— Скажи хоть что‑нибудь, Шаверни! Можешь даже нас оскорбить!
Маркиз оперся подбородком на руку.
— Господа, — сказал он, — вы по несколько раз в день губите свои души из‑за каких‑то банковских бумаг, а я ради этой красавицы погубил бы душу окончательно, раз и навсегда.
Оставив Плюмажа‑младшего и Амабля Галунье в людской за обильно накрытым столом, господин де Пероль покинул дворец через садовую калитку. Прошествовав по улице Сен‑Дени и пройдя за церковь Сен‑Маглуар, он остановился перед калиткой другого сада, стены которого были почти скрыты огромными поникшими ветвями старых вязов. В кармане прекрасного кафтана господина де Пероля лежал ключ от этой калитки. В саду не было ни души. В конце сводчатой аллеи, такой тенистой, что она казалась таинственной, виднелся новый дом, построенный в греческом стиле; его перистиль окружали статуи. О, этот садовый дом был подлинная драгоценность! Последнее творение архитектора Оппенора![49]По тенистой аллее господин де Пероль дошел до дома. В вестибюле торчали ливрейные лакеи.
— Где Сальданья? — осведомился Пероль. Оказывается, господина барона Сальданью никто со вчерашнего дня не видел.
— А Фаэнца?
Ответ был точно таким же. На тощей физиономии управляющего выразилось беспокойство.
«Что бы это значило?» — подумал он.
Не задавая больше лакеям вопросов на этот счет, Пероль спросил, можно ли видеть мадемуазель. Забегали слуги. Наконец раздался голос первой камеристки. Мадемуазель ждет господина де Пероля у себя в будуаре.
Едва он вошел туда, мадемуазель закричала:
— Я не спала всю ночь! Я ни на миг не сомкнула глаз! Я не желаю больше оставаться в этом доме! С той стороны сада не улочка, а какой‑то разбойничий притон!
|
Собеседницей Пероля была девушка поразительной красоты, которую мы только что видели во дворе принца Гонзаго. Но здесь, пока не облачившаяся в парадный туалет, в утреннем дезабилье, она казалась еще прекраснее, если только такое возможно. Белый свободный пеньюар позволял догадываться о совершенствах фигуры; длинные черные волосы свободно падали пышными локонами на плечи, а крохотным ножкам было просторно в атласных туфельках без задников. Чтобы подойти близко к такой прелестнице и не потерять голову, надо было быть из мрамора. Но у господина де Пероля были все основания пользоваться доверием своего господина даже в подобных обстоятельствах. По части бесстрастности он мог бы поспорить с самим Месруром, главой черных евнухов халифа Гаруна‑аль‑Рашида. Вместо того чтобы восхититься прелестями прекрасной собеседницы, он сказал:
— Донья Крус, господин принц желает сегодня утром видеть вас у себя во дворце.
— О, чудо! — вскричала девушка. — Я выйду из своей тюрьмы? Пройду по улице? Да быть не может! Уж не снится ли вам наяву сон, господин де Пероль?
Она взглянула ему в лицо, рассмеялась и сделала двойной пируэт. Не моргнув даже глазом, управляющий добавил:
— Господин принц желает, чтобы вы явились во дворец в парадном туалете.
— В парадном туалете! — вновь воскликнула девушка. — SantaVirgen![50]Да я не верю ни одному вашему слову!
— И тем не менее, донья Крус, я говорю совершенно серьезно. Через час вы должны быть готовы.
Донья Крус глянула в зеркало и рассмеялась собственному отражению. Затем, взрывчатая, как порох, закричала:
|
— Анжелика! Жюстина! Госпожа Ланглуа! Ох, как они медлительны, эти француженки! — заявила она в гневе, оттого что те не прибежали еще до того, как она их позвала. — Госпожа Ланглуа! Жюстина! Анжелика!
— Надо немножко подождать, — флегматично заметил управляющий.
— А вы ступайте прочь! — приказала донья Крус. — Поручение вы исполнили. Я приду сама.
— Нет, я вас подожду, — объявил Пероль.
— Santa Maria[51], какая жалость! — вздохнула донья Крус. — Если бы вы знали, милейший господин де Пероль, с каким удовольствием я увидела бы какую‑нибудь другую физиономию.
В этот момент в будуар одновременно вошли госпожа Ланглуа, Анжелика и Жюстина, три парижские горничные. Донна Крус уже думать забыла про них.
— Я не хочу, — заявила она, — чтобы два этих человека оставались ночью в моем доме, они пугают меня.
Донья Крус имела в виду Фаэнцу и Сальданью.
— Такова воля монсеньора, — сообщил управляющий.
— Разве я рабыня? — покраснев от гнева, воскликнула вспыльчивая красавица. — Или я просила привезти меня сюда? Но даже если я пленница, я хотя бы имею право выбирать себе тюремщиков! Знайте, либо здесь никогда больше не будет этих двух людей, либо я не пойду во дворец.
Госпожа Ланглуа, первая камеристка доньи Крус, подошла к господину Перолю и стала что‑то шептать ему на ухо.
Лицо управляющего, и без того бледное, покрылось мертвенной белизной.
— Вы сами видели? — дрожащим голосом спросил он.
— Да, видела, — ответила камеристка.
— Когда?
— Несколько минут назад. Их только что нашли обоих.
— Где?
— За дверцей, что выходит на улочку.
|
— Я не выношу, когда при мне шепчутся! — надменно произнесла донья Крус.
— Простите! — смиренно извинился управляющий. — Я хочу вам лишь сообщить, что двух людей, раздражающих вас, вы больше не увидите.
— Тогда пусть меня оденут! — приказала донья Крус.
— Вчера вечером они вдвоем поужинали внизу, — рассказывала камеристка, провожая Пероля к лестнице, — и Сальданья, который должен был караулить, решил проводить господина Фаэнцу. Мы слышали на улочке звон шпаг.
— Донья Крус говорила мне об этом, — заметил Пероль.
— Шум продолжался недолго, — продолжала камеристка, — а только что один лакей, выйдя на улочку, наткнулся на два трупа.
— Ланглуа! Ланглуа! — раздался голос прекрасной затворницы.
— Идите, взгляните, — бросила камеристка, поспешно взбегая по ступенькам, — они лежат в конце парка.
В будуаре три горничных приступили к простому и приятному труду облачения прекрасной девушки. Уже через несколько минут донья Крус была всецело поглощена радостным созерцанием собственной красоты. Собственное отражение улыбалось ей. Santa Virgen! Так счастлива она не была еще ни разу с самого приезда в этот огромный город Париж, длинные черные улицы которого она видела всего однажды сквозь мрак осенней ночи.
«Наконец‑то, — думала она, — мой прекрасный принц исполнит свое обещание. Я увижу людей, и они увидят меня. Париж, который мне так превозносили, предстанет передо мной не только как одинокий дом, стоящий за высокими стенами в холодном парке».
И, полная радости, она вырвалась из рук горничных и стала кружиться по комнате, словно сумасбродное дитя, каким, в сущности, она и была.
А в это время господин де Пероль дошел до конца парка. В темной гробовой аллее на куче сухих листьев были расстелены два плаща. Под ними угадывались очертания двух человеческих тел. Пероль, дрожа, приподнял сперва один плащ, потом второй. Под первым лежал Фаэнца, под вторым Саль‑данья. У обоих во лбу между бровями было по отверстию. Зубы Пероля выбили дробь, и он отпустил плащи.
ДОНЬЯ КРУС
Есть одна страшная история, которую каждый романист поведал хотя бы раз в жизни, — история о несчастном младенце, похищенном у матери, обязательно герцогини, шотландскими джипси, калабрийскими цингари, рейнскими ромами, венгерскими цыганами или испанскими хитанами. Мы же пребываем в совершенном неведении и даже обязуемся не задаваться вопросом, была ли прекрасная донья Крус действительно похищенной герцогской дочерью или всего‑навсего простой цыганкой. Нам единственно известно, что она всю жизнь провела с цыганами, кочуя вместе с ними от города к городу, от деревни к деревне, и за несколько мараведи плясала на площадях. Она сама поведает нам, как получилось, что она бросила эту свободную, но не слишком прибыльную профессию, переселилась в Париж и оказалась в садовом доме принца Гонзаго.
Через полчаса, после того как был завершен ее туалет, мы вновь видим донью Крус в комнате принца, взволнованную, несмотря на природную гордость, и несколько смущенную своим недавним и не слишком удачным появлением в парадной зале дворца де Неверов.
— Почему Пероль не проводил вас? — удивился Гонзаго.
— Ваш Пероль, — отвечала девушка, — потерял голову и вообще способность соображать, пока я одевалась. Он оставил меня на несколько минут, чтобы пройтись по парку, а когда вернулся, то был похож на человек, пораженного громом. Но, надеюсь, — поинтересовалась она ласковым тоном, — вы вызвали меня не для того, чтобы расспрашивать о своем Пероле?
— Нет, — рассмеялся Гонзаго, — я вызвал вас вовсе не для разговоров о Пероле.
— Тогда говорите! — воскликнула донья Крус. — Вы же видите, в каком я нетерпении. Говорите же!
Гонзаго пристально смотрел на нее.
Он думал:
«Я долго искал, но вряд ли сумел бы выбрать лучше. Ей‑богу, она похожа на него. И это отнюдь не только мое впечатление».
— Ну, так что же! — повторила донья Крус. — Говорите.
— Сядьте, дорогое дитя, — молвил Гонзаго.
— Я возвращусь в свою тюрьму?
— Ненадолго.
— Значит, все‑таки возвращусь, — огорченно произнесла девушка. — Сегодня я впервые увидела кусочек города при солнечном свете. Он прекрасен. После этого мое заключение покажется мне куда печальней.
— Здесь не Мадрид, — объяснил Гонзаго, — приходится принимать предосторожности.
— Но зачем, зачем предосторожности? Разве я причинила кому‑нибудь зло, что должна прятаться?
— Разумеется, нет, донья Крус, но…
— Погодите, монсеньор, — с горячностью прервала она его, — выслушайте меня. У меня слишком много накопилось на сердце. Вам вовсе не было нужды, и я это прекрасно понимаю, напоминать мне, что мы не в Мадриде, где я была бедной сиротой, брошенной всеми, — да, все это так, — но зато свободной, как ветер!
Несколько секунд она молчала, чуть сдвинув черные брови.
— А помните ли вы, монсеньор, — произнесла она, — что вы мне много чего обещали?
— И исполню гораздо больше, чем обещал, — ответил Гонзаго.
— Это опять же только обещание, а я уже начинаю терять веру в них.
Лицо ее вдруг смягчилось, и в глазах появилось мечтательное выражение.
— Все меня знали, — говорила она, — и простолюдины и сеньоры, они любили меня, и когда я приходила, кричали: «Идите посмотрите на цыганку, которая танцует хересский бамболео!» А если я задерживалась, то на Пласа Санта за Алькасаром меня ожидало множество народа. А ночью мне снились во сне большие апельсиновые деревья около дворца, наполняющие ночной воздух благоуханием, и дома с кружевными башенками, в которых с наступлением сумерек приоткрываются жалюзи. О, своей мандолиной я, случалось, радовала и испанских грандов! Дивная страна, — вздохнула она со слезами на глазах, — страна ароматов и серенад! А здесь тень ваших парков холодна и вызывает дрожь.
Она склонила голову на руку. Гонзаго не прерывал ее и, казалось, размышлял о чем‑то своем.
— Вы помните? — вдруг спросила она. — В тот вечер я танцевала несколько позже, чем обычно. На повороте темной улочки, что ведет к церкви Успения, я внезапно столкнулась с вами. Я испугалась, и в то же время во мне возникла надежда. Когда вы заговорили серьезно и ласково, от звука вашего голоса у меня сжалось сердце. А вы, загородив мне проход, спросили: «Как вас зовут, дитя мое?» — «Санта Крус, — ответила я. — Когда я жила со своими соплеменниками гранадскими цыганами, меня звали Флор, но при крещении священник дал мне имя Мария де ла Санта Крус». — «Ах, так вы христианка?» — сказали вы Быть может, монсеньор, вы все это забыли?
— Нет, — рассеянно бросил Гонзаго, — я ничего не забыл.
— А я, — молвила донна Крус, и голос ее задрожал, — буду помнить эти минуты до конца жизни. Я уже любила вас. Почему? Не знаю. По годам вы годитесь мне в отцы, но где бы я смогла найти возлюбленного прекрасней, благородней и блистательней, чем вы?
Произнеся это, она даже не покраснела. Стыдливость в нашем понимании была неведома ей. Гонзаго запечатлел у нее на лбу отеческий поцелуй. Донья Крус испустила глубокий вздох.
— Вы мне сказали, — продолжала она: — «Дитя мое, ты слишком красива, чтобы танцевать на площади с баскским бубном и в поясе из фальшивых цехинов. Идем со мной». И я пошла за вами. Я уже лишилась воли. Я увидела, что вы живете во дворце самого Альберони[52]. Мне сказали, что вы являетесь послом регента Франции при испанском дворе. Но что мне было до того! На следующий день мы уехали. Вы не предоставили мне места в своей карете. Я ни разу еще даже не заикалась вам об этом, монсеньор, потому что виделась с вами редко и неподолгу. Я была одна, безутешна, всеми покинута. Весь долгий, бесконечный путь из Мадрида в Париж я проделала в карете с плотными, вечно задернутыми занавесками, и проделала я его в слезах и с самыми горькими сердечными сожалениями. Уже тогда я поняла, что согласилась на ссылку. И сколь же часто, о Пресвятая Дева, я с тоской вспоминала былые вечера, когда я была свободна, и свой утраченный беззаботный смех!
Гонзаго уже не слушал ее, мысли его были далеко.
— Париж! Париж! — с такой необузданностью воскликнула она, что принц вздрогнул. — Вспомните, как вы мне расписывали Париж. Париж — это рай для красивых девушек! Париж — волшебный сон, неисчерпаемые богатства, ослепительная роскошь, блаженство, которое никогда не приедается, праздник длиною в жизнь! Помните, как вы прельщали меня?
Она схватила ладонь Гонзаго и сжала ее в своих руках.
— Монсеньор! Монсеньор! — жалобно простонала она. — Я видела прекрасные цветы нашей Испании в вашем саду, они такие чахлые и печальные, что вот‑вот погибнут. Неужели вы хотите убить и меня?
Вдруг быстрым движением донья Крус откинула назад свои роскошные волосы, и глаза ее вспыхнули.
— Запомните, — объявила она, — я не рабыня вам. Я люблю многолюдье, одиночество меня ужасает. Я люблю шум, безмолвие леденит меня. Мне нужен свет, движение, а главное, радость, живительная радость! Меня влечет веселье, смех пьянит меня, песни чаруют. Золото хересского вина вспыхивает в моих глазах алмазными блестками, и когда я смеюсь, то знаю, что становлюсь красивей!
— Очаровательная глупышка! — пробормотал Гонзаго чуть ли не с отеческой нежностью.
Донья Крус отпустила его руку.
— В Мадриде вы так не говорили, — бросила она иуже с гневом добавила: — Вы правы, яглупая, но намерена поумнеть. Я ухожу.
— Донья Крус! — укоризненно произнес принц.
Она расплакалась. Он вытащил платок и ласково утер ее слезы. Но не успели они высохнуть, как уже на смену им явилась надменная улыбка.
— Другие будут меня любить, — с угрозой произнесла донья Крус. — А обещанный вами рай — тюрьма. — В голосе ее была горечь. — Вы обманули меня, принц. Меня здесь ждал чудесный будуар в домике, который казался скопированным с дворца феи. Мраморные статуи, восхитительные картины, бархатные занавеси, расшитые золотом, и золото всюду — на лепке, на скульптурах, хрустальные люстры под потолком, а вокруг угрюмая, сырая тень, черные лужайки, на которые один за другим опадают листья, убитые холодом, что леденит и меня, безмолвные камеристки, немногословные лакеи, свирепые телохранители и за мажордома мертвенно‑бледный Пероль!
— Вы ходите пожаловаться на господина де Пероля? — осведомился Гонзаго.
— Вовсе нет, он рабски исполняет малейшие мои прихоти. Со мной он говорит ласково и даже почтительно и всякий раз, обращаясь ко мне, метет перьями шляпы пол.
— Так чего ж вам еще?
— Вы смеетесь надо мной, монсеньор! Или вам неизвестно, что он установил замки на дверях моей комнаты и исполняет при мне роль стража сераля?
— Вы преувеличиваете, донья Крус!
— Принц, плененную птицу не радуют золоченые прутья клетки. Мне отвратительно у вас. Я в плену, и терпение мое на исходе. Я требую вернуть мне свободу! Гонзаго улыбнулся.
— Почему вы прячете меня ото всех? Ответьте, я хочу знать!
Донья Крус властно вскинула прелестную головку. Гонзаго все так же с улыбкой смотрел на нее.
— Вы не любите меня! — воскликнула она, зардевшись, но не от смущения, а от досады. — А раз не любите, значит, не вправе меня ревновать!
Гонзаго взял ее руку и поднес к губам. Донья Крус еще сильней покраснела.
— Я думала… — пробормотала она, опустив глаза. — Как‑то вы мне сказали, что вы не женаты. На все мои расспросы на этот счет мне отвечали молчанием. И когда вы приглашали ко мне всевозможных учителей, чтобы я обучилась всему, что составляет очарование французских дам, я думала, что вы — почему я должна молчать об атом? — так вот, я думала, что вы меня любите.
Она на миг умолкла, чтобы украдкой взглянуть на Гонзаго, глаза которого светились удовольствием и восторгом.
— И я старалась, — продолжала она, — стать лучше и достойней. Я трудилась с воодушевлением, с пылом. Ничто не казалось мне трудным. Я чувствовала, что нет таких препятствий, которые могли бы сломить мою волю. Вы улыбаетесь! — с неподдельной яростью вскричала она. — Принц, ради Пресвятой Девы, не смейте улыбаться, или я взбешусь!
Она встала перед Гонзаго и без всяких обиняков спросила:
— Чего же вы хотите, если не любите меня?
— Донья Крус, я хочу сделать вас счастливой, — мягко ответил Гонзаго, — счастливой и могущественной.
— Сперва сделайте меня свободной! — вскричала взбунтовавшаяся пленница.
Гонзаго пытался успокоить ее, а она только повторяла:
— Я хочу быть свободной! Свободной! Свободной! Больше ничего мне не надо! — но тут же, следуя потоку своих взволнованных мыслей, она заговорила о другом: — Нужен ли мне Париж? Да, но Париж ваших обещаний, шумный и блистательный, такой, каким я его предугадываю, сидя в своей темнице. Я хочу выходить, хочу, чтобы меня видели. К чему мне мои драгоценности в четырех стенах? Взгляните на меня! Вы хотите, чтобы я извела себя слезами? — Внезапно она звонко рассмеялась. — Взгляните же на меня, принц! Я уже утешилась. Я больше никогда не буду плакать, я буду всегда весела, но пусть мне покажут Оперу, которую я знаю только по названию, пусть мне покажут праздники, балы…
— Донья Крус, — холодно прервал ее Гонзаго, — сегодня вечером вы наденете самые дорогие свои украшения.
Она подняла на принца недоверчивый и заинтересованный взгляд.
— Я повезу вас, — продолжал Гонзаго, — на бал к его высочеству регенту.
Ошеломленная девушка не знала, что сказать.
Ее выразительное личико побледнело, потом порозовело.
— Это правда? — выдавила она, еще не веря.
— Правда, — подтвердил Гонзаго.
— Значит, вы сделаете это? — воскликнула она. — О, тогда я прошу у вас прощения за все! Вы самый добрый человек, вы мой друг!
Она бросилась ему на шею, а потом принялась скакать, как безумная, тараторя при этом:
— На бал к регенту! Мы поедем на бал к регенту! Даже сквозь толстые стены, сквозь холодный пустынный парк, сквозь запертые окна до меня долетали слухи о бале у регента, и я знала, что там будут чудеса. И я увижу этот бал! О, спасибо, спасибо, принц! Если бы вы знали, как вы прекрасны, как добры! Бал ведь будет в Пале‑Рояле, да? О, я умираю от желания взглянуть на Пале‑Рояль!
Донья Крус стояла в другом конце комнаты. Одним прыжком она оказалась рядом с Гонзаго и опустилась на колени на подушку у его ног. Положив обе руки на колено принца, и пристально глядя на него, она крайне серьезно осведомилась:
— В каком туалете я буду?
— На балах при французском дворе, донья Крус, — объяснил Гонзаго, — есть нечто, что оттеняет и подчеркивает красоту лица куда сильней, чем самый изысканный туалет.
Донья Крус попыталась угадать.
— Улыбка? — спросила она, как ребенок, которому задали простенькую загадку.
— Нет, — ответил Гонзаго.
— Изящество?
— И улыбку, и грациозность у вас не отнять, донья Крус, но того, о чем я говорю…
— У меня нет. Но что же это?
Гонзаго медлил с ответом, и она нетерпеливо бросила:
— Вы дадите мне это?
— Дам, донья Крус.
— Но что же это такое, чего у меня нет? — настаивала кокетка, одновременно торжествующе глядясь в зеркало.
Разумеется, зеркало не могло ответить на вопрос вместо Гонзаго.
Гонзаго произнес:
— Имя!
Донья Крус рухнула с вершины ликования. Имя! У нее нет имени! Конечно же, Пале‑Рояль это не Пласа Сайта за Алькасаром. Тут не будешь плясать под баскский бубен в поясе из фальшивых цехинов на талии. Ах, бедная донья Крус! Гонзаго сейчас пообещал ей, но обещания Гонзаго… И потом, как дается имя? Правда, принц, похоже, решил пойти ей навстречу и разрешить ее недоумения.
— Дорогое дитя, если у вас не будет имени, — заговорил он, — вся моя нежная дружественность к вам окажется бессильной. Ваше имя всего‑навсего было потеряно, и я нашел его. У вас славное имя, одно из славнейших во Франции.
— Правда? — воскликнула девушка.
— Вы принадлежите к могущественному семейству, — торжественным тоном объявил Гонзаго, — находящему в родстве с нашими королями. Ваш отец был герцог.
— Герцог! — повторила донья Крус. — Вы сказали был? Значит, он умер?
Гонзаго наклонил голову.
— А моя мать?
Голос бедной девушки задрожал.
— Ваша мать — принцесса, — ответил Гонзаго.
— Она жива? — вскричала донья Крус, и сердце ее готово было выскочить из грудной клетки. — Вы сказали: «Она принцесса»! Моя мать жива! Пожалуйста, расскажите мне о ней!
Гонзаго приложил палец к губам.
— Не сейчас, — прошептал он.
Но на донью Крус таинственный вид не действовал. Она схватила обе руки Гонзаго и принялась забрасывать его вопросами.
— Нет, вы сейчас, прямо сейчас расскажете о моей матери! Боже мой, как я буду ее любить! Она, конечно, очень добрая и красивая, да? — И вдруг тон ее изменился, из нетерпеливого стал задумчивым. — Странно, я всегда думала, что так и случится. Какой‑то голос постоянно мне нашептывал, что я дочь принцессы.
Гонзаго с трудом удержался от улыбки. «Все они одинаковы», — подумал он.
— По вечерам, засыпая, — продолжала донья Крус, — я видела свою мать, она склонялась над моим изголовьем. У нее были длинные черные волосы, жемчужное ожерелье, горделивые брови, бриллиантовые серьги в ушах, и она так ласково смотрела на меня. Как зовут мою мать?
— Пока вам еще нельзя знать это, донья Крус.
— Почему?
— Это очень опасно.
— Понимаю! — не дала она ему договорить, видимо, под влиянием какого‑то романтического воспоминания. — Понимаю! В театре в Мадриде я смотрела комедии, и там тоже девушкам никогда сразу не говорили имя матери.
— Никогда, — подтвердил Гонзаго.
— Пусть это опасно, но ведь я никому не проговорюсь, — заверила донья Крус. — Я не выдам эту тайну даже под страхом смерти!
И она выпрямилась, гордая и прекрасная, как Химена[53].
— Я не сомневаюсь в этом, — заверил ее Гонзаго. — Но, дорогое дитя, вам осталось уже совсем немного ждать. Через несколько часов тайна перестанет быть тайной, и вы узнаете имя вашей матери. А сейчас я могу вам сказать только одно: вас зовут не Мария де Сайта Крус.
— Мое настоящее имя Флор?
— Тоже нет.
— Так как меня зовут?
— При рождении вас нарекли именем вашей матери, которая была испанка. Вас зовут Аврора.
Донья Крус вздрогнула и повторила:
— Аврора! — и тут же, хлопнув в ладоши, прошептала: — Какое странное совпадение!
Гонзаго внимательно взглянул на нее. Он ждал, что еще она скажет, но в конце концов спросил:
— А почему вы так удивились?
— Это ведь очень редкое имя, — задумчиво промолвила девушка, — и мне вспомнилось… Милая Аврора! — прошептала донья Крус, и глаза ее увлажнились. — Какая она была добрая и хорошенькая! Я так любила ее!
Гонзаго прикладывал чудовищные усилия, чтобы скрыть, до какой степени все это интересует его. К счастью, донья Крус всецело углубилась в воспоминания.
— Вы когда‑то знали девушку по имени Аврора? — деланно безразличным тоном спросил Гонзаго.
— Да.
— И какого она была возраста?
— Моя ровесница.
— Давно это было?
— Очень давно.
Донья Крус пристально взглянула на Гонзаго и задала вопрос:
— Монсеньор, а почему это так вас заинтересовало?
Но Гонзаго был из тех людей, что всегда держатся начеку. Он взял донью Крус за руку и ласково ответил:
— Дитя мое, меня интересует все, что любите вы. Расскажите мне о вашей давнишней подружке Авроре.
ПРИНЦ ГОНЗАГО
Богатая и роскошная, как, впрочем, и весь дворец, спальня Гонзаго с одной стороны выходила в промежуточную комнату, служившую будуаром и сообщавшуюся с малой гостиной, где мы оставили откупщиков и дворян, а с другой — в библиотеку, которой в Париже не было равных по богатству и числу собранных в ней книг.
Гонзаго был человек весьма начитанный, ученый латинист, неплохо знавший великих писателей Древнего Рима и Эллады, при случае тонкий богослов и к тому же крайне сведущ в философии. Если бы при этом он был порядочным человеком, ничто не смогло бы устоять перед ним. Но порядочность ему была не свойственна. Чем сильней человек, не имеющий твердых правил, тем дальше отходит он от прямого пути.
С ним получилось, как с тем принцем из детских сказок, который родился в золотой колыбели, окруженный добрыми феями. Феи одарили новорожденного всем, что может составить славу и счастье человека. Но одну фею позабыли пригласить, и она, разобидевшись, пришла сама, исполненная гнева, и объявила: «Ты будешь иметь все, чем одарили тебя мои сестры, но…»
И этого «но» оказалось достаточно, чтобы бедный принц стал несчастней самого презренного бедняка.
Гонзаго был красив, Гонзаго родился безмерно богатым. Гонзаго происходил из рода государей, он был мужествен, и доказательств тому имелось немало; он обладал знаниями и умом: немногие люди владели словом с таким блеском, как он; его дипломатические таланты были широко известны и весьма ценились; при дворе не было человека, не попавшего под его очарование, но… Но у него не было ни чести, ни совести, и его прошлое тяготело и правило его настоящим. Он уже был не в силах остановиться на той наклонной плоскости, на какую ступил еще в юные годы. Самым роковым образом он вынужден был вновь и вновь творить зло, чтобы скрыть свои Давние преступления. Обратись он к добру, при своей натуре он был бы образцом великодушия, но как творец зла он был неутомим. Ничто не сдерживало его. И после двадцати лет борьбы он не испытывал ни малейшей усталости.
Что же касается угрызений совести, то Гонзаго верил в них не больше, чем в Бога. Вряд ли нам есть смысл подсказывать читателю, что донья Крус была для него всего лишь орудием, умело выбранным орудием, которое, по всей видимости, должно будет действовать наилучшим образом.
Избрал эту девушку Гонзаго отнюдь не случайно. Он долго колебался, прежде чем остановил на ней свой выбор. Донья Крус соединяла в себе все качества, о которых он мечтал, в том числе известное сходство, разумеется, весьма слабое, но вполне достаточное, чтобы сторонние люди могли изречь драгоценнейшие для него слова: «А в ней, знаете ли, видны фамильные черты». И эти слова сразу придадут лжи видимость правдоподобия. Но сейчас внезапно возникло обстоятельство, которого Гонзаго не предвидел. После недавнего потрясающего сообщения отнюдь не донья Крус была наиболее взволнована; Гонзаго потребовались все его дипломатические таланты, чтобы скрыть охватившую его тревогу. И все же, несмотря на дипломатическое искусство принца, девушка заметила его беспокойство и была этим удивлена.
И хотя Гонзаго проявил огромную изворотливость, его последние слова отнюдь не уничтожили возникших у доньи Крус сомнений. У нее зашевелились подозрения. А женщине, чтобы заподозрить, вовсе не обязательно понимать. Что могло так взволновать этого сильного и столь хладнокровного человека? Произнесенное имя — Аврора… Но что в этом имени? Ну, во‑первых, как сказала прелестная затворница, имя это редкое, а во‑вторых, не стоит сбрасывать со счетов предчувствие. Звук этого имени поразил Гонзаго. Именно так можно определить ту силу потрясения, которую испытал суеверный принц. Он мысленно сказал себе: «Это предостережение». Какое предостережение? Гонзаго верил в звезды, во всяком случае, в свою звезду. У звезд есть голос, и его звезда заговорила с ним. И если только что прозвучавшее имя стало открытием, то последствия этого открытия были настолько серьезны, что не стоит удивляться потрясению и тревоге принца. Восемнадцать лет он вел поиски! Он встал под предлогом, что хочет посмотреть, кто это шумит в саду, но на самом деле, чтобы скрыть волнение и совладать со своим лицом.
Спальня его была расположена в углу на стыке главного корпуса с правым крылом дворца и выходила окнами в сад. Напротив были окна покоев, которые занимала принцесса Гонзаго. Занавеси на них были плотно задернуты. Донья Крус тоже встала и хотела подойти к окну. Двигало ею не только детское любопытство.
— Сядьте, — сказал ей Гонзаго. — Вас пока что не должны видеть.
Под окнами и по всему бывшему парку колыхалась плотная толпа. Но принц даже не взглянул на нее, его мрачный и задумчивый взор был прикован к окнам жены.
«Придет ли она?» — думал он.
Донья Крус, надув губки, уселась на свое место.
«Тем не менее это будет решающее сражение, — мысленно промолвил он и мысленно же добавил: — Но любой ценой я должен узнать…»