— У вас в кармане золото, — негромко бросила она.
И словно забыв о своем высоком происхождении и о надменности, присущей ее натуре, принцесса, подобно обычной женщине, охваченной подозрением и желающей подтвердить его, засунула руку в карман к Мадлен. Камеристка, сложив руки на груди, заплакала. Принцесса вытащила пригоршню золота: с десяток двойных испанских пистолей.
— Господин Гонзаго недавно приехал из Испании, — промолвила принцесса.
Мадлен упала на колени.
— Ваша светлость! Ваша светлость! — со слезами восклицала она. — Благодаря этому золоту мой Шарло выучится. А тот, кто дал мне его, тоже приехал из Испании. Богом заклинаю вас, ваша светлость, не прогоняйте меня, прежде чем выслушаете!
— Ступайте! — приказала принцесса.
Мадлен пыталась умолять. Но принцесса властным жестом указала ей на дверь и повторила:
— Ступайте!
Камеристка вышла, и принцесса упала в кресло. Она сидела, закрыв лицо белыми сухими ладонями.
— А ведь Я готова была полюбить эту женщину! — чуть ли не простонала она. — Никому! Никому! — повторяла она, и в голосе ее мучил ужас одиночества. — Господи, сделай так, чтобы я не верила никому!
Некоторое время она сидела, спрятав лицо в ладони, и вдруг из груди ее вырвалось рыдание.
— Дочь моя! Доченька! — душераздирающе выкрикнула она. — Пресвятая Дева, я хочу, чтобы она умерла! Уж тогда‑то я встречу ее подле тебя.
Подобные бурные приступы были редки у этой угасшей натуры. Когда они проходили, несчастная женщина долго чувствовала себя разбитой. Прошло несколько минут, прежде чем она перестала рыдать. Обретя, наконец, голос, принцесса взмолилась:
— Смерти прошу! Иисусе, Спаситель, ниспошли мне смерть!
|
Она взглянула на распятие, стоящее на алтаре.
— Господи! Разве я мало выстрадала? Сколько же еще длиться этой муке?
Она протянула руки к распятию и со всей тоской исстрадавшейся души повторила:
— Смерти прошу! Господи Иисусе, в память ран твоих, в память страстей твоих, пошли мне смерть! Матерь Божия, в память слез твоих, даруй мне смерть!
Руки у нее опали, веки сомкнулись, и она в изнеможении откинулась на спинку кресла. В какой‑то миг могло показаться, что милосердное небо вняло мольбе принцессы, но вскоре по ее телу пробежала слабая дрожь и судорожно сжатые руки шевельнулись. Она подняла веки и уставилась на портрет Невера. Глаза ее были сухими, и в них появилась странная неподвижность, от которой мороз продирал по коже.
Молитвенник, который Мадлен положила на краешек молитвенной скамейки, стоило его взять в руки, сам раскрывался на одной и той же странице, столько раз ее перечитывали На этой странице находился французский перевод псалма
«Miserere mei, Domine» [59]. Принцесса Гонзаго по нескольку раз в день прочитывала его. Через четверть часа она протянула руку за молитвенником. Молитвенник раскрылся на странице с псалмом. Секунду‑другую принцесса смотрела на него, не видя. И вдруг, вздрогнув, вскрикнула.
Она протерла глаза, огляделась вокруг, чтобы убедиться, что не грезит.
— Книгу никто не трогал, — прошептала она.
Она перестала бы верить в чудо, если бы видела молитвенник в руках Мадлен. Но она поверила в чудо. Она неожиданно распрямилась, глаза, ее засветились, и она вдруг предстала во всем блеске своей былой красоты — прекрасной, гордой, сильной. Она опустилась на колени перед молитвенной скамеечкой. Раскрывшийся молитвенник лежал перед ее глазами
|
В десятый раз она перечитывала несколько строчек, начертанными на полях псалма незнакомой рукой и представляющих собой как бы ответ на первый стих: «Помилуй меня, Боже». Ибо рядом со стихом было написано:
«Бог смилуется, если в вас есть вера. Наберитесь мужества, дабы защитить свою дочь: явитесь на семейный совет, даже если вы будете больны или при смерти, и вспомните пароль, который был когда‑то у вас с Невером».
— Его девиз: «Я здесь!» — прошептала Аврора де Келюс, и со слезами на глазах воскликнула: — Дитя мое! Доченька моя! — а через секунду совершенно твердым голосом промолвила: — Набраться мужества, чтобы защитить ее? Мужества у меня хватит, и свою дочь я защищу!
ЗАЩИТИТЕЛЬНАЯ РЕЧЬ
Парадная зала Лотарингского дворца, которая этим утром была обеспечена постыдными торгами и которой завтра предстояло быть оскверненной толпой торгашей, приобретших ее по частям, в этот час, казалось, в последний раз озарилась ярким светом. С уверенностью можно сказать, что никогда, даже в пору великих Гизов, под ее сводами не заседало столь блистательное собрание.
У Гонзаго были причины желать, чтобы эта церемония прошла со всей важностью и торжественностью. С вечера были разосланы от имени короля письма, приглашающие на нее. Поистине можно было подумать, что речь пойдет о деле государственной важности, что предстоит «Королевское чтение» [60], на котором в семейном кругу решаются судьбы великой нации. Кроме президента парламента де Ламуаньона, маршала Вил‑леруа и вице‑канцлера д'Аржансона, представлявших регента, на почетной скамье восседал и кардинал де Бисси между принцем де Конти и послом Испании, старый герцог де Бо‑мон‑Монморанси рядом со своим кузеном Монморанси‑Люксамбуром, принц Монакский Гримальди, оба Ларошешуара, один из которых был герцогом де Мортемаром, а второй принцем де Тонне‑Шарантом, а также Косее, Бриссак, Граммон, Аркур, Круа, Клермон‑Тоннер.
|
Мы перечислили только принцев и герцогов. Что же касается маркизов и графов, то их можно было считать на десятки. Нетитулованные дворяне и поверенные располагались ниже возвышения. Их было множество.
Это достойное собрание, естественно, делилось на две части: на тех, кого Гонзаго купил, и на независимых.
Среди первых был один герцог, один принц, несколько маркизов, изрядное количество графов и почти вся нетитулованная мелочь. Гонзаго рассчитывал красноречием и неоспоримостью своих прав привлечь на свою сторону и остальных.
Перед открытием заседания все по‑свойски болтали друг с другом. Никто толком не знал, по какому поводу созван совет. Большинство полагало, что для решения спора между принцем и принцессой из‑за владений де Невера.
У Гонзаго было немало пылких сторонников, принцессу защищали несколько старых почтенных вельмож и несколько юных странствующих рыцарей.
После появления кардинала возникло еще одно предположение. Отчет, который сделал его высокопреосвященство касательно нынешнего состояния рассудка принцессы, навел на мысль, что речь пойдет о взятии ее в опеку.
Кардинал, который не особенно выбирал выражения, объявил: — Эта милейшая особа почти окончательно свихнулась. После такого заявления общее мнение склонилось к тому, что она не явится на семейный совет. Тем не менее ее поджидали, поскольку так было принято. Гонзаго с некоторым высокомерием, которое ему охотно простили, сам потребовал отсрочки. В половине третьего господин президент де Ламуаньон занял председательское кресло; заседателями при нем были кардинал, вице‑канцлер, господа де Виллеруа и де Клермон‑Тоннер. Глава канцелярии Парижского парламента взял на себя функции секретаря, четыре королевских нотариуса помогали ему как контролеры‑протоколисты. Все пятеро принесли в этом качестве присягу. Жаку Тальману, главе парламентской канцелярии, было поручено зачитать акт о созыве совета.
В акте сообщалось, что Филипп Французский, герцог Орлеанский, регент, намеревался собственной персоной председательствовать на сем семейном съезде как по причине дружбы, какую он питает к принцу Гонзаго, так и по братской привязанности, каковая связывала его некогда с покойным герцогом де Невером, однако заботы правления, бразды коих он не может отпустить ни на день, тем паче ради приватных дел кого бы то ни было, удерживают его в Пале‑Рояле. Вместо его королевского высочества назначаются комиссары и королевские судьи господа де Ламуаньон, де Виллеруа и д'Аржансон. Господин кардинал будет выступать королевским попечителем принцессы. Настоящий совет наделяется правом верховного суда, могущего по собственному усмотрению решать в последней инстанции без права последующих апелляций все вопросы касательно наследства покойного герцога де Невера, в частности, разрешать сопутствующие государственные вопросы, а равно наделяются правом в случае необходимости вынести решение, кому передать в окончательное владение имущество, принадлежащее де Неверу. Гонзаго собственноручно отредактировал текст этого акта, так что вряд ли можно было представить документ, более благоприятный для него.
Чтение акта выслушали в торжественном молчании, после чего кардинал осведомился у господина де Ламуаньона:
— Есть ли поверенный у ее светлости принцессы Гонзаго? Президент громко повторил вопрос. Гонзаго взял слово,
чтобы самолично ответить на него, попросить назначить поверенного и перейти к дальнейшему обсуждению, но тут обе створки парадной двери распахнулись, и приставленные к ним привратники встали по обе стороны, не доложив, кто прибыл. Все поднялись. Такой вход могли совершить только сам Гонзаго либо его супруга. И действительно, в дверях появилась принцесса, как обычно, одетая в траур, но столь гордая и прекрасная, что при виде ее по рядам пробежал восторженный ропот. Никто не ожидал увидеть ее, а уж тем паче никто не ожидал ее увидеть такой.
— Что вы сейчас скажете, кузен? — шепнул Мортемар на ухо де Бисси.
— Черт побери, провалиться мне на этом месте! — ахнул прелат. — О, я даже стал богохульствовать! Это больше, чем чудо.
Спокойно, выделяя каждое слово, принцесса произнесла с порога:
— Господа, в поверенном нет необходимости Я пришла. Гонзаго поспешно вскочил и бросился навстречу супруге. С галантностью, исполненной почтительности, он предложил ей руку. Принцесса не отказалась опереться на нее, но все заметили, что она вздрогнула, когда коснулась его руки, и без того бледное лицо ее еще сильней побледнело.
У самого возвышения располагались «приспешники» Гонзаго: Навайль, Жиронн, Монтобер, Носе, Ориоль и прочие; они первыми расступились, образовав перед принцем и принцессой широкий проход.
— Какая пара! — воскликнул Носе, когда супруги поднимались по ступенькам на возвышение.
— Тс‑с! — остановил его Ориоль. — Я никак не могу понять, патрон доволен или взбешен ее приходом.
Патрон это значит Гонзаго. Но он и сам, пожалуй, пока не понимал этого. Для принцессы заранее было приготовлено кресло. Оно стояло по правую сторону почти у самого края возвышения рядом с табуретом, на котором сидел кардинал. По правую руку от принцессы находилась портьера, скрывающая дверь в личные покои принца. Дверь была закрыта, портьера задернута. Потребовалось некоторое время, чтобы волнение, произведенное появлением принцессы, улеглось. Гонзаго, вне всякого сомнения, использовал эту передышку для внесения изменений в план сражения; было заметно, что он погружен в глубокие раздумья. Президент парламента приказал вторично зачитать акт о созыве совета, после чего объявил:
— Его светлость принц Гонзаго намеревался изложить, чего он требует фактически и по праву. Мы ждем, что он соблаговолит взять слово.
Гонзаго тотчас же поднялся. Он отвесил глубокий поклон сперва супруге, потом судьям, представляющим короля, и напоследок всем остальным. Принцесса, стремительно обведя взглядом зал, сразу же опустила глаза. Она недвижно сидела, напоминая собой изваяние.
О, Гонзаго был и впрямь прекрасный оратор: голова высоко поднята, прямо‑таки скульптурные черты, чуть раскрасневшееся лицо, в глазах огонь. Начал он говорить сдержанно, почти что с робостью.
— Никто здесь не подозревает, будто я мог созвать подобное собрание только ради того, чтобы заявить о своекорыстном интересе, и тем не менее прежде чем приступить к сей весьма важной теме, я испытываю потребность признаться в почти ребяческом страхе, который ощущаю. Когда я думаю, что должен выступить перед столькими блистательными и прославленными умами, меня ужасает моя неспособность, и дело тут вовсе не в степени знакомства с языком и не в произношении, от которого сыны Италии так никогда и не могут избавиться; нет, причина не в моем акценте: он не сможет послужить мне помехой.
После столь сверхакадемического вступления на губах почетных членов совета появились улыбки. Гонзаго никогда ничего не делал зря.
— Прежде всего, позвольте мне, — продолжал он, — высказать благодарность всем тем, кто в данных обстоятельствах почтил наше семейство своей благосклонной заботой. И прежде всего, господину регенту, о коем можно говорить с полной откровенностью, поскольку его нет среди нас, этому благородному и превосходному правителю, который всегда оказывается первым, когда речь идет о достойном и добром деле.
Недвусмысленные знаки одобрения этой части речи не заставили себя ждать. «Приспешники» дружно и пылко закивали в знак согласия с патроном.
— Какой адвокат получился бы из нашего дорогого кузена! — шепнул Шаверни сидевшему рядом Шуази.
— Во‑вторых, госпоже принцессе, которая, невзирая на слабое здоровье и любовь к уединению, соблаговолила пересилить себя и снизошла с высот, на коих она пребывает, до наших ничтожных человеческих дел. В‑третьих, первейшим сановникам самой прекрасной монархии в мире: двум главам августейшего трибунала, который отправляет правосудие и одновременно направляет судьбы государства, прославленному полководцу, одному из тех великих воителей, чьи победы будут описывать грядущие Плутархи[61], князю церкви и всем пэрам королевства, по праву восседающим на ступенях трона. И, наконец, всем вам, господа, в каком бы вы ни были ранге. Я преисполнен признательности, и моя благодарность, пусть я ее неловко выразил, исходит из самого сердца.
Все это было произнесено с совершеннейшей сдержанностью, строгим и звучным голосом, присущим уроженцам Северной Италии. То было вступление. Казалось, Гонзаго собирается с мыслями. Он стоял, склонив голову и опустив глаза.
— Филипп Лотарингский, герцог де Невер, — чуть глуше заговорил он, — был моим родичем по крови и братом по сердечным узам.
Юность мы провели вместе. Я могу сказать, что у нас была единая душа, потому что мы с ним делили и наши радости, и наши горести. Он был благороднейший принц, и одному только Богу ведомо, на какие вершины славы он взошел бы, доживи до зрелых лет. Но тот, кто держит в своей всемогущей длани судьбы великих мира сего, решил остановить полет молодого орла в тот самый миг, когда орел расправил крылья. Невер умер, не прожив и четверти века. В своей жизни мне часто приходилось терпеть жестокие испытания, но я не помню удара страшнее. Я могу говорить за всех нас, присутствующих здесь. Восемнадцать лет, прошедшие с той страшной ночи, не смягчили остроту нашей скорби. Память о нем живет здесь! — воскликнул Гонзаго, положив руку на сердце и постаравшись, чтобы голос его задрожал. — Память о нем, живая и вечная, как траур благородной женщины, которая согласилась носить мое имя после имени Невера!
Все взоры обратились к принцессе. На лбу у нее выступили красные пятна, лицо от чудовищного волнения исказилось.
— Не смейте поминать об этом! — произнесла она сквозь зубы. — Вот уже восемнадцать лет как я живу в уединении и в слезах.
Все те, кто был здесь, чтобы рассудить по совести, насторожились при этих словах. Клиенты же, которых мы видели в покоях Гонзаго, зароптали. Постыдное явление, которое в обиходном языке именуется клакой, было изобретено отнюдь не в театре. Носе, Жиронн, Монтобер, Таранн и остальные старательно делали свое дело. Кардинал де Бисси встал.
— Я прошу, — заявил он, — у господина президента потребовать тишины. Все, что скажет ее светлость принцесса, должно быть выслушано здесь на тех же основаниях, что и слова господина Гонзаго.
Усевшись, он наклонился к уху своего соседа Мортемара и с радостью старой сплетницы, чувствующей, что она напала на след страшного скандала, прошептал:
— Герцог, у меня предчувствие, что мы услышим тут много интересного!
— Тихо! — распорядился господин де Ламуаньон, и под его взглядом неблагоразумные друзья Гонзаго опустили глаза.
А тот, отвечая на замечание кардинала, сказал:
— Нет, не на тех же основаниях, ваше высокопреосвященство, уж позвольте мне поспорить с вами, а на куда более весомых, ибо принцесса является женой и вдовой де Невера. И я крайне удивился бы, если бы среди нас оказался кто‑нибудь, кто хотя бы на миг посмел забыть о глубочайшем почтении, какое должно питать к принцессе Гонзаго.
Шаверни усмехнулся.
«Если бы у дьявола были святые, — подумал он, — я выступил бы перед римской курией‑с предложением канонизировать моего кузена».
Вновь установилась тишина. Дерзкая вылазка на вражескую территорию, которую только что произвел Гонзаго, вполне удалась. Жена не только ясно и определенно не обвинила его, но, даже напротив, он— смог выказать себя рыцарственным и благородным. То был большой выигрыш. Гонзаго вскинул голову и куда более твердым голосом произнес:
— Филипп де Невер пал жертвой то ли мстительности, то ли измены. Я вынужден лишь едва коснуться тайн этой трагической ночи. Господин де Келюс, отец принцессы, давно уже мертв, и уважение к нему замыкает мне уста.
Он заметил, что принцесса, близкая к обмороку, заволновалась в кресле, и понял: очередной выпад остался без ответа. Извиняющимся и безмерно благожелательным тоном он предложил:
— Если у госпожи принцессы есть что сообщить нам на сей счет, я буду настаивать, чтобы ей предоставили слово.
Аврора де Келюс попыталась что‑то сказать, но горло у нее конвульсивно сжалось, и она не смогла выдавить ни слова. Гонзаго подождал несколько секунд и продолжил:
— Смерть маркиза де Келюса, который, вне всяких сомнений, смог бы предоставить бесценные свидетельства, отдаленность места, где было совершено преступление, бегство убийц и многие другие причины, большинство из которых вам прекрасно известны, не позволили следствию пролить полный свет на это кровавое злодеяние. Существовали предположения, возникло подозрение, но правосудие не смогло свершиться. А между тем, господа, у Филиппа де Невера, кроме меня, был еще один друг, куда более могущественный. Должен ли я называть этого друга? Вы все его знаете, имя его — Филипп Орлеанский, он — регент Франции. Кто осмелится сказать, что некому было отомстить за убийство Филиппа де Невера?
Ответом было молчание. Клиенты последнего разбора кивали друг другу, всячески выражая на лицах одобрение этим словам. Повсюду среди собравшихся шелестело:
— Да это же ясно как день!
Аврора де Келюс прижимала платок к губам, на которых от негодования, стеснявшего ей грудь, появилась кровь.
— Господа, — продолжал Гонзаго, — я перехожу к обстоятельствам, ставшим причиной того, что вас созвали сюда. Выходя за меня замуж, ее светлость принцесса объявила, что состояла в тайном, но законном браке с покойным герцогом де Невером. При сем она законным образом удостоверила наличие дочери, рожденной от этого супружеского союза. Письменные доказательства отсутствовали: из церковной книги были вырваны две страницы, так что никаких записей об этом не было, и я вынужден еще раз повторить, что только господин де Келюс мог бы пролить некий свет на сей счет. Но до конца жизни господин де Келюс хранил молчание. А ныне никто не в силах получить ответ, вопрошая его могилу. Так что мы должны основываться на священническом свидетельстве дона Бернара, капеллана церкви замка Келюс, собственноручно удостоверившего первый брак и рождение мадемуазель де Невер на полях акта, которым вдове герцога де Невера дается мое имя. Мне хотелось бы, чтобы госпожа принцесса соблаговолила подтвердить мои слова.
Все только что сказанное Гонзаго ни в коей мере не расходилось с истиной. Аврора де Келюс молчала. Однако кардинал де Бисси наклонился к ней, поднялся и сообщил:
— Госпожа принцесса не оспаривает сказанного. Гонзаго поклонился и повел речь дальше:
— Ребенок исчез в ночь, когда было совершено убийство. Вы, господа, знаете, какие безмерные запасы терпения и любви кроются в сердце матери. В течение восемнадцати лет единственной заботой госпожи принцессы, ее вседневным и всечасным делом были поиски дочери. Но я обязан сказать, что до сих пор розыски госпожи принцессы оставались безрезультатными. Не обнаружив никаких следов, никаких свидетельств, госпожа принцесса нисколько не продвинулась по сравнению с первым днем.
И Гонзаго опять бросил взгляд на жену.
Аврора де Келюс сидела, воздев глаза к небу. Они были полны слез, но Гонзаго тщетно искал в них выражение отчаяния, какое должны были вызвать его последние слова. Удар не попал в цель. Почему? Гонзаго почувствовал страх.
— И теперь, господа, мне придется, — призвав на помощь все свое хладнокровие, заговорил он, — хотя я этого не терплю, повести речь о себе. После того как я женился, а произошло это в царствование покойного короля, Парижский парламент по требованию покойного герцога д'Эльбефа, дяди с отцовской стороны нашего несчастного родственника и друга, на совместном заседании всех палат вынес постановление, по которому на неопределенное время (за исключением пределов, установленных законом) приостановил мои права на наследство де Невера. Это было сделано, дабы защитить интересы малолетней Авроры де Невер, ежели она еще жива, и в мои намерения вовсе не входило оспаривать его. И тем не менее, господа, постановление это стало для меня причиной глубокого и неутолимого несчастья.
Внимание собравшихся возросло.
— Слушайте! Слушайте! — раздалось с малых скамей. Гонзаго взглядом дал понять Монтоберу, Жиронну и компании, что наступил критический момент.
— Я был еще молод, занимал высокое положение при дворе, был богат, даже очень богат. Благородство моего происхождения никто не мог подвергнуть сомнению. Жена у меня — сокровище красоты, ума и добродетели. Но как, спрашиваю я вас, избегнуть тайных, трусливых ударов зависти? В одном отношении я был уязвим, у меня была Ахиллесова пята! Постановление парламента поставило меня в ложное положение в том смысле, что иные низменные, подлые души, для которых корысть является единственной побудительницей, могли счесть, что я должен желать смерти малолетней дочери Невера. Прозвучало несколько в меру возмущенных выкриков.
— Что поделаешь, господа, — продолжал Гонзаго, прежде чем господин де Ламуаньон призвал нарушителей к порядку, — таков свет. Нам его не изменить. У меня есть интерес, материальный интерес, следовательно, я должен питать какие‑то тайные замыслы. У клеветы была прекрасная возможность ополчиться на меня, и она воспользовалась этой богатой возможностью. Меня отделяет от огромнейшего наследства одно‑единственное препятствие. Значит, надо его устранить! И что тут может значить долгий ряд доказательств моей безукоризненной жизни? Меня подозревали в самых коварных, самых бесчестных намерениях. Пошли слухи (я обязан сказать совету все) о холодности, недоверии и чуть ли не враждебности между госпожой принцессой и мною. В доказательство приводили убранный крепом портрет, что украшает уединенную обитель этой святой женщины, противопоставляли живого мужа мертвому супругу, и если воспользоваться затасканным словом, ничтожным словом, которым определяется счастье малых, но которое, увы, как бы неприложимо к нам, кого называют великими мира сего, всячески омрачали мой брак.
Гонзаго сделал ударение на последнем слове.
— Прошу вас, поймите меня — мой брак, мой дом, мой покой, мою семью, мое сердце! О, если бы вы знали, какие муки могут злые причинять добрым! Если бы вы знали о кровавых слезах, которые точишь, взвывая к глухому Провидению! Если бы вы только знали! Клянусь, присягаю вам честью и спасением души, я отдал бы все свои богатства, лишь бы быть счастливым на манер малых мира сего, имеющих преданную жену, дружественное сердце, детей, которые любят вас и которых вы обожаете, одним словом, семью, эту частицу небесного блаженства, что обронена нам милостивым Богом!
Впечатление было такое, словно Гонзаго вложил в эту часть своей речи всю душу. Последние слова были произнесены с таким пылом, что они произвели в собрании нечто наподобие потрясения. Присутствующие были тронуты до слез. И вызвано это было не только своекорыстными интересами, нет, тут было нечто большее — почтительное сочувствие к этому человеку, только что бывшему столь надменным, к великому мира сего, принцу, который со слезами на глазах и в голосе открыл всем чудовищную язву, разъедающую его жизнь. Судьи в большинстве своем были семейными людьми.
И вопреки нравам того времени в них лихорадочно отозвалась родительская и супружеская струна.
Светские же развратники и спекуляторы ощутили какое‑то смутное волнение, подобно слепым, догадывающимся о существовании красок, или тем падшим девицам, которые приходят в театр, чтобы проливать потоки слез над злоключениями преследуемой добродетели.
Среди этого умиления, охватившего залу, только два человека остались холодны — ее светлость принцесса Гонзаго и господин де Шаверни. Принцесса сидела, опустив глаза. Она, казалось, витает мыслями где‑то далеко, и, разумеется, такое ледяное равнодушие свидетельствовало не в ее пользу перед предубежденными судьями. Маленький маркиз, покачиваясь на кресле, процедил сквозь зубы:
— Мой светлейший кузен — величайший прохвост! Остальные уже по одному поведению госпожи Гонзаго представили себе, сколько пришлось выстрадать несчастному принцу.
— Право, это уже чересчур! — молвил господин де Мортемар кардиналу де Бисси. — Будем справедливы: это чересчур!
Господин де Мортемар получил при крещении имя Виктюрниен, как почти все члены прославленного дома де Ларошешуаров. Все эти Виктюрниены в большинстве своем были добрые люди. Злоязыкие мемуаристы придирались к ним, утверждая, будто ни один из них пороха не выдумал. Дамы, например…
Кардинал де Бисси стряхнул у себя с нагрудника крошки испанского табака. Все члены почтенного судилища всеми способами старались сохранить суровую важность. Но на нижних скамьях не пытались сдерживаться. Жиронн промокал платком сухие глаза, Ориоль, оттого ли что был чувствительней или искусней, плакал горючими слезами, барон фон Батц всхлипывал.
— Какая душа! — воскликнул Таранн.
— Какая высокая душа! — добавил только что вошедший господин де Пероль.
— Ах! — с чувством вздохнул Ориоль. — Его сердце осталось непонятым!
— Я же вам говорил, — шепнул, несколько успокоившись, кардинал, — что мы услышим много интересного. Но давайте послушаем, Гонзаго еще не кончил.
Действительно, Гонзаго, побледневший и ставший еще красивей от волнения, снова заговорил:
— Но во мне нет злобы, господа. Упаси меня Боже испытывать недоброе чувство к этой несчастной обманутой матери. Матери доверчивы, потому что горячо любят. И если я страдал, разве она не испытывала жесточайших мук? Самый твердый дух сдается, если пытка длится слишком долго. Разум слабеет. Они твердили ей, что я враг ее дочери, что у меня корыстный интерес… Вы только подумайте, господа, корыстный интерес у меня, Гонзаго, принца Гонзаго, самого богатого человека во Франции после Лоу!
— Человека богаче Лоу! — ввернул Ориоль. Естественно, не нашлось никого, кто стал бы его опровергать.
— Они говорили ей, — продолжал Гонзаго: — «У этого человека всюду есть эмиссары, его агенты прочесывают Францию, Испанию, Италию. Он занимается поисками вашей дочери усердней, чем вы».
Гонзаго повернулся к принцессе и задал вопрос:
— Вам это говорили, сударыня, не правда лиг
Аврора де Келюс, не шелохнувшись, не подняв глаза, процедила:
— Говорили.
— Вот видите! — обращаясь к совету, воскликнул Гонзаго. И он вновь повернулся к супруге.
— Вам, страдающей матери, они говорили и такое: «Вы тщетно разыскиваете свою дочь, все ваши усилия остаются безрезультатными только потому, что рука этого человека, коварная рука, втайне направляет вас на ложный след, сводит на нет все ваши попытки. Ведь вам и это говорили, сударыня, не так ли?
— Говорили, — вновь подтвердила принцесса.
— Видите, господа судьи! Видите, господа пэры! — вскричал Гонзаго. — А разве вам не говорили и другого, сударыня? Не говорили, что эта коварная рука, действующая потаенно, есть рука вашего супруга? Не говорили, что, быть может, вашей дочери уже нет в живых, что существуют бесчестные люди, способные убить ребенка и что, быть может… Я умолкаю, сударыня, но ведь вам говорили и такое?
Мертвенно‑бледная Аврора де Келюс в третий раз подтвердила:
— Говорили.
— И вы верили этому, сударыня? — звенящим от негодования голосом осведомился принц.
— Верила, — холодно ответила принцесса.
Во всех концах зала послышались возмущенные возгласы.
— Ваша светлость, вы погубили себя, — шепнул на ухо принцессе кардинал. — Я не знаю, к чему ведет господин Гонзаго, но можете быть уверены, вы проиграли.
Принцесса снова замкнулась в неподвижной безмолвности. Президент де Ламуаньон открыл было рот, намереваясь воздать ей укоризну, но Гонзаго почтительным жестом остановил его.
— Прошу вас, господин президент, оставьте. Оставьте, господа. В этой жизни я принял на себя тяжкий долг, и как смог, исполнил его. Господь воздаст мне за мои труды. Я должен сказать вам всю правду без утайки: главная цель этого торжественного совета — вынудить ее светлость принцессу в первый раз в жизни выслушать меня. За все восемнадцать лет нашего супружества я не смог добиться этой милости. Я хотел пробиться к ней, ибо был отвергнут сразу же после венчания, хотел предстать перед ней таким, каков я на самом деле, ибо она не знает меня. И я преуспел благодаря себе, затем что у меня есть талисман, который наконец откроет ей глаза.