Два путника по дороге в страну вечности 7 глава




Предположить, каковы были размышления на сей счет г‑на Артура, если он вообще размышлял на сей счет, труднее. Считал ли он, что его долг христианина и человека благородного происхождения подать пример создания многодетной семьи? Был ли он образцовым супругом, за все восемнадцать лет брака не перестававшим желать Матильду, в которой для него соединились все женщины? Или, если его связь с «особой из Намюра» или с какой‑нибудь другой женщиной началась еще до смерти Матильды, не старался ли он найти жене занятие, на долгие годы ввергнув ее в круговерть материнства? Этому человеку, для которого нет ничего священнее семейного и социального status quo, наверняка никто никогда не говорил, что, поступая так, он расшатывает его равновесие. Proles41: начатки выученной Артуром латыни не заставляли его задуматься над первоначальным смыслом слова «пролетарий». Ни Артур, ни Матильда не предвидят, что не пройдет и ста лет, и это серийное, чтобы не сказать массовое воспроизводство человеческих особей превратит нашу планету в термитник, и это несмотря на бойни, подобные которым можно найти только в Священной Истории. Некоторые умы, более проницательные, чем г‑н Артур, предсказали однако этот результат, хотя и не представляли себе, насколько он будет ужасен, но имя Мальтуса в ушах Артура звучит как ругательство; впрочем, он не вполне представляет себе, кто это такой. Да и разве в пользу Артура не говорят добропорядочные нравы и семейные традиции? У его деда, гражданина Декартье, во времена Революции было девять детей. Что до Матильды, то ей в отличие от толстовской Долли, которую она мне определенно напоминает, не пришлось повстречать на своем пути какую‑нибудь Анну Каренину, которая объяснила бы ей, как оградить себя от новых родов. Если бы такая встреча произошла, Матильда наверняка, как и Долли, в смятении отшатнулась бы от подобных советов, думая про себя, что это «дурно». И что‑то в нас отзывается ее чувствам. Однако еще более дурно перенаселять мир. А поскольку вера запрещает все жалкие ухищрения, к которым человек научился прибегать, чтобы сократить свое потомство, остается единственный выход – целомудрие, чего Артур, а может, даже и сама Матильда не хотят.

 

Прожитая жизнь – это сухой листок, потрескавшийся, лишенный сока и хлорофилла, рваный и весь в дырочках, и если посмотреть на него на свет, в лучшем случае можно увидеть скелетообразную сетку его ломких и тонких прожилок. Нужны известные усилия, чтобы вернуть ему вид свежего листка, зеленого и сочного, чтобы возвратить событиям и происшествиям ту полноту, которую ощущают те, кто их проживает, и которая избавляет от необходимости что‑то придумывать. Жизнь Артура и Матильды полна до краев. Артуру нужно торговаться с фермерами насчет условий арендного договора (фермеры такие требовательные!), соглашаться на просьбы о ремонте или отказывать в них, а если в договоре предусмотрено, что попечение об этом лежит на хозяине, поставлять новые сельскохозяйственные машины или чинить старые (арендаторы так небрежно с ними обращаются!). Усовершенствования в саду, покупка и содержание лошадей, сбруи и карет – все это требует хозяйского догляда, не говоря уже о содержании самого замка и о том, чтобы правильно выбрать вина для пополнения погреба – Артуру было бы стыдно предложить своим гостям бургундское хуже того, которое стареет в бочках его соседа. Хозяин поместья славится роскошью своего охотничьего выезда – он не считал бы себя человеком благородного происхождения, если бы осенью на его земле не совершались гекатомбы; выращивание молодняка, выбор сторожей охотничьих угодий, надзор за тем, чтобы они не стакнулись с браконьерами, составляют предмет его постоянных попечений. Он следит также за курсом ценных бумаг и каждые полгода педантично отрывает очередной купон; поддержка на местных выборах самого благомыслящего кандидата – тоже не последняя из его забот.

Обязанности г‑жи Матильды, не считая физиологической работы, которая протекает у нее внутри, еще более разнообразны. Она редко спускается в темную кухню, ступеньки которой опасны для женщины, которая так часто беременеет, но она «сочиняет» меню и проверяет «счета» кухарки; она составляет букеты; от нее зависит, каких слуг нанять и каких рассчитать – впрочем, слуг стараются выпроваживать как можно реже; она вечно озабочена тем, что у детей болят зубы и животы, и как по возможности утаить от отца их страшные маленькие преступления. По счастью эта пчелиная матка нашла себе замечательную помощницу. Молодая фрейлейн, которую наняли гувернанткой для девочек, проявила недюжинные способности домоправительницы; к тому же она замечательно искусно делает из масла тонкие раковины, которые на листьях выкладывают на блюдо, а во время званых обедов складывает салфетки в форме митры, что каждый раз вызывает добродушные шутки Его Священства, когда он разворачивает свою салфетку за трапезой после очередной конфирмации. Есть еще портниха, которая приезжает со своими картонками из Намюра. Сколько усилий надо потратить, чтобы подобрать нужный оттенок ткани! А потом начинаются взволнованные споры о том, не получилось ли платье слишком уж нарядным.

В Сюарле относительно редко принимают гостей. К достоинствам этого степенного круга можно отнести то, что здесь почти совсем не склонны к социальному и светскому карьеризму. Мысль о том, чтобы войти в узкий круг приближенных к принцу де С. или к герцогу де А., которых приглашают к себе или которым наносят визит по большим праздникам, показалась бы Артуру и Матильде столь же нелепой, как мысль пригласить к обеду садовника. Почти такое же равнодушие (скоро ему придет конец) пока еще царит в делах; Артур копит деньги, но не станет пускаться в рискованные спекуляции; свирепые страсти разгораются лишь тогда, когда речь идет о приобретении земли. По самое большое значение здесь придают семейным связям. Каждого дядю, двоюродного деда, свояка, сводного брата, зятя знают, его навещают и почитают ровно в такой мере, какую предписывает степень родства, и точно так же в положенных пределах, но не более и не менее, по нему будут в свое время скорбеть. Если у одного из членов семейного клана обнаружится какой‑нибудь изъян, болезнь, которая могла бы зародить сомнения насчет здоровья его родственников и тем самым помешать намеченному браку, если он совершит промах или у него окажется какой‑нибудь порок, общая реакция – обойти это молчанием или отрицать, если такое умолчание и отрицание возможны; если все же разразится скандал, от упомянутого индивидуума отвернутся, он вдруг как бы перестанет существовать. Такой же линии поведения придерживаются в отношении «связи» или глупого брака, который, если он чересчур уж глуп, повергает в небытие того или ту, кто его заключил. Семейные визиты заменяют Матильде увеселительные прогулки, в которых она не может участвовать. Иногда она подолгу живет у своих добрых родителей; так было, во всяком случае, когда родилась первая Жанна, умершая в младенчестве, так что, по‑видимому, ту зиму семья провела в Монсе. На большие облавы мужчины съезжаются в пышных каретах.

В гостиных и столовых, которые они посещают, все знакомо, все учтено: каждый предмет меблировки, каждый из портретов общих предков, каждый гость за столом и фирменное блюдо каждой кухарки. Неистощимой темой разговоров служат гастрит тети Амели, очередная беременность Матильды, неожиданный брак единокровного брата Артура с его ирландкой. Впрочем, все так хорошо воспитаны и так осторожны, что злословят мало даже в своем кругу: услышав какую‑нибудь сплетню, высказывают сомнение в подлинности слуха и выражают при этом сдержанное сочувствие или оскорбленное удивление, только таким образом изредка выдавая затаенную неприязнь или обиду. Эти люди, которые считаются родством до шестого колена, в глазах друг друга разнятся лишь какими‑нибудь невинными маниями и чисто внешними особенностями: дядя такой‑то любит сладкое, у кузины такой‑то красивый голос. Дальше этого дело не идет: чувственный темперамент, если он кому‑то присущ, несогласие с принятыми в их кругу обычаями и мнениями, если кто‑нибудь чувствует такое несогласие, скрываются так же тщательно, как в наши дни инакомыслие в тоталитарном государстве; независимость суждений не в моде. Согласие царит во всем: распри возникают, только когда речь заходит о дележе наследства или о правах на охоту.

Понятно, что от этой среды веет запахом застоя, хотя эти люди живут жизнью не худшей, чем другие, и даже в чем‑то более осмысленной, чем наша. Эти правящие классы, которые уже вовсе не правят, все более перестают быть просвещенными классами или считать себя таковыми. Художник – для них понятие презрительное. В витражах или в церковных картинах Артур разбирается хуже, чем самый ничтожный еврей‑антиквар или искусствовед‑англиканец. «Полночь, христиане» – самая красивая часть ночного бдения. Из Мюссе помнят только что‑то про «улыбку гнусную» Вольтера. Виктор Гюго – опасный революционер, злоупотребляющий бельгийским гостеприимством: если его слегка побили камнями на площади Баррикад в Брюсселе, пусть пеняет на себя. Странно, что старый друг губернатора Труа, кипучий Жандебьен42, бывший когда‑то членом временного правительства, приглашает к себе французских изгнанников, чьи источники существования и принципы не совсем ясны. После каждого визита в Акоз Артур с некоторым раздражением отмечает радикализм юного кузена Фернана и даже либерализм на розовой воде кузена Октава. Тетя Ирене напрасно потакает двум своим сыновьям, пригласив изгнанника‑француза Банселя43 прочесть литературную лекцию – хорошо хоть она оговорила, что лекция будет посвящена Боссюэ.

Общественное сознание, еще живое в некоторых представителях этой среды в предыдущем поколении, очень быстро притупилось: в их глазах государство – враг семейного достояния. Милосердие – добродетель, которую посмертная хвала приписывает всем без исключения, что само по себе уже подозрительно. На самом деле счастливые времена христианского милосердия в этих кругах давно миновали – заботиться о заключенных (кстати, нечего с ними слишком миндальничать), о найденышах и сумасшедших отныне должны общественные институты, на которые возложили эту обязанность, не слишком интересуясь, как они ее выполняют. Красный Крест, который пытается создать идеалистическая Швейцария, – новшество, пока еще вызывающее подозрение хотя бы потому, что оно исходит от протестантов: понадобится война 1914 года, чтобы маленькая внучка г‑жи Матильды, которой еще предстоит родиться, посвятила ему часть своей жизни. Оба супруга в строго отмеренных рамках участвуют в католических пожертвованиях, но если бы Матильда вышла за пределы суммы, которую ей выделяет на местное филантропическое общество ее Артур, ей не преминули бы напомнить, с чего начинается разумное милосердие, и ей пришлось бы с этим согласиться. В холодные зимы праведным беднякам раздают дрова и одеяла; неправедные не получают ничего. Всех потрясают катастрофы, случающиеся в шахтах, но Артур и не думает использовать влияние, какое ему дает его часть учредительного капитала, чтобы увеличить скудную пенсию семьям пострадавших и обеспечить хотя бы самую примитивную безопасность труда: это дело директоров компаний, которые прежде всего обязаны думать о том, как приумножить состояние своих акционеров. Некий весьма подозрительный тип, француз, поэмы которого были осуждены за оскорбление нравов, с ужасом описал скворцов с выколотыми глазами – как испускают трели эти слепцы, сидящие в клетках почти во всех бельгийских лавках и на задних дворах. Если кухарка из Сюарле, что очень вероятно, держит у себя на подоконнике в кухне такого рода клетку, г‑жа Матильда, при всем своем добром сердце, вряд ли против этого возражает – такова гнусная сила привычки.

Артур и Матильда принадлежат к числу привилегированных, но они этого не сознают: им и в голову не приходит поздравить себя с тем, что они богаты и волей Божией занимают то положение, какое занимают. Еще менее сознают супруги из Сюарле, что им повезло жить в эпоху и в стране, где в настоящий момент им ничто не угрожает. Их предкам пофартило меньше, а потомкам придется куда хуже. Но они дрожат при мысли о смутной угрозе революций, которые могут произойти у них, как во Франции, и про которые никогда не знаешь, удастся ли их вовремя пресечь. Дня не проходит без разговоров о духе смуты в деревнях. Ведь эта эпоха тоже получила свою квоту войн – ее как раз хватает, чтобы заполнить газетные страницы и снабдить драматическими сюжетами художников из еженедельника «Иллюстрасьон». Но война в Пьемонте кажется на расстоянии удалой военной прогулкой; бойня в Сольферино44 впечатляет больше красным цветом штанов, которые носят зуавы, чем красным цветом пролитой крови. Пушка Войны за независимость гремит на континенте, где ни один из знакомых Артура не бывал и побывать не намерен: это сводят счеты между собой американские протестанты. Экспедиция в Мексику исчерпывается романтической трагедией: судьба казненного эрцгерцога45 и его сошедшей с ума жены, дочери короля Бельгии Шарлотты, трогает всех обитателей Сюарле, начиная от хозяев и кончая подручной кухарки. Война в Шлезвиг‑Голштинии46 – местный инцидент, он никого не интересует. Садова47 волнует несколько больше: ужасно, что католическая Австрия побеждена Пруссией, но Фрейлейн не скрывает, что рада возникновению немецкой Конфедерации.

Ее радость станет еще больше, когда в Зеркальной галерее Версаля провозгласят создание Германской Империи; Фрейлейн повесила в классной комнате гравюру, на которой изображен император с черно‑бело‑красным галстуком; ни у кого не хватило духа заставить ее снять портрет; в конце концов, хозяева Фрейлейн ведь не французы. Нейтралитет Бельгии, гарантированный могущественными державами, вызывает успокоительное ощущение, что находишься вне игры. Но на сей раз страшная реальность подступила очень близко; Артур трясется, слушая рассказы о помещиках, расстрелянных в качестве заложников; Матильда жалеет парижан, страдающих от голода и холода. Затем на них наводит ужас Коммуна, но они утешают себя, что у беспокойных южных соседей часто происходят такого рода бесчинства. Прекрасными майскими вечерами 1871 года, когда Матильда зачинает своего последнего ребенка – дочь Фернанду, треск версальских расстрелов, справедливое восстановление порядка, почти не привлекают внимания обитателей Сюарле. В эту самую пору в иезуитском коллеже Лилля или Арраса семнадцатилетний юноша, который однажды женится на Фернанде, плача от негодования, сочиняет оду погибшим коммунарам, за что его едва не выгоняют из коллежа.

 

Я уже говорила, что в этой среде благочестие – удел в первую очередь женский. Каждый день, когда здоровье ей это позволяет, Матильда летом в половине шестого, а зимой в шесть часов утра, тихонько, чтобы не разбудить Артура, выскальзывает из кровати и собирается в деревенскую церковь к ранней литургии. Вставшая еще раньше служанка приготовила в туалетной комнате кувшин с горячей водой. Втыкая в прическу последние шпильки, Матильда лишь мимолетно бросает взгляд в зеркало, тусклое в полутьме рассвета. Хотя ее интерес к моде заметно убавился, она все‑таки с сожалением думает, натягивая на себя платье: «Как жаль, что больше не носят кринолины – просторные платья так удобны в некоторых случаях...» Она берет с круглого столика молитвенник и бесшумно выходит из дома, вверенного попечениям слуг, которые стирают пыль и чистят ковры разведенным чаем.

Церковь отделяет от замка только луг: Матильда предпочитает проселочной дороге этот короткий путь. Зимой она осторожно переступает в галошах по свалявшейся бурой траве, старательно избегая ледяных корок и снега. Летом идти этим коротким путем – наслаждение, но Матильда не до конца признается себе, что помимо ранней службы ее притягивает и эта прогулка по деревенскому простору. Часто, хотя и не каждый день, прежде чем войти в церковь, она идет к ограде, в которой покоятся двое ее дорогих малюток. В церкви она из смирения садится не на скамью, принадлежащую хозяевам замка, а в нефе. Впрочем, народа в церкви мало. Матильда, как многие верующие в эту эпоху, не читает по своему молитвеннику перевод латинских молитв, которые, впрочем, она помнит наизусть, – за ходом службы следит, опускаясь на колени или поднимаясь, ее тело. Матильда молится истово, обращаясь, быть может, к одной из гипсовых статуй, украшающих убогую уродливую церквушку. Она молится, чтобы в воскресенье, когда в гости приедет тетя Ирене, была хорошая погода и можно было бы накрыть стол на площадке под каштанами, и чтобы Артур похвалил ее за то, как она расставила цветы и фрукты; молится о том, чтобы быть здоровой, потому что она часто хворает, и о том, чтобы ей дано было доносить ее бремя, о том, чтобы ей хватило сил исполнять свои повседневные обязанности, а если сил не хватит, ее грех был бы ей прощен. Мольбы пустяковые и мольбы серьезные смешиваются так же, как в ее жизни смешиваются мелочные и серьезные чувства. Первые мольбы отпадают сами собой, это смиренные пожелания, которые быстро забываются. Вторые частично исполняются по мере того, как их возносят; помолившись, Матильда выходит из церкви с душой более спокойной, чем когда она туда вошла.

Она молится за своих близких, а это почти то же, что молиться за самое себя. Она молится о том, чтобы дочери нашли себе хороших мужей и были для них образцовыми женами; чтобы ее дорогой батюшка поскорей излечился на свежем воздухе Ла Пастюр; молится за Фрейлейн, которая недавно пережила сердечное горе; и чтобы Милосердный Господь просветил ее двоюродного брата Фернана, которого называют вольнодумцем (но не может быть, чтобы такой одаренный юноша впал в подобное заблуждение). Она молится о том, чтобы ее малютка Жанна когда‑нибудь смогла ходить, чтобы ее Гастон, которому уже тринадцать, наконец выучился читать. Она молится о том, чтобы Артура не покарали за измену, о которой она недавно узнала с негодованием и ужасом, но вообще‑то как знать, не на ней ли самой вина? После последних родов она порой не скрывала, как устала от всего этого... И, наконец, подобно многим другим благочестивым католикам в эту пору, она молится за Его Святейшество, заточившего себя в Ватикане, – уверяют, будто так захотел он сам, хотя на деле это франкмасоны принудили его к затворничеству. Улавливаются они или нет, но от нее исходят волны доброй воли, и кто решится утверждать, что они ничего не дают, даже если и не видно, чтобы мир изменился хоть на йоту. Так или иначе, они идут на благо самой Матильде – тех, за кого молишься, любишь еще сильнее.

Месса заканчивается, кюре ее немного скомкал – он думает о полевых работах, которые ждут его паству, а отчасти и о том, что его сад и огород тоже нуждаются в попечении. Г‑жа Матильда опускает два су в кружку для пожертвований, здоровается с маленьким певчим – ведь это сын их кучера. Она идет обратно через луг, ступая в собственные следы, чтобы не слишком топтать сено. Передышка в церкви, во время которой, сама того не сознавая, она углубилась в себя, на мгновение вернула ей молодость, с которой она уже распрощалась: жизнь струится в ней, как в восемнадцать лет. Время от времени Матильда останавливается, чтобы отцепить от юбки приставший к ней колючий колосок, и, как в детстве, пропускает его между пальцами, ссыпая зернышки на ладонь. Она даже решается, вопреки правилам приличия, снять шляпу, чтобы подставить волосы ласковому дуновению ветра. Рогатый скот, от которого пошло название маленького замка Бовери, пасется или дремлет в траве – Матильду отделяет от животных только живая изгородь. Красотка, как зовет арендатор самую удойную в стаде корову, осторожно трется о терновник ограды; всего неделю назад, когда мясник увез на телеге ее теленка, она истошно мычала, но теперь уже все забыла и снова с удовольствием жует сочную траву. Чтобы приласкать телку, Матильда обретает жесты и интонации своих далеких прародительниц – всех этих Изабель Мэтр‑Пьер, Жанн Мазюр и Барб Ле Верже. Еще несколько шагов, и она останавливается у дверей конюшни, где кучер начищает цепочку удил; она поздравляет слугу (шляпу она уже снова надела): его сын так хорошо пел нынче во время службы.

Из столовой доносится аромат горячего кофе и свежего хлеба. Матильда кладет молитвенник на столик в передней, аккуратно вешает на вешалку одежду. Все в сборе. Фрейлен говорит с тремя девочками по‑немецки, вполголоса, чтобы не мешать хозяину, который читает газету. Матильда с некоторой тревогой бросает взгляд в сторону Гастона – мальчик спокойно ест, никому не мешая. На другом конце стола няня кормит кашей маленькую Жанну, сидящую на высоком детском стульчике. Малыш Октав, увидя мать, бросается к ней, задыхаясь от смеха и что‑то невнятно объясняя; Матильда ласково одергивает сына, водворяя его туда, где ему положено сидеть, – возле Теобальда, послушного, в отличие от брата, мальчика. Проходя позади стула, где сидит Артур, она, быть может, робко поглаживает плечо сухого, скуповатого на выражение чувств мужа; этим застенчивым изъявлением нежности она благодарит его за ласковое слово или жест, которым он, вероятно, одарил ее минувшей ночью. Но всему свое время сейчас Артур занят чтением газеты. Впрочем, он тоже чувствует себя обделенным: он только что прочел замечательную статью о немецких таможенных правилах, ему хотелось бы с кем‑нибудь поделиться прочитанным, но женщин такие дела не интересуют.

Матильда опускается на свое место за столом, придвигает к себе кофейник и молочник с горячим молоком. Но тут происходит катастрофа: металлическая чашка падает на пол и звеня, катится по паркету, пока не натыкается на ножку стола. Матильда косится на Артура он делает вид, будто ничего не слышал. Покрасневшая до ушей няня усердно вытирает растекающееся по скатерти молоко. Девушка снова позволила малышке самой взять в руки чашку, а той, как всегда, свело руку, и она выронила прекрасное серебряное изделие... Но девочка еще так мала, может, со временем это пройдет. Говорят, в Брюсселе есть хорошие специалисты, а нет – так Лурд... Да, Лурд. Матильда приподнимает крышку сахарницы. Обычно, ради воздержания, она отказывается от сахара, но надо хорошенько питать ребенка, которого она носит. Один кусок, за ним другой падают в густую жидкость. Матильда про себя произносит benedicite48, берет ломтик пеклеванного хлеба, намазывает его маслом и сосредоточенно предается удовольствию, доставляемому едой.

 

По‑моему, пришла пора представить десятерых детей Матильды не такими, какими их знала она («белокурые головки» – назвала бы их дурная поэзия того времени), но взрослыми, на фоне обстоятельств их жизни. Портреты кое‑кого из них несколькими штрихами уже были набросаны на первых страницах этой книги, но, очертив их групповой портрет, я, если и не сумею показать, чем все это кончилось или, наоборот, не кончилось (потому что в мире, находящемся в постоянном движении, конечных результатов вообще не бывает), то, может быть, по крайней мере выявлю в этих персонажах некоторые черты, которые я могла бы обнаружить в себе. Само собой, я забегаю вперед, поскольку страницы, которые описывают этих людей, выходят за рамки Сюарле, но эти довольно призрачные дяди и тетки быстро исчезли из моей жизни, и даже в жизни моей матери играли роль совершенно незначительную – не описав их здесь, я не знала бы, куда их поместить.

Я посвящу лишь несколько строк памяти двух детей, умерших в младенчестве (первый ребенок, Жанна – в возрасте одного года и Фердинанд – в четыре с половиной): более или менее четкую память о них сохранила одна только Матильда. В рамке, складывающейся гармошкой, сохранились портреты пяти выживших дочерей – каждый тщательно отделен от соседних кожаным ободком. И создается впечатление, что каждая из этих женщин живет в своем особенном мире, отмеченном чертами, присущими только ей одной; лица их так непохожи, что их не примешь за сестер. Оставив в стороне Жанну, по обыкновению спокойную и холодноватую (о ней мы поговорим в другом месте), и довольно некрасивую Фернанду, которую сфотографировали очевидно в один из ее неудачных дней, я постараюсь извлечь из их рамок портреты трех старших сестер. Родившаяся первой Изабель, которую называли Иза, прежде всего и притом в высшей степени – дама. На портрете она уже немолода. Легкая мантилья, обрамляя худенькое, с тонкими чертами лицо, прикрывает волосы, по цвету которых невозможно определить, белокурые они или уже седые. Очень светлые глаза улыбаются с доброжелательной грустинкой. Именно такой я раз или два видела в раннем детстве тетю Изабель, уже страдавшую сердечной слабостью, от которой ей предстояло умереть через несколько лет, и так быстро устававшую, что не успевала я усесться, болтая ножками, в гостиной, как мне приказали встать и подойти к тете, чтобы с ней попрощаться.

Изабель вышла замуж за своего двоюродного брата, барона де К. д'И, который, как мы знаем, подписал свидетельство о моем рождении. Она произвела на свет троих детей, старший из которых продолжил род и семейные традиции; дочь, очень болезненная, умерла на двадцатом году жизни; самая младшая, крепышка Луиза, с ранних лет посвятившая себя благотворительности, стала одной из героических сестер милосердия Первой мировой войны. Эту рослую голубоглазую блондинку, порывистую, жизнерадостную, властную, обожали раненые и боялся, хотя и чтил, весь персонал ее госпиталя. После наступления мира Луиза до конца своих дней возглавляла службу рентгенографии в католическом лечебном заведении для раковых больных. Она умерла от опасных лучей, которыми манипулировала. В 1954 году я нанесла ей Короткий визит – она лежала в одной из палат своего собственного хосписа, как королева, окруженная родными и друзьями, пришедшими засвидетельствовать ей свою любовь; разносившееся по коридорам церковное пение было звуковым фоном этой встречи. За Луизой ухаживала ее любимая медсестра, адъютант, до самого конца верный своему командиру. Успех, незадолго перед тем выпавший на долю одной из моих книг, которых она никогда не читала, чрезвычайно обрадовал Луизу, поскольку, по ее мнению, он делал честь семье. То же самое, и не больше, она сказала бы о собственных медалях и крестах.

Вторая сестра, Жоржина, предстает на фотографии величественной молодой женщиной в тугом корсаже с глубоким вырезом; короткие локоны плотно облегают голову – эта прическа придавала современницам королевы Александры ложное сходство с античными статуями. Черты правильного лица ничего не выражают. Фотография была сделана в Вене эпохи вальсов, где Жоржина находилась вместе с мужем, сыном намюрского банкира, происходившего, говорят, из семьи потомственных нидерландских коммерсантов. Муж был вольнодумцем и каждое воскресенье, проводив жену до порога церкви, заезжал за ней лишь по окончании службы. Особенно возмущало тех, кто об этом рассказывал, что в промежутке он иногда проводил время в кафе.

Красивая женщина, Жоржина, к сорока восьми годам превратилась в настоящую развалину. Горничная подводила эту сутуловатую, подслеповатую, снедаемую диабетом гостью к одному из плетеных кресел маленького зимнего сада, где принимала Жанна. Расшатанные зубы Жоржины с трудом разжевывали даже самое рассыпчатое печенье; жидкие, хотя все еще черные волосы обрамляли пожелтевшее лицо. Я видела в ней не столько больную, сколько жуткий символ самой Болезни. Только карие глаза, безжизненные на венской фотографии, блестели ласково и в то же время оживленно, поглядывая на людей и на окружающие предметы с каким‑то ищущим кокетством. Я не помню ни единого слова из тех, какими обменивались сестры, и поскольку мне ничего неизвестно ни о характере Жоржины, ни о ее интимной жизни, у меня остался в памяти только вот этот еще горячий взгляд на опустошенном лице.

Ее сын Жан поселился с матерью в окрестностях Брюгге, чтобы дать больной возможность подышать воздухом, более полезным, чем намюрский. Он женился на женщине из местного хорошего общества, у которой сегодня столько же крестов и лент, сколько их было у тети Луизы после 1914 года, но полученных за участие уже в другой войне. Жан прожил в Брюгге спокойную жизнь богатого буржуа, если не считать двух вражеских оккупаций, первая из которых бросила его, одетого в форму цвета хаки, на дороги Франции. Вторую он наблюдал уже на одре болезни и умер в 1950 году, не оставив потомства.

Чаще встречалась я с его сестрой Сюзанной, молодой, тяжеловатой Кибелой, унаследовавшей карие глаза матери, – как сейчас вижу ее в гостях у нас на фоне пихт Мон‑Нуара; запомнилось мне это во многом потому, что ее сопровождал красавец‑сеттер. Лет двадцать спустя я увиделась с Сюзанной, которая поздно вышла замуж, но уже была матерью маленькой дочери, в ее поместье в Арденнах. Она приезжала туда только летом, а все остальное время жила с мужем в Северной Африке, где у г‑на де С. была плантация. Мне показалась, что Сюзанна стала жестче; в арденнском доме чувствовалось какая‑то смесь алчности и колониальной неряшливости. Привезенная из Африки гиена расхаживала по огромной клетке, подозрительно следя за поведением двуногих, и свирепо хохотала по ночам.

Портреты Зоэ, любимой сестры Фернанды, меня особенно интересовали, потому что я никогда не видела самой модели. На первом из них изображена молодая женщина в платье из шотландки, что‑то крепко сжимающая в руках, вероятно, книгу. Пышные развевающиеся волосы создают впечатление, быть может, ложное, что Зоэ коротко острижена. Взгляд ее устремлен за рамки кадра, словно Зоэ кого‑то ждет, без сомнения, некого г‑на Д., за которого она вышла в 1833 году и который, судя по всему, был из числа тех, кого ждать не стоит. В резко очерченных плоскостях и выпуклостях этого лица есть что‑то от той странности пропорций, которую Леонардо определял как красоту. На более поздней фотографии это сорокалетняя женщина с нервным и принужденным выражением, а в глазах у нее тот стеклянный блеск, который иногда появлялся у Жанны и Теобальда. Дальше мы увидим, как с ней обошлась жизнь.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: