Два путника по дороге в страну вечности 1 глава




Маргерит Юрсенар

Блаженной памяти

 

М.ЮРСЕНАР

 

 

БЛАЖЕННОЙ ПАМЯТИ

 

Каким было твое лицо до того, как твои отец и мать встретились друг с другом?

Дзенский коан

 

Роды

 

Существо, которое я называю «я», появилось на свет в понедельник 8 июня 1903 года, около 8 часов утра, в Брюсселе, и родилось оно от представителя старинного рода с севера Франции и бельгийки, предки которой на протяжении нескольких веков обитали в Льеже, а потом перебрались в Эно. Произошло упомянутое событие, поскольку всякое рождение – событие для отца с матерью и нескольких близких им людей, в доме номер 193 по авеню Луизы; лет пятнадцать тому назад этот дом проглотило высотное здание, и он исчез.

Обозначив таким образом некоторые факты – сами по себе они ни о чем не говорят, однако каждого из нас уводят гораздо дальше нашей собственной истории и даже истории вообще, – я останавливаюсь: у меня голова идет кругом при мысли о запутанном клубке случайностей и обстоятельств, которые в большей или меньшей степени определяют судьбу каждого из нас. Этот ребенок женского пола, уже попавший в координаты христианской эры и Европы XX века, этот комочек розовой плоти, плачущий в голубой колыбели, вынуждает меня задать себе целый ряд вопросов, тем более ужасных, что они кажутся банальными – любой литератор, владеющий своим ремеслом, старается их избежать. В том, что этот ребенок – я, сомневаться не приходится, иначе мне придется усомниться во всем. И, однако, чтобы справиться хотя бы отчасти с ощущением нереальности, которое вызывает во мне эта идентификация, мне приходится, как если бы дело шло об исторической личности, которую я пытаюсь воссоздать, хвататься за клочки воспоминаний, полученных из вторых или даже десятых рук, за сведения, выжатые из обрывков разрозненных писем и записных книжек, которые позабыли выбросить в мусорную корзину и из которых наша жажда познания выуживает больше, чем они могут дать, или наводить справки в мэриях и у нотариусов, где хранятся подлинники документов, административный и юридический язык которых начисто лишает их человеческого содержания. Я понимаю, что все это недостоверно и туманно, как все, толкуемое памятью слишком разных людей, что это плоско, как все вписанное над точечной строкой в ходатайство о паспорте, что это глупо, как семейные предания, изъеденные тем, что накопилось в нас с течением времени, подобно тому, как бывает изъеден лишайником камень или ржавчиной металл. И, однако, крохи этого известного мне фактографического сырья образуют единственные мостки, которые можно перебросить между тем ребенком и мною; притом они – единственный бакен, удерживающий нас обеих на волнах времени, С любопытством начинаю я здесь их разбирать, чтобы посмотреть, что даст потом их сборка: образ одного человека и еще нескольких других, образ среды, местности, а может быть, как знать, иногда удастся на мгновение прорваться в то, что не имеет ни названия, ни формы.

 

Само место моего рождения было в какой‑то мере случайным, как очень многое в моей, да и наверняка в любой другой жизни, если присмотреться к ней повнимательней. Г‑н и г‑жа де К. провели довольно унылое лето в семейном поместье Мон‑Нуар, расположенном на одном из холмов французской Фландрии, и этот уголок, не лишенный своеобразной красоты, тем более в ту пору, когда Первая мировая война еще не произвела в нем опустошений, снова, в который раз, нагнал на них тоску. Отдых отнюдь не украсило присутствие сына г‑на де К. от первого брака: угрюмый восемнадцатилетний юноша с мачехой держался вызывающе, хотя она и делала робкие попытки завоевать его любовь. Супруги только однажды, в сентябре, ненадолго съездили в Спа, ближайшее место, где г‑н де К., страстный игрок, мог найти казино и попытать счастья в рулетку, не вынуждая Фернанду переносить осенние бури на побережье Остенде. Приближалась зима, и мысль о том, что это трудное время года им придется прожить в Лилле, в старом доме на улице Марэ, повергала их в еще большее уныние, чем лето, проведенное в Мон‑Нуаре.

Несносная Ноэми, мать г‑на де К., которую он ненавидел так, как ни одну другую женщину на свете, вот уже пятьдесят один год была хозяйкой обоих этих жилищ. Дочь председателя лилльского суда, считавшаяся богатой невестой и только благодаря своим деньгам выданная в семью, которая все еще оплакивала огромные потери, понесенные во время революции, Ноэми постоянно напоминала всем о том, что своим теперешним богатством родные обязаны прежде всего ей. Вдова и мать, она распоряжалась семейным кошельком и довольно скупо отмеряла денежные субсидии сорокалетнему сыну, который весело проматывал все, что имел, влезая в долги в ожидании кончины матери. У Ноэми была страсть к притяжательным местоимениям первого лица. Тошно было слушать, как она твердит: «Закрой дверь моей гостиной; сходи узнай, расчистил ли мой садовник мои аллеи, посмотри, который час на моих часах». Из‑за беременности г‑жи де К. супруги не могли никуда поехать, а до сих пор, эти любители красивых пейзажей и солнечных краев находили в путешествиях выход из любого положения. Но поскольку поездка в Германию или Швейцарию, в Италию или на юг Франции в данный момент была невозможна, г‑н и г‑жа де К. стали подыскивать жилье, которое принадлежало бы им самим и куда грозную Ноэми можно было бы приглашать только изредка.

К тому же Фернанда скучала по своим сестрам, особенно по старшей из них, мадемуазель Жанне де К. де М., калеке от рождения, которая не могла выйти замуж и не хотела уйти в монастырь, и потому поселилась в Брюсселе в выбранном ею самой непритязательном жилище. Почти так же, как по сестре, а может даже больше, Фернанда скучала по своей старой гувернантке, немке, жившей теперь при мадемуазель Жанне в качестве компаньонки и правой руки. Эта особа в расшитом стеклярусом корсаже, суровая, но наделенная простодушием и жизнерадостностью на немецкий лад, заменила мать осиротевшей в раннем детстве Фернанде. Вообще‑то говоря, в свое время молодая девушка взбунтовалась против влияния этих двух женщин; отчасти, чтобы избавиться от их благочестивого и довольно бесцветного общества, она и вышла за г‑на де К. Но теперь, после двух лет брака, мадемуазель Жанна и Фрейлейн казались Фернанде воплощением благоразумия, добродетели, покоя и даже какой‑то тихой радости жизни. К тому же, воспитанная в уважении ко всему, что так или иначе имело отношение к Германии, Фернанда хотела, чтобы роды у нее принимал брюссельский врач, который получил образование в одном из немецких университетов и успешно пользовал во время беременности ее замужних сестер.

Г‑н де К. уступил. Он вообще всегда уступал желаниям своих сменявших друг друга женщин, как потом уступал желаниям дочери, то есть моим. В этом, без сомнения, проявлялось великодушие, подобного которому я не встречала ни в ком другом – ему всегда легче было сказать «да», чем «нет» тем, кого он любил или хотя бы терпел возле себя. Была в этом и доля безразличия, сотканного из нежелания затевать споры, всегда досадные, но также из уверенности, что в общем все это не имеет значения. Наконец, и прежде всего, г‑н де К. принадлежал к тем живым натурам, которых всякое новое предложение пленяет хотя бы на минуту. Брюссель, где хотела поселиться Фернанда, в глазах г‑на де К. обладал притягательностью большого города, чего был лишен дымный и скучный Лилль. Человек более осмотрительный постарался бы снять дом на несколько месяцев; но г‑н де К. всегда принимал решения на всю жизнь. Агентству по продаже недвижимости поручено было подыскать желанное жилище; г‑н де К. выехал на место, чтобы остановить свой выбор на одном из предложенных вариантов, и, как и следовало ожидать, самый дорогой показался ему самым подходящим. Г‑н де К. тут же купил дом. Это был небольшой особняк, на три четверти обставленный, с маленьким садом в ограде, увитой плющом. В особенности пленила г‑на де К. расположенная на первом этаже большая библиотека в стиле ампир, где каминную полку украшал мраморный бюст Минервы в шлеме и с эгидой, величаво возвышавшийся на зеленом мраморном цоколе. Мадемуазель Жанна и Фрейлейн наняли прислугу и договорились с сиделкой, которая должна была помогать при родах и остаться потом на несколько недель ухаживать за матерью и ребенком. Супруги де К. прибыли в Брюссель с бесчисленным количеством чемоданов, набитых большей частью книгами, которым предстояло разместиться на полках библиотеки, и с таксой, кобелем по кличке Трир, купленным Мишелем и Фернандой за три года до этого во время поездки в Германию.

Устройство дома превратили в развлечение; произвели смотр прислуге: кухарке Альдегонде и ее младшей сестре, горничной Барбаре, или Барбе (обе родились в окрестностях Хасселта на границе с Голландией), и садовнику‑конюху, попечениям которого были вверены лошадь и маленький нарядный экипаж для прогулок в Камбрском лесу, расположенном по соседству. С удовольствием, которое быстро приедается, супруги показывали каждому, кто был готов восторгаться, свое новое обиталище. Пожаловала многочисленная родня. Г‑н де К. ценил свояченицу Жанну за ее здравый смысл, основательный и трезвый, и за то, как мужественно она переносит свое увечье. Меньше нравилась ему Фрейлейн с ее дурацкой жизнерадостностью. К тому же Фрейлейн так усердно учила своих питомиц немецкому, что он стал для них вторым родным языком; когда Фрейлейн и Жанна навещали Фернанду, все они говорили только по‑немецки, чем выводили из себя г‑на де К. не столько потому, что он не понимал женской болтовни, которую вовсе и не стремился понимать, сколько потому, что он видел в этом проявление недопустимой бестактности.

Приходили обедать братья Фернанды: старший, Теобальд, похвалялся своим дипломом инженера, но никогда не работал и не собирался работать по специальности. Завсегдатай клубов, он в свои тридцать девять лет жил в замкнутом кругу, питаясь его сплетнями. Зятю претила толстая шея Теобальда, всегда в царапинах из‑за слишком жестких и тугих воротничков. Младший, Октав, своим романтическим именем был обязан отчасти двоюродному дяде, эссеисту Октаву Пирме, одному из хороших бельгийских прозаиков XIX века, созерцателю и мечтателю, но прежде всего тому, что был восьмым из десятерых детей. Среднего роста, с приятной внешностью, он был немного чудаковат. Как поэтической памяти дядя Октав, этот брат Фернанды любил путешествовать и в одиночестве разъезжал по Европе, верхом или в тряской повозке собственного изобретения. Однажды он даже вздумал – фантазия в те времена редкая – пересечь на пароходе Атлантику и посетить Соединенные Штаты. Малообразованный, хотя и украшенный тонким слоем литературной лакировки (некоторые свои путешествия он описал в маленьком неудобочитаемом томике, изданном за счет автора), он не слишком интересовался древностями и произведениями искусства и в своих скитаниях, судя по всему, дорожил живописностью самой дороги, которую так ценили путешественники того времени, начиная со старика Тёппфера1 с его «Путешествием зигзагом» и кончая Стивенсоном с его «Путешествием на осле»2, а может, дорожил и свободой, которой не мог бы пользоваться в Брюсселе.

Три замужние сестры‑провинциалки приезжали реже – их удерживали дети и домашние обязанности хозяек и дам‑патронесс. А вот их мужья частенько позволяли себе по делам или ради удовольствия наведаться в Брюссель. Г‑н де К. выкуривал с ними несколько сигар и выслушивал их рассуждения на злобу дня – о франко‑итальянском союзе, заключенном Камиллом Баррером3, о гнусном радикализме министерства Комба4, о багдадской железной дороге, о продвижении немцев на Ближний Восток и, наконец, до изнеможения, о коммерческой и колониальной экспансии Бельгии. Эти господа были довольно хорошо осведомлены обо всем, что так или иначе касалось колебаний биржевого курса; в политике они повторяли набор консервативных прописных истин. Все это не слишком интересовало г‑на де К., у которого в данное время не было денег, чтобы пуститься в сулившие выгоду рискованные предприятия, а всякая политическая новость была в его глазах лживой или уж во всяком случае представляла собой сплав небольшой доли правды с изрядной долей вранья, и он не собирался утруждать себя тем, чтобы отделить одну от другой. Одной из причин, побудивших г‑на де К. просить руки Фернанды, было то, что, оставшись сиротой, она пользовалась независимостью, но он начал замечать, что два шурина, три свояка и четыре свояченицы могут оказаться для мужа бременем не меньшим, чем теща. Молодая жена до сей поры знала в Брюсселе только монастырь, где она воспитывалась; все ее светские знакомства были в какой‑то мере приложением к семье. Подруги по пансиону разъехались, кто куда; самая красивая и одаренная из них, мадемуазель Г., молодая голландка, которую Фернанда в свое время полюбила так, как можно полюбить в пятнадцать лет, и которая в розовом платье подружки невесты ослепила г‑на де К. в день его свадьбы, вышла замуж за русского и жила за тридевять земель от Брюсселя; молодые женщины писали друг другу нежные и серьезные письма. Несносная Ноэми, от которой Мишель и Фернанда надеялись избавиться, продолжала давить на них всей своей мощью, потому что от нее зависело, получит ли сын в срок ренту, которую она ему выплачивала. Наконец, особенно огорчал этого француза‑северянина, любившего только юг, дождь, который зарядил здесь, как в Лилле. «Хорошо там, где нас нет», – любил повторять г‑н де К. В настоящий момент в Брюсселе было не слишком хорошо.

 

На этот брак, уже испещренный мелкими трещинками, г‑н де К. решился вскоре после гибели своей первой жены, с которой его связывали прочные узы страсти, отвращения, взаимных упреков и пятнадцать лет бурной жизни, проведенных более или менее бок о бок. Первая г‑жа де К. умерла при патетических обстоятельствах, о которых этот человек, свободно говоривший обо всем, старался говорить как можно меньше. Он надеялся, что новое миловидное личико вернет ему радость жизни, – он ошибся. Не то, чтобы Мишель не любил Фернанду – он вообще не способен был жить с женщиной, не привязавшись к ней и не балуя ее. Не говоря уже о внешности, которую я попытаюсь описать позднее, Фернанда обладала своеобразным очарованием. Прежде всего оно заключалось в ее голосе. Фернанда прекрасно говорила по‑французски, без малейшего бельгийского акцента, который коробил бы этого француза, и была превосходной рассказчицей, наделенной восхитительным воображением. Г‑ну де К. никогда не надоедало слушать ее детские воспоминания или то, как она читает наизусть их любимые стихи. Фернанда сама воспитала себя в неком либеральном духе, она немного знала классические языки, прочла и продолжала читать все модные книги и кое‑что из книг, моде не подвластных. Как и он, она любила историю, выискивая в ней главным образом, или, вернее, одни только романические или драматические сюжеты и какие‑нибудь прекрасные примеры изысканности чувств или стойкости в несчастьях. В свободные вечера, когда супруги оставались дома, дли них было светской игрой снять с полки толстый исторический словарь, который г‑н де К. открывал наугад на каком‑нибудь имени, – Фернанда только в редких случаях не могла сообщить сведений об этом персонаже, будь то мифический полубог, английский или скандинавский монарх или какой‑нибудь забытый художник или композитор. Минуты, которые они проводили в библиотеке под взглядом Минервы, изваянной каким‑то лауреатом Римской премии девяностых годов, по‑прежнему были лучшими в их жизни. Фернанда могла целыми днями читать или мечтать. Она никогда не утомляла мужа женской болтовней – возможно женские темы она приберегала для общения по‑немецки с Жанной и Фрейлейн.

Все эти многочисленные достоинства имели свою оборотную сторону. Фернанда была никудышной хозяйкой дома. В дни, когда к обеду ждали гостей, не она, а г‑н де К. устраивал длительные совещания с Альдегондой, следя за тем, чтобы в поданных на стол блюдах не оказалось некоторых сочетаний, милых сердцу бельгийских стряпух, таких, как курица с рисом, обложенная картофелем, или чтобы перед десертом не подали пирога со сливами. В ресторане, где г‑н де К. тщательно и с аппетитом выбирал простые блюда, его раздражало, что Фернанда наугад заказывает сложные кушанья, а в конце концов довольствуется каким‑нибудь фруктом. Причуды беременности были тут ни при чем. С первых же дней их совместной жизни Мишеля коробило, когда в ответ на его предложение отведать какого‑нибудь фирменного блюда в кафе Риш, Фернанда говорила: «Зачем? Ведь есть же овощи». Стремясь насладиться каждой минутой, какой бы она ни была, Мишель усматривал в таком поведении способ отказаться от удовольствия, которое само плывет в руки, а может, и то, что он ненавидел больше всего на свете, – скаредность, внушенную мещанским воспитанием. Он ошибался, не рассмотрев в Фернанде склонности к аскетизму. Тем не менее, даже для тех, кто совсем не гурман, не лакомка и не обжора, жить вместе – означает вместе есть. А в застолье г‑н и г‑жа де К. были плохими партнерами.

Туалеты Фернанды были далеко не безупречны. Одежду от лучших мастеров она носила с небрежностью, в которой была своя грация; однако неаккуратность Фернанды раздражала мужа, который в спальне жены мог наткнуться на брошенную на пол нарядную шляпку или муфту. Только что купленное, в первый раз надетое платье бывало помято или порвано; пуговиц не хватало. Фернанда вечно теряла кольца – то, что ей подарил когда‑то жених, она обронила, когда, опустив стекло вагона, старалась обратить внимание Мишеля на восхитивший ее пейзаж. Длинные волосы Фернанды, которые Мишель, сын Прекрасной эпохи5, предпочитал коротким, приводили в отчаяние парикмахеров – те не понимали, как это мадам не умеет воткнуть шпильку или гребень туда, куда нужно. В Фернанде было что‑то от феи, а если верить сказкам, нет ничего мучительнее, чем жить с феей. Вдобавок, Фернанда была трусихой. Маленькая кроткая кобыла, которую подарил Фернанде муж, томилась в конюшне Мон‑Нуара. Мадам соглашалась сесть на нее только, если муж или грум держал поводья – безобидное гарцевание лошади ее пугало. Отношения с морем были не лучше, чем с лошадью: когда супруги во время их последнего путешествия плыли на Корсику и на остров Эльбу, Фернанде двадцать раз казалось, что она вот‑вот погибнет в море, которое ласково колыхал легкий бриз, а когда пристали к лигурийскому берегу, она только в виде исключения согласилась провести ночь в узенькой каюте, хотя яхта и стояла на якоре в порту, но потребовала, чтобы еду ей подавали за столиком на набережной. Перед глазами г‑на де К. вставало загорелое лицо первой жены, которая во время бури помогала справиться с яхтой, или ее же фигура в костюме амазонки в манеже, где она однажды предложила объездить лошадь, и хотя та свирепо била задними ногами и вскидывала круп, мужественно приросла к дамскому седлу, а встряхивало всадницу так, что в конце концов ее вырвало.

Узнать по‑настоящему двух людей, связанных брачными узами, можно только, выслушав их альковные признания. То немногое, что я угадываю о любовной жизни моих родителей, рисует мне их как довольно типичную чету начала 1900‑х годов с ее проблемами и предрассудками, нам уже чуждыми. Мишелю очень нравились чуть опущенные груди Фернанды, великоватые для ее тонкой фигуры, но, как и многие его современники, он страдал от собственной двойственности в отношении к наслаждению, какое испытывает женщина: он считал, что женщина целомудренная отдается только, чтобы ублажить любимого человека, и его поочередно смущали то холодность, то пылкость его партнерши. Прочитанные романы убедили Фернанду, что вторая жена должна ревновать к памяти первой, и, наверно, отчасти потому она задавала Мишелю вопросы, которые казались ему нелепыми и, уж во всяком случае, неуместными. Месяцы шли, начиная складываться в годы, и Фернанда робко изъявила желание стать матерью, желание, которое вначале в ней почти не проявлялось. Первый и единственный опыт отцовства не слишком вдохновлял г‑на де К., но он был убежден, что женщина, которая хочет ребенка, имеет право родить одного, но только одного, если, конечно, не случится оплошности.

Стало быть, все шло, как Мишель хотел, или по крайней мере так, как он считал естественным. И, однако, он чувствовал, что попал в ловушку. Точно так он в свое время попал в нее, когда, желая противостоять планам матери, видевшей в нем своего будущего управляющего, кому уготовано, как ранее его отцу, выслушивать жалобы фермеров и спорить с ними о повышении арендной платы, он, никому не сказав ни слова, завербовался в армию. (Армия ему нравилась, и все же это решение было следствием семейной ссоры и чем‑то вроде неуклюжей попытки шантажировать родню). Попал в ловушку, как и тогда, когда также никому ничего не сказав, бросил армию ради смазливой англичанки. Попал в ловушку, как и тогда, когда, желая угодить отцу, больному неизлечимой болезнью, согласился порвать эту затянувшуюся связь (а как хороши были зеленые пейзажи Англии, как прелестны сменявшие друг друга солнечные и дождливые дни, когда они вдвоем бродили в полях и полдничали на фермах!), чтобы жениться на мадемуазель де Л., которая подходила ему по всем статьям – по социальному положению, по старинным связям между двумя семьями, а еще более по пристрастию к лошадям и к тому, что его мать называла жизнью на широкую ногу. (В годах, прожитых с Бертой, вовсе не все было плохо, было и хорошее, и сносное, хотя и самое худшее тоже). И вот в сорок девять лет он снова оказался в ловушке рядом с женщиной, к которой был привязан, хотя она его немного раздражала, и рядом с ребенком, о котором пока еще неизвестно ничего, кроме того, что ты будешь его любить, а это приведет к тому, что если это мальчик, он будет тебя огорчать и с тобой препираться, а если девочка, ты торжественно отдашь ее чужаку, с которым она будет спать. По временам г‑на де К. охватывало желание убраться подальше. Но в том, что они поселились в Брюсселе, была своя хорошая сторона. Если, в конце концов, они с Фернандой – нет, не разведутся (это в их среде немыслимо), но тихо разъедутся, для Фернанды самым естественным выходом будет остаться со своими родными, а он под предлогом уладить кое‑какие дела отправится путешествовать или вернется во Францию. Притом, если родится мальчик, даже хорошо, что в эту эпоху гонки вооружений юноша сможет однажды выбрать своей родиной нейтральную страну. Как видим, три года, проведенные в армии, не превратили г‑на де К. в патриота, готового пожертвовать своими сыновьями ради возвращения Эльзаса и Лотарингии – эти высокие порывы он предоставлял своему кузену П., депутату от партии правых, который сотрясал стены Палаты проповедями во славу повышения рождаемости французов.

О чувствах, которые в ту зиму испытывала Фернанда, мне известно гораздо меньше, и я могу только вообразить, о чем она думала, когда не спала в своей постели, отделенной ковриком от постели мужа, который тоже предавался раздумьям. Исходя из того немногого, что я знаю о ней, я задаю себе вопрос: «А было ли, и впрямь, желание материнства, которое время от времени изъявляла Фернанда, глядя, как крестьянка кормит грудью новорожденного, или рассматривая в музее младенца на картине Лоуренса, таким глубоким, как полагали Мишель и она сама?» Инстинкт материнства не так уж властен, как нас хотят убедить, потому что во все времена женщины так называемых привилегированных классов с легким сердцем передоверяли своих малышей прислуге: прежде, когда родителям так было удобно или того требовала их светская жизнь, детей отдавали кормилице, позднее предоставляли неумелым или недобросовестным попечениям нянек, а в наши дни – безличным яслям. Стоит призадуматься и над тем, с какой легкостью столь многие женщины приносили своих детей в жертву армейскому Молоху да еще гордились таким поступком.

Но вернемся к Фернанде. Материнство было неотъемлемой частью образа идеальной женщины, каким его рисовала мораль, принятая в ее кругу: замужняя женщина должна желать стать матерью, точно так же как она должна любить мужа и иметь навыки в изящных искусствах. Впрочем, все, что втолковывали на этот счет, было невнятно и противоречиво: ребенок – это благодать, дар Божий, к тому же он служил оправданием того, что считалось грубым и почти предосудительным даже между супругами, если этого не оправдывало зачатие. Рождение ребенка отмечалось как радостное событие в семейном кругу, беременность же была крестом, который смиренно несла благочестивая женщина, сознающая свой долг. С другой стороны, ребенок был игрушкой, еще одним предметом роскоши, он придавал существованию смысл более убедительный, нежели прогулки в Камбрском лесу или поездки по магазинам. Появление ребенка было неотделимо от голубого или розового приданого, от визитеров, которых роженица принимала в отделанном кружевами неглиже, и представить себе, что женщина, познавшая все радости жизни, обойдется без этой, было невозможно. Словом, ребенок подтверждал, что жизнь молодой жены удалась вполне, и это последнее соображение, наверно, сыграло свою роль для Фернанды, которая вышла замуж довольно поздно и которой 23 февраля исполнился тридцать один год.

Между тем, хотя отношения с сестрами у Фернанды были самые нежные, она ни одной из них, кроме Жанны, с которой советовалась во всем, не рассказала о своей беременности, стараясь как можно дольше оттянуть признание, а это как‑то не вяжется с образом женщины, которую надежда стать матерью приводит в восторг. Чем ближе был срок родов, тем больше избитые фразы, благочестивые и очаровательные, обнажали самое простое чувство – страх. Родная мать Фернанды, измученная десятью родами, через год после появления на свет Фернанды умерла от «короткой и мучительной болезни», вызванной, быть может, новой роковой беременностью; бабушка Фернанды умерла родами в двадцать восемь лет. Часть преданий, передаваемых из уст в уста женской половиной семьи, состояла из рецептов на случай тяжелых родов, рассказах о мертворожденных или умерших до крещения младенцах, о юных матерях, скончавшихся от грудницы. В кухне и бельевой об этом говорили, даже не понижая голоса. Но страхи, иногда охватывавшие Фернанду, оставались смутными. Она принадлежала той эпохе, когда невежество было непременной составной частью девственности и когда даже замужние женщины и матери считали, что ни к чему знать слишком много о зачатии и родах, и не могли бы назвать органы, принимающие участие в этих процессах. Все, что касалось середины тела, было делом мужей, повитух и докторов. Тщетно сестры Фернанды, забрасывавшие ее советами насчет правильного режима и ласково ее подбадривавшие, уверяли, что уже любят будущего крошку, молодой женщине не удавалось связать приступы тошноты, дурноту, тяжесть, которая все росла в ней и однажды должна была выйти из ее тела самым потаенным путем, хотя она и смутно представляла себе, каким, с похожим на восхитительных восковых Иисусов маленьким существом, чьи отделанные кружевом платья и вышитые чепчики она уже хранила. Фернанда с ужасом готовилась к испытанию, подробности которого она представляла себе только в самых общих чертах, но исход которого зависел только от ее собственных сил и мужества. Молитва помогала ей; она успокаивалась, когда думала, что заказала монахиням монастыря, в котором воспитывалась, девятидневную молитву о собственном здравии.

Самым тяжким временем были для нее, без сомнения, те минуты, когда посреди ночи она просыпалась от привычной зубной боли. Слышно было, как по авеню Луизы изредка катят кареты, развозящие людей с вечеринок или из театра, – этот шум мягко приглушали деревья, посаженные здесь в ту пору в четыре ряда. Фернанда старалась защититься мыслью об успокоительных бытовых мелочах: роды ожидались не раньше пятнадцатого июня, но сиделка Азели должна была приступить к своим обязанностям уже пятого числа; не забыть бы написать г‑же де Б. с улицы Филиппа Доброго, у которой Азели работала сейчас, чтобы поблагодарить хозяйку за то, что та уступила сиделку на пять дней раньше условленного срока. Все станет легче, когда рядом окажется такая опытная особа. Проснувшись и не отдавая себе отчета в том, что снова успела вздремнуть, Фернанда смотрела на маленькие часы, стоявшие на ночном столике, – пора принимать укрепляющее, прописанное врачом. Сквозь плотные занавески пробивался солнечный луч, как видно, погода будет хорошей, можно поехать в карете за покупками или погулять в садике с Триром. Бремя будущего становилось не таким гнетущим, дробясь на мелкие заботы и пустяковые дела, приятные и не очень, но все они отвлекали и заполняли время так, что оно текло незаметно. А земля тем временем продолжала вращаться.

 

Поскольку зубная боль не давала Фернанде покоя, в апреле решено было удалить неправильно выросший зуб мудрости. Фернанда потеряла много крови. Вызванный на дом зубной врач Катерман порекомендовал обычные меры предосторожности: подержать во рту кусочки льда, несколько часов питаться только легкой пищей, не пить горячего и соблюдать полное молчание. Г‑н де К. сел рядом с женой и по совету дантиста дал ей карандаш и листок бумаги, чтобы любое свое желание она могла сообщить письменно. Мишель сохранил этот листок, испещренный записями, которые почти невозможно разобрать. Вот они:

 

– У Бодуэна это уже было.

……………………………

– Катерман умный, деятельный и симпатичный... не то что вчера доктор Дюбуа.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: