем или при свете солнца. Свекровь и пасынок из Мон‑Нуара не приехали. Наспех позавтракав, может быть, несколько более плотно, чем обыкновенно, участники проводов в назначенный час собрались на вокзале в квартале Леопольда. А в Рине в ожидании выстроились приехавшие из Намюра кареты – для кучеров это был удачный день; лошади время от времени наклоняли головы, чтобы ухватить клочок сочной травы. Фернанду опустили в склеп у внешней стены деревянной церкви – решетка отделяла его от остального кладбища. После трех лет и трех месяцев, проведенных рядом с г‑ном де К., Фернанда возвращалась к своим родным. В маленькой семейной ограде, где стояли рядом одинаковые кресты, уже обитали родители Фернанды, два ее брата и сестра, умершие в младенчестве. После службы г‑н де К. обменялся несколькими словами с кюре, который обратил внимание вдовца на то, как бедна его церковь. То ли сравнительно недавно построенная, то ли плохо отреставрированная и покрашенная внутри желтовато‑коричневой краской, она и в самом деле была довольно убога. Но больше всего кюре удручало, что на хорах нет витражей. Красивый витраж с изображением Святого Фернанда на той стене, что обращена к склепу, был бы самым трогательным памятником умершей. Г‑н де К. вынул чековую книжку.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: