ГОРБУН ПОЛУЧАЕТ ПРИГЛАШЕНИЕ НА ПРИДВОРНЫЙ БАЛ




 

Несколько секунд Гонзаго стоял, глядя, как его супруга идет по галерее в свои покои.

«Это мятеж! — думал он. — Но ведь я прекрасно сыграл эту игру. Почему же я проиграл? Видимо, она знала мои карты. Гонзаго, чего‑то ты не заметил, что‑то упустил…»

Он принялся расхаживать по зале.

«Как бы то ни было, нам нельзя терять ни минуты, — продолжал он размышлять. — Зачем она едет на бал в Пале‑Рояль? Хочет поговорить с регентом? Очевидно, она знает, где находится ее дочь… Но ведь я тоже знаю, — спохватился он и раскрыл записную книжку, — хоть тут случай помог мне».

Он дернул сонетку звонка и приказал прибежавшему слуге:

— Господина де Пероля! Немедля прислать ко мне господина де Пероля!

Лакей вышел, Гонзаго, все также расхаживая, вновь мысленно вернулся к бунту принцессы.

«У нее появился новый союзник, — решил он. — Кто‑то прятался за портьерой».

— Наконец‑то, принц, я могу поговорить с вами! — воскликнул Пероль, войдя в залу. — Скверные новости! Уезжая, кардинал сказал королевским комиссарам: «Во всем этом есть какая‑то тайна, которая меня крайне беспокоит».

— Пусть кардинал говорит, что ему угодно.

— Донья Крус в крайнем негодовании. Она кричит, что ее вынудили играть гнусную роль, и хочет оставить Париж.

— Пусть донья Крус негодует, а вы постарайтесь выслушать меня.

— Только после того как я расскажу вам, что произошло. Лагардер в Париже!

— Так. Я подозревал это. И давно?

— По крайней мере, со вчерашнего дня.

«Вероятно, принцесса виделась с ним», — подумал Гонзаго, а вслух спросил:

— Откуда ты узнал?

Почти шепотом Пероль ответил:

— Сальданья и Фаэнца убиты.

Господин Гонзаго явно не ожидал таких вестей. Он был потрясен, лицо его задрожало. Но все это длилось не дольше секунды. Когда Пероль поднял на него взгляд, принц уже овладел собой.

— Двоих враз! — бросил он. — Это дьявол, а не человек. Пероль не мог унять дрожи.

— И где нашли трупы? — осведомился Гонзаго.

— На улочке, что на задах парка при вашем домике.

— Обоих?

— Сальданью у калитки. Фаэнцу шагах в пятнадцати от него. Его убили одним ударом…

— Сюда? — указав пальцем между бровей, спросил Гонзаго.

— Сюда, — повторив жест принца, подтвердил Пероль. — И Фаэнца тоже убит ударом между бровей.

— Других ран нет?

— Нет. Удар Невера по‑прежнему смертелен.

Гонзаго поправил перед зеркалом кружевное жабо.

— Ну что ж, — молвил он, — шевалье де Лагардер дважды расписался у моих дверей. Я рад, что он в Париже. Мы сделаем все, чтобы он попался.

— Веревка, которая удавит его… — начал Пероль.

— Еще не скручена, не так ли? А я считаю: уже. Черт возьми, дружище Пероль, пораскинь мозгами — для этого, кстати, самое время. Из всех, кто совершил променад в ту ночь во рвах замка Келюс, осталось всего четверо.

— Да, — вздрогнув, согласился управляющий, — самое время.

— Нас вполне достаточно, — заметил Гонзаго, надевая перевязь для шпаги, — во‑первых, мы с тобой, а во‑вторых, эти два прохвоста.

— Плюмаж и Галунье! — прервал его Пероль. — Но они боятся Лагардера.

— В точности, как ты. Но все равно выбора у нас нет.

Быстренько разыщи мне их.

Господин де Пероль помчался в службы.

А Гонзаго подумал:

«Я правильно сказал, что нужно действовать немедленно. Эта ночь увидит прелюбопытнейшие события».

— А ну, быстрей! — крикнул Пероль, врываясь в комнату. — Вас требует монсеньор!

Плюмаж и Галунье обедали с полудня до темноты. По части желудков они тоже были герои. Плюмаж стал красен, как недопитые остатки вина в его стакане, зато Галунье мертвенно‑бледен. Бутылка произвела на них разное действие — в соответствии с темпераментом каждого. Но что касается слуха, вино ни в коей мере не оказало на них влияния: от выпитого ни Плюмаж, ни Галунье не стали терпимей.

К тому же время смирения для них кончилось. Одеты они были с головы до ног во все новенькое: на них были великолепнейшие сапоги и шляпы, которые они не успели даже как следует примять; штаны и полукафтаны вполне соответствовали вышеназванным предметам туалета.

— Послушай, дорогуша, — молвил Плюмаж, — мне показалось, этот каналья что‑то нам проблеял.

— Да поверь я только, что этот наглец… — начал чувствительный Амабль Галунье, сжимая обеими руками кувшин.

— Успокойся, золотце, — остановил друга гасконец, — я тебе сейчас передам его. Только, черт побери, не надо бить посуду.

Он взял господина де Пероля за ухо и, повернув беднягу разок вокруг собственной оси, переслал его Галунье. Галунье, ухватив Пероля за второе ухо, переправил его своему бывшему патрону. Господин де Пероль раза три проделал подобное путешествие, после чего Плюмаж‑младший с важностью забияки объявил ему:

— Милейший, вы на секунду запамятовали, что имеете дело с дворянами. Соблаговолите в дальнейшем помнить об этом.

— Совершенно верно, — подтвердил по старой привычке Галунье.

Затем они оба встали, а господин де Пероль постарался исправить повреждения в своем туалете.

— Оба прохвоста пьяны, — буркнул он.

— Что такое? — встрепенулся Плюмаж. — Кажется, бедняга что‑то сказал?

— Мне тоже что‑то такое почудилось, — подтвердил Галунье.

И они двинулись к управляющему, один заходя справа, другой слева, намереваясь вновь схватить его за уши, но тот счел за лучшее ретироваться, а, возвратясь к Гонзаго, не стал хвалиться выпавшим ему неприятным приключением. Гонзаго велел Перолю не рассказывать нашим храбрецам о горестном конце Сальданьи и Фаэнцы. Но это было совершенно лишнее: у господина де Пероля не было ни малейшего желания вступать в беседу с Плюмажем и Галунье.

Они явились минуту спустя, и об их приходе возвестил громкий звон железа; в шляпах, лихо сбитых набекрень, в штанах, что называется, нараспашку, с пятнами вина на сорочках, оба выглядели совершенными головорезами. Они горделиво вступили в залу, задирая полы плащей концами шпаг; как всегда, Плюмаж был великолепен, Галунье, как всегда, несуразен и отменно уродлив.

— Поклонись, дорогуша, — велел своему другу огасконив‑шийся провансалец, — и поблагодари монсеньора.

— Ну, хватит! — презрительно глядя на них, бросил Гонзаго.

Оба промолчали. С этими храбрецами человек, который платит, может себе позволить все, что угодно.

— На ногах стоите твердо? — осведомился Гонзаго.

— Я выпил всего один бокал вина за здоровье вашей светлости, — нагло соврал Плюмаж. — Ризы Господни! По части воздержанности я не знаю себе равных.

— Он правду говорит, ваша светлость, — несмело отозвался Галунье. — Я подтверждаю его слова, поскольку превосхожу его воздержанностью и пил только воду, подкрашенную вином.

— Ты, дорогуша, — возразил Плюмаж, бросив на друга суровый взгляд, — выпил столько же, сколько я, ни больше, ни меньше. Битый туз! Прошу тебя никогда не искажать при мне истину. Мне отвратительна ложь.

— Ваши шпаги по‑прежнему хороши? — задал вопрос Гонзаго.

— Лучше не бывает, — ответил гасконец.

— И всегда к услугам вашей светлости, — добавил с поклоном нормандец.

— Прекрасно, — бросил Гонзаго.

И он повернулся к ним спиной, каковой оба друга и отвесили по поклону.

— Ишь, шельма, — пробормотал Плюмаж, — умеет говорить с благородными людьми!

Гонзаго знаком подозвал Пероля. Плюмаж и Галунье отошли в глубину зала и встали почти что у самых дверей. Гонзаго вырвал из записной книжки страницу, на которой он записал сведения, полученные от доньи Крус. Когда он передавал листок управляющему, в щелке приотворенных дверей показалось лицо горбуна. Его никто не заметил, и он это знал: лицо его совершенно переменилось, глаза светились незаурядным умом. Увидев в двух шагах от себя принца Гонзаго и его верного приспешника, горбун стремительно отпрянул и приложил к щели ухо.

Пероль в эту минуту с трудом разбирал слова, которые Гонзаго нацарапал карандашом, и горбун услышал:

— Певческая улица, девушка по имени Аврора. Читатель, без сомнения, ужаснулся бы, увидев выражение, какое появилось в этот миг на лице горбуна. Мрачный огонь вспыхнул в его глазах. «Он знает! — подумал горбун. — Откуда?»

— Понятно? — спросил Гонзаго.

— Да, я понял, — ответил Пероль. — Это удача!

— У таких людей, как я, есть своя звезда, — заметил Гонзаго.

— Куда поместить девицу?

— В дом к донье Крус. Горбун хлопнул себя по лбу.

«Цыганка! — прошептал он. — Но как она сумела узнать?»

— Значит, надо просто похитить ее? — задал вопрос Пероль.

— Но только без шума, — предупредил Гонзаго. — В нашем нынешнем положении мы не можем быть замешаны в скандал. Хитростью и ловкостью! А ты в этом силен, дружище Пероль. Если бы речь шла о том, чтобы кого‑нибудь проткнуть шпагой или отразить удар, я не стал бы обращаться к тебе. Готов биться об заклад, интересующий нас шевалье тоже живет в этом доме.

— Лагардер! — с нескрываемым страхом произнес управляющий.

— С этим головорезом тебе не придется встречаться. Первым делом надобно разузнать, дома ли он, но я готов прозакладывать голову, что его сейчас нету.

— Да, он любит выпить.

— Ежели его нет, действуй вот по такому плану. Возьми‑ка этот билет… — И Гонзаго вручил управляющему одно из двух приглашений, что были оставлены для Фаэнцы и Сальданьи, и продолжил: — Ты раздобудешь бальный туалет наподобие того, что я заказал для доньи Крус. На Певческой улице у тебя будут стоять наготове носилки, и ты ей представишься как посланец Лагардера.

— Это страшно рискованно, — заметил господин де Пероль.

— Полно! Стоит ей увидеть платье и драгоценности, и она обезумеет от радости. Тебе останется только сказать: «Лагардер шлет вам это и ждет вас».

— Дрянной замысел, — раздался рядом с ними скрипучий голос. — Девица не тронется с места.

Пероль подскочил, Гонзаго положил руку на эфес.

— Битый туз! — промолвил Плюмаж. — Ты только взгляни, брат Галунье, на этого человечка.

— Ах! — вздохнул нормандец. — Если бы природа оказалась так же безжалостна ко мне и мне пришлось бы отказаться от надежды нравиться прекрасным дамам, я наложил бы на себя руки.

Как все трусы, только что испытавшие страх, Пероль залился смехом и воскликнул:

— Эзоп Второй, он же Иона!

— Опять эта тварь! — раздраженно пробормотал Гонзаго. — Уж не думаешь ли ты, что, сняв у меня собачью будку, ты приобрел право шляться по моему дворцу? Что ты тут делаешь?

— А что вы собираетесь делать там? — дерзко поинтересовался горбун.

Такой противник оказался впору для Пероля.

— Дражайший Эзоп, — вызывающе промолвил он, — сейчас вы на всю жизнь закаетесь лезть в чужие дела.

Теперь Гонзаго со стороны наблюдал за обоими храбрецами. Что же, если Эзоп II, он же Иона, имел неосторожность подслушивать под дверями, тем хуже для него! Но внимание принца отвлекло странное и, иного слова не подберешь, наглое поведение горбуна: тот совершенно бесцеремонно выхватил у де Пероля только что полученное им приглашение на бал.

— Ты что себе позволяешь, негодяй! — закричал Гонзаго. Горбун, ничуть не испугавшись, вытащил из кармана перо и чернильницу.

— Да он с ума сошел! — ахнул Пероль.

— Отнюдь, отнюдь, — бросил Эзоп, опустился на одно колено и стал что‑то писать на пригласительном билете.

— Прочитайте! — с оттенком торжества в голосе сказал он Гонзаго, протянув ему листок.

Там было написано:

«Дорогое дитя!

Посылаю вам этот наряд. Я решил сделать вам сюрприз. Наденьте его; я пришлю носилки и двух лакеев, которые доставят вас на бал, где я буду ожидать вас.

Анри де Лагардер».

Плюмаж‑младший и брат Галунье, находившиеся слишком далеко, чтобы что‑то услышать, внимательно наблюдали за этой сценой, но ничего не понимали.

— Раны Христовы! — заметил гасконец. — У монсеньора такой вид, словно на него нашло помрачнение.

— Нет, ты все‑таки посмотри на рожу этого горбуна, — сказал ему нормандец. — У меня опять ощущение, будто я уже где‑то видел эти глаза.

Плюмаж пожал плечами и заявил:

— Меня не интересуют люди ростом ниже пяти футов и четырех дюймов.

— Но во мне ровно пять футов, — бросил ему с упреком Галунье.

Плюмаж‑младший протянул ему руку и произнес следующие слова:

— Золотце мое, раз и навсегда запомни: речь идет не о тебе. Дружба, прах меня побери, это хрустальный кристалл, сквозь который ты видишься мне белее, розовее и пухлее, чем Купидон, единственный сын пенорожденной Венеры.

Галунье благодарно подал протянутую ему руку. Действительно, Гонзаго выглядел потрясенным. Он с некоторым даже ужасом воззрился на Эзопа II, или Иону.

— Что это значит? — пробормотал Гонзаго.

— Это значит, что девушка, получив эту записку, поверит ей, — простосердечно объяснил горбун.

— Значит, ты догадался о наших замыслах?

— Я понял, что вы желаете заполучить эту девицу.

— А ты знаешь, чем рискует тот, кто проникает в иные тайны?

— Рискует неплохо заработать, — потирая руки, ответил горбун.

Гонзаго и Пероль переглянулись.

— Ну, а почерк? — понизив голос, спросил Гонзаго.

— Это один из моих талантов, — сообщил Эзоп II. — Гарантирую вам, его не отличить от настоящего. Стоит мне раз увидеть почерк человека…

— Это тебя может далеко завести. Ну, а как с этим человеком?

— О, этот человек такой большой, — рассмеялся горбун, — а я такой маленький. Его я подделать не смогу.

— Ты его знаешь?

— Довольно хорошо.

— Откуда?

— Деловые отношения.

— Можешь дать о нем какие‑нибудь сведения?

— Только одно: вчера он нанес два удара, завтра Нанесет еще два.

Пероль содрогнулся. Гонзаго сказал:

— В подвалах моего замка имеются надежные темницы! Горбун не испугался его угрожающего вида и ответил:

— Э, переделайте их в винные, и вы сможете сдать их виноторговцам.

— У меня возникла мысль, что ты шпион.

— Неудачная мысль. У вышеупомянутого человека в карманах пусто, а у вас миллионы. И вы хотите, чтобы я вас предал ради него?

Гонзаго широко раскрыл глаза.

— Дайте мне приглашение, — попросил Эзоп II, указывая на последний билет, который все еще держал Гонзаго.

— Что ты собираешься с ним сделать?

— То, что надо. Отдам его этому человеку, и он исполнит обещание, которое я сделал вам от его имени. Он придет на бал к регенту.

— Бог мой, дружок! — воскликнул Гонзаго. — Да ты, по всему видать, великий негодяй!

— О, есть негодяи и поболе меня, — скромно парировал горбун.

— Откуда в тебе такой пыл служить мне?

— Я по своей натуре предан тому, кто мне нравится.

— И мы имеем счастье нравиться тебе?

— Весьма.

— И надо полагать, ты выложил тридцать тысяч экю для того, чтобы непосредственно засвидетельствовать свою преданность?

— Вы имеете в виду будку? — поинтересовался горбун. — Нет, это ради спекуляторства, ради золота, — и, ухмыльнувшись, добавил: — Горбун умер, да здравствует горбун! Эзоп Первый заработал полтора миллиона под старым зонтиком, а я пока учусь.

Гонзаго знаком подозвал Плюмажа и Галунье. Те приблизились, гремя старыми шпагами.

— А это кто такие? — осведомился Иона.

— Люди, которые пойдут с тобой, если я приму твои услуги.

Горбун отвесил церемонный поклон.

— Слуга покорный! — заявил он. — В таком случае откажитесь от моих услуг. Судари мои, — обратился он к обоим друзьям, — не трудитесь таскать за мною свои ржавые железяки, наши пути расходятся.

— Однако… — с грозным видом протянул Гонзаго.

— Никаких однако. Черт! Вы же не хуже меня знаете этого человека. Он резок, крайне резок, я сказал бы даже, груб. Если только он увидит со мной двух этих висельников…

— Убей меня Бог! — ахнул возмущенный Плюмаж.

— Да можно ли быть столь невежливым? — подхватил брат Галунье.

— Я либо буду действовать один, либо вообще не буду, — не допускающим выражения тоном объявил горбун.

Гонзаго и Пероль стали держать совет.

— Ты дорожишь своим горбом? — насмешливо осведомился принц.

— Не меньше, чем эти храбрецы своими ржавыми вертелами: я зарабатываю им на жизнь.

— Что‑то мне подсказывает, что тебе можно верить, — сказал Гонзаго, пристально глядя на горбуна. — Ты мне подходишь. Верно служи мне, и я щедро награжу тебя. В противном же случае‑Гонзаго не закончил и протянул горбуну приглашение. Тот взял билет и, пятясь, направился к выходу. При этом через каждые три шага он кланялся, приговаривая:

— Доверие монсеньора — великая честь для меня. Этой ночью монсеньор услышит обо мне.

Но когда, повинуясь тайному знаку Гонзаго, Плюмаж и Галунье последовали за ним, он бросил:

— Куда это вы, голубчики, куда? А наш уговор?

Он оттолкнул гасконца с нормандцем, причем те даже не ожидали, что у него такая тяжелая и сильная рука, в последний раз поклонился и вышел. Плюмаж и Галунье бросились за ним, но он захлопнул дверь перед их носом.

Когда же они выскочили в коридор, там было пусто.

— Не мешкайте! — бросил Гонзаго управляющему. — Не позже, чем через полчаса окружить дом на Певческой улице, а в остальном действовать, как договорились.

По пустынной в этот час улице Кенкампуа рысью бежал горбун.

— Деньги были уже на исходе, — бормотал он на бегу, — и дьявол меня раздери, если я знал, где раздобыть бальный туалет и приглашения.

 

 

ВОСПОМИНАНИЯ АВРОРЫ

 

ДОМ С ДВУМЯ ВЫХОДАМИ

 

Мы с вами на старинной узенькой Певческой улице, которая совсем еще недавно оскверняла подходы к Пале‑Роялю. Таких улочек, идущих от улицы Сент‑Оноре к громаде Лувра, было три: улица Пьера Леско, улица Библиотеки и Певческая; все три мрачные, сырые и небезопасные для посещения, все три оскорбляющие великолепие Парижа, который недоумевал, почему до сих пор не могут излечить эту язву проказы, пятнающую его лицо. Время от времени, особенно в наше время,. можно было услышать: «В этих темных провалах, куда солнечный свет проникает только в самые ясные дни, ночью опять совершено преступление». То грабители изобьют до полусмерти подвыпившую жрицу мусорной Венеры, то в старом доме обнаружат труп несчастного провинциального буржуа. Гнусная вонь тамошних притонов достигала окон очаровательного дворца, бывшего некогда резиденцией кардиналов, принцев и королей. Впрочем, давно ли сам Пале‑Рояль стал таким целомудренным? Разве наши отцы не обсуждали, что происходило в его деревянных и каменных галереях?

Сейчас Пале‑Рояль представляет собой весьма благопристойный каменный четырехугольник. Деревянных галерей более не существует. Остальные галереи являют собой самое благонравное в мире место прогулок. Все зонтики из департаментов назначают здесь друг другу встречи. Но в ресторанах по твердым ценам, каких полно на верхних этажах, дядюшки из Кемпера или Карпантра еще шутят, вспоминая своеобразные нравы Пале‑Рояля времен Империи или Реставрации. У дядюшек при этих воспоминаниях текут слюнки, меж тем как робкие племянницы, расправляясь с роскошным пиршеством за два франка, делают вид, будто не слушают их.

Сейчас на том месте, где когда‑то протекали три грязных сточных канавы — улицы Певческая, Пьера Леско и Библиотеки, — возвышается огромная гостиница, приглашающая Европу к столу на тысячу приборов; четыре ее фасада выходят на площадь Пале‑Рояль, выровненную улицу Сент‑Оноре, расширенную улицу Петуха и удлиненную улицу Риволи. Окна этой гостиницы смотрят на новый Лувр, законного и весьма похожего потомка старого Лувра. Открыт свободный доступ воздуху и свету, грязь пропала неведомо куда, исчезли притоны; омерзительная проказа вдруг оказалась излеченной, не оставив даже шрамов. Но интересно, где сейчас обитают грабители и их подружки?

В восемнадцатом веке эти три улицы, которые мы только что безжалостно заклеймили, выглядели уже достаточно уродливыми, но они были нисколько Н е уже и не грязней, чем их соседка, большая улица Сент‑Оноре. С их скверно замощенных мостовых можно было кое‑где любоваться красивыми порталами благородных особняков, стоящих среди ветхих домишек.

Обитатели этих улиц ничем не отличались от обитателей соседних кварталов; в основном тут жили небогатые горожане, галантерейщики да трактирщики.

На углу Певческой и улицы Сент‑Оноре стоял дом довольно скромного, но опрятного вида и почти что новый. Входили в него с Певческой улицы через невысокую сводчатую дверь с крыльца в три ступеньки. Всего несколько дней назад в этом доме поселилась молодая семья, жизнь которой изрядно интриговала любопытных соседей. Главой семьи был молодой человек, во всяком случае ежели судить по совершенно юношеской красоте его лица, огню в глазах и обильным волнам светлых волос, обрамляющих открытый чистый лоб. Звали его мэтр Луи, и был он резчиком шпажных эфесов. С ним жила молодая девушка, прекрасная и нежная, как ангел, но имени ее соседи не знали. Иногда только слышали, как они разговаривают между собой. Они обращались друг к другу на «вы» и вообще не были супругами. В прислугах у них были старуха, которая никогда ни с кем не разговаривала, и паренек лет шестнадцати‑семнадцати, изо всех сил старавшийся быть сдержанным. Девушка никогда не выходила из дому, то есть до такой степени никогда, что ее можно было бы счесть узницей, если бы среди дня в доме частенько не звучал ее красивый, свежий голос, распевающий псалмы и песенки.

А вот мэтр Луи, напротив, из дому выходил весьма часто и порой возвращался поздно вечером. В таких случаях он входил в дом не с Певческой улицы. Дом имел два входа, и во второй вела лестница с соседнего домовладения. Этой‑то лестницей и пользовался мэтр Луи, чтобы попасть к себе.

С тех пор как они поселились здесь, ни один посторонний не переступил их порога, за исключением маленького горбуна с приятным умным лицом, который приходил и уходил, никому не говоря ни слова, причем всегда пользовался вторым входом, то есть по лестнице. Он, видимо, был личным знакомым мэтра Луи, потому что любопытные ни разу не видели его на первом этаже, где пребывали девушка, старуха‑служанка и паренек. До приезда мэтра Луи с семейством никто не упомнит, чтобы встречал этого горбуна в здешних окрестностях. Он возбуждал соседское любопытство ничуть не меньше, чем сам мэтр Луи, красивый и неразговорчивый резчик. Вечерами, когда по завершении дневных трудов обитатели улицы, стоя у дверей своих домов, чесали языки, можно было быть уверенным, что новоприбывшие и горбун были основной темой их пересудов. Кто они? Откуда приехали? В какие таинственные часы мэтр Луи, у которого такие белые руки, занимается резьбой эфесов?

На первом этаже дома имелась комната, справа от нее кухня с окнами во двор, а слева спальня девушки, окна которой выходили на улицу Сент‑Оноре; при кухне были две каморки — одна для старухи Франсуазы Берришон, вторая для Жана Мари Берришона, ее внука. Попасть на первый этаж можно было через дверь, открывавшуюся на Певческую улицу. Но в глубине большой комнаты напротив кухни имелась винтовая лестница, ведущая на второй этаж. Второй этаж дома состоял из двух комнат; одну, дверь которой находилась у самой винтовой лестницы, занимал мэтр Луи, назначение второй было неясно. Она всегда была заперта на ключ. Ни старая Франсуаза, ни Жан Мари, ни девушка так и не смогли получить позволения войти в нее. Тут мэтр Луи, самый мягкий человек на свете, выказывал неколебимую твердость.

Тем не менее девушке страшно хотелось бы узнать, что находится за запертой дверью; Франсуаза Берришон тоже умирала от любопытства, хотя была женщиной весьма сдержанной и благоразумной. Ну, а Жан Мари дал бы отрубить себе два пальца на руке, лишь бы получить возможность хоть одним глазом заглянуть в замочную скважину. Но с той стороны скважину закрывал язычок, так что заглядывай, не заглядывай, все равно ничего не увидишь. Единственным человеческим существом, которому была известна тайна этой комнаты, так тщательно хранимая мэтром Луи, был горбун. Обитатели дома часто видели, как он входил и выходил из нее. Одно необъяснимое и странное обстоятельство придавало еще большую таинственность этой комнате: всякий раз, когда горбун входил туда, из нее вскоре выходил мэтр Луи. И наоборот, заходил мэтр Луи, и почти сразу же выходил горбун. Никто никогда не видел этих неразлучных друзей вместе.

Одним из любопытствующих соседей был поэт, обитавший, разумеется, на чердаке. И однажды, подвергнув свой ум мукам творчества, он растолковал кумушкам с Певческой улицы, что в Древнем Риме жрицы Весты, One, Реи или Кибелы, Доброй Богини, дочери Неба и Земли, жены Сатурна[62]и матери богов, обязаны были хранить негасимый священный огонь. По словам поэта, эти девы сменяли друг друга: пока одна стерегла огонь, вторая занималась своими делами. Вероятно, между горбуном и мэтром Луи существует подобный же договор. Наверху имеется нечто, чего нельзя оставить ни на секунду. Мэтр Луи и горбун поочередно караулят это нечто. Таким образом, если не принимать во внимание их пол и то, что они крещены, мэтр Луи и горбун являют собой как бы пару весталок. Однако объяснение поэта не имело большого успеха. Его и так считали чуть тронутым, а после этого вообще стали воспринимать как круглого дурака. Тем не менее лучшего объяснения, чем то, что дал он, никому найти не удалось.

В тот день, когда во дворце принца Гонзаго состоялся торжественный семейный совет, в час, когда опускались сумерки, девушка, жившая в доме вместе с мэтром Луи, сидела одна в своей комнатке. Комнатка эта была обставлена весьма просто, зато каждая вещь, находившаяся в ней, была по‑своему красноречива и отличалась какой‑то изысканной опрятностью. Кровать вишневого дерева была задернута ослепительно белыми перкалевыми занавесками. Между кроватью и стеной висела чаша со святой водой, в которой купалась двойная веточка букса. На полках, примыкающих к обшитой деревянными панелями стене, лежали несколько книг духовного содержания и пяльцы для вышивания; в комнате было еще несколько стульев, на одном из них лежала гитара, а на подоконнике стояла клетка с маленькой птичкой; вот и вся меблировка и все вещи, что украшали эту прелестную спаленку. Да, мы забыли упомянуть круглый стол, на котором были разбросаны листы бумаги. Девушка сидела за ним и писала.

Не мне, наверное, рассказывать вам, как юные сумасбродки напрягают глаза, не выпуская из рук иголки или пера с наступлением темноты. Уже почти ничего не было видно, но девушка продолжала писать.

Слабый вечерний свет проникал в окно, занавеси на котором были подняты, и падал на лицо девушки, так что мы хотя бы можем рассказать, как она выглядела. То была хохотушка, одна из тех милых девушек, чьей брызжущей жизнерадостности хватает на целую семью. Любая ее черта, казалось, была предназначена доставлять удовольствие любующемуся ею — детский лоб, носик с прелестными розовыми ноздрями, уста, приоткрывающие в улыбке жемчужные зубы. Но в ее больших темно‑синих глазах, обрамленных бахромой длинных шелковистых ресниц, таилась мечтательность. Не улови вы в ее взгляде задумчивости, вы вряд ли подумали бы, что она вошла в возраст любви. Она была высока, но несколько хрупкого сложения. Когда за нею никто не наблюдал, в ее позах была целомудренная и нежная томность.

Главное впечатление, какое возникало от взгляда на ее лицо, — мягкость, однако в глазах ее, сиявших под твердо очерченными дугами черных бровей, ощущалась спокойная и мужественная гордость. Волосы, тоже черные с теплым золотистым отблеском, густые и такие длинные, что порой возникало впечатление, будто ее голова клонится под их тяжестью, ниспадали крупными волнистыми прядями на шею и плечи, создавая как бы обрамление и ореол вокруг прекрасного лица.

Существуют женщины, которых любят пылко, но всего один день, существуют и другие — к ним долго питают ровную нежность. Она же принадлежала к тем, которых любят страстно и всю жизнь. Она была ангел, но прежде всего — женщина.

Имя ее, которого не знали соседи и которое после приезда в Париж было запрещено произносить Франсуазе и Жану Мари Берришонам, было Аврора. Имя претенциозное для хорошенькой барышни из светских салонов, нелепое для девушки с красными руками или для тетки с хриплым голосом, но очаровательное для тех, кто способен вплести его, подобно еще одному цветку, в свой драгоценный поэтический венок. Имена похожи на драгоценные украшения, которые подавляют одних и оттеняют красоту других.

Девушка сидела в полном одиночестве. Когда из‑за вечерних сумерек уже невозможно было увидеть кончик пера, она перестала писать и предалась мечтам. Уличный шум долетал до нее, но нисколько не мешал. Она погрузила белую руку в волосы, откинула голову и обратила взор к небу. То было нечто вроде безмолвной молитвы.

Она улыбалась Богу.

Улыбка еще оставалась на ее лице, как вдруг на краешке века задрожала слеза и медленно сползла по атласной щеке.

— Как долго его нет, — прошептала девушка.

Она собрала разбросанные по столу листы бумаги, сложила их в шкатулку и поставила ее за изголовье кровати.

— До завтра! — шепнула она, словно прощаясь с каждодневным своим другом.

Затем она завесила окна и взяла со стула гитару, из которой извлекла несколько случайных аккордов. Она ждала. Сегодня она перечла все страницы, спрятанные сейчас в шкатулке. Увы, у нее было время перечитать их. На этих страницах была записана ее история, верней, то, что ей было известно о себе. История ее впечатлений, ее сердца.

Зачем она писала ее? Уже первые строки рукописи давали ответ на этот вопрос.

«Я начинаю писать вечером, одна после целодневного ожидания. И пишу не для него. Эта первая вещь, которую я делаю, не предназначенная для него. Я не хочу, чтобы он увидел эти странички, на которых я непрестанно буду говорить о нем, только о нем. Почему? Не знаю, мне трудно ответить.

Как счастливы те, у кого есть подруги, которым можно доверить то, что переполняет твою душу, поделиться горестями и радостями, но я одна, совсем одна, у меня никого нет. Когда я вижу его, я немею. Как я ему могу рассказать? Да он меня ни о чем и не спрашивает.

И тем не менее я взялась за перо не ради себя. Я не стала бы писать, если бы у меня не было надежды, что меня прочтут, если не при жизни, то хотя бы после смерти. Мне кажется, я умру очень молодой. Ну и что? Боже меня упаси бояться смерти! Если я умру, он будет скорбеть обо мне, а я буду скорбеть о нем, даже на небесах. Но сверху я, быть может, сумею заглянуть в его сердце. Когда мне приходит такая мысль, мне хочется умереть.

Он сказал мне, что мой отец умер. Моя матушка жива. Матушка, я пишу для вас. Мое сердце всецело принадлежит ему, но оно всецело и ваше. Я хотела бы попросить объяснить тех, кто это понимает, тайну такой двойной любви. Может быть, у нас все‑таки по два сердца?

Я пишу для вас. Мне кажется, от вас я ничего не скрыла бы, мне даже нравилось бы открывать вам самые сокровенные тайники души. Я заблуждаюсь? Но разве мать — это не подруга, которая должна знать все, не врач, который все способен исцелить?

В одном доме сквозь открытое окошко я однажды видела девочку, которая преклонила колени перед женщиной с красивой, степенной внешностью. Ребенок плакал, но то были сладостные слезы, а улыбающаяся, взволнованная мать наклонилась и поцеловала ее в голову. О матушка, какое, должно быть, божественное счастье ощутить на своем лбу ваш поцелуй! Вы, наверное, тоже ласковая и красивая. И вы, наверное, тоже умеете утешить с улыбкою. Эта картина неизменно живет в моих мечтах. Я завидую слезам той девочки. Матушка, если бы у меня были и вы, и он, чего мне было бы еще просить у неба?

Я же преклоняла колени только перед священником. Слова священнослужителя несут благо, но голос Бога глаголет только материнскими устами.

Ждете ли вы меня, ищете ли, горюете ли по мне? Поминаете ли меня в своих утренних и вечерних молитвах? Видите ли меня в снах, как вижу вас я?

Мне кажется, что когда я думаю о вас, вы тоже думаете обо мне. Иногда мое сердце говорит с вами — вы слышите меня? Если Господь когда‑нибудь ниспошлет мне безмерное счастье встретиться с вами, дорогая моя матушка, я спрошу у вас, не вздрагивало ли иногда беспричинно ваше сердце. И я вам скажу: «В такие мгновения, матушка, вы слышали вопль моего сердца».

…Я родилась во Франции, но мне не сказали, где именно. Я не знаю своего точного возраста, но мне, вероятно, около двадцати лет. Сон ли то или реальность? Я храню одно‑единственное воспоминание, но оно такое далекое и смутное. Мне иногда вспоминается женщина с ангельским лицом, которая с улыбкой склоняется над моей колыбелью. Матушка, может, это были вы?

…Потом во мраке громкий шум боя. А может, просто ночью у меня случилась детская лихорадка. Кто‑то несет меня на руках. Я вздрагиваю от громового голоса. Мы куда‑то мчимся во тьме. Мне холодно.

Но все это окутано туманом. Мой друг должен все знать, однако когда я его расспрашиваю о своем детстве, он печально улыбается и молчит.

В первый раз я отчетливо помню себя, одетую мальчиком, в испанских Пиренеях. Я гоню на пастбище коз горца‑фермера, который, вероятно, дал нам приют. Мой друг болен, и я часто слышу, как говорят, будто он при смерти. Тогда я звала его отцом. Когда я вечером вернулась, он велел мне встать на колени у его постели, сложить руки и сказал по‑французски:

— Аврора, молись Богу, чтобы я остался жить.

Ночью к нему пришел священник с последним причастием. Мой друг исповедался и заплакал. Он думал, что я не слышу его, и говорил:

— Моя несчастная дочка останется одна на свете.

— Думайте о Боге, сын мой! — укоризненно сказал ему священник.

— Да, святой отец, я думаю, думаю о Боге. Господь благ, и за себя я не тревожусь. Но моя бедная дочурка останется одна на свете. Святой отец, если бы я взял ее с собой, это был бы большой грех?

— Вы хотите убить ее? — с ужасом воскликнул священник. — Сын мой, вы бредите.

Мой друг покачал головой и ничего не ответил. Я неслышно подошла к нему.

— Друг Анри, — произнесла я, пристально глядя на него (ах, если бы вы знали, матушка, какое у него было худое, изможденное лицо!), — я не боюсь умереть и хочу, чтобы меня закопали с тобой в могилу.

Он прижал меня к груди, пылавшей от лихорадки. И я помню, как он повторил:

— Оставить ее одну! Одну‑одинешеньку!

Он уснул, не выпуская меня из объятий. Меня хотели вырвать у него из рук, но для этого нужно было меня убить. Я думала:

«Если он умрет, то возьмет меня с собою».

Через несколько часов он проснулся. Я была вся мокрая от пота.

— Я спасен! — промолвил он.

Увидев, что я все так и лежу, прижавшись к нему, он добавил:

— Добрый мой ангелочек, ты исцелила меня!

…Я никогда внимательно не смотрела на него. Но однажды я увидела, как он красив, и таким я его вижу до сих пор.

Мы покинули ту ферму и пошли дальше. К моему другу вернулись силы, и он работал на полях как батрак. Потом я поняла, что он работал, чтобы прокормить меня.

Произошло это в богатой усадьбе в окрестностях Венаска. Хозяин усадьбы возделывал землю, а кроме того, к нему приезжали выпить вина контрабандисты.

Мой друг сказал мне, чтобы я не покидала маленькую загородку на задах дома, а главное, чтобы никогда не заходила в общую залу. Но однажды вечером на мызе остановились перекусить дворяне, приехавшие из Франции. Я как раз играла во дворе с хозяйскими детьми. Они захотели посмотреть на французских господ, и я необдуманно побежала вместе с ними. Дворян было двое, они сидели за столом, окруженные слугами и вооруженными людьми; всего их было семь человек. Тот, что был самым главным, сделал знак своему спутнику. Первый дворянин подозвал меня и погладил по голове, а второй в это время тихо разговаривал с владельцем усадьбы. Подойдя к первому, он сказал:

— Это она!

— По коням! — крикнул вельможа и бросил хозяину кошелек, полный золота.

Мне же он предложил:

— Девочка, поедем в поле к твоему отцу.

Я страшно обрадовалась, что увижу его раньше, чем обычно.

Я храбро уселась на круп лошади за спиной одного из французских дворян.

Дороги, что вели на поле, на котором работал мой отец, я не знала. Мы ехали



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: