Лесли Дэниелc
Уборка в доме Набокова
Синяя кастрюлька
Я поняла, что смогу остаться в этом городке, когда выловила из озера синюю эмалированную кастрюльку. Кастрюлька привела меня к дому, дом – к книге, книга – к адвокату, адвокат – к дому свиданий, дом свиданий – к науке, а из науки я вышла в мир.
Обнаружила я эту кастрюлю в середине воскресного дня, сразу же после того, как дети уехали обратно к своему отцу. Незадолго до того мы с ним развелись, и я пыталась жить без сына и дочери – и не сойти при этом с ума. Всякий раз, как они уезжали к нему – иногда с плачем, иногда без, – у меня возникала необходимость куда‑нибудь умчаться. Только мне никуда было не нужно, да и денег на праздные развлечения не было. Я выскакивала за дверь, не думая, потому что думать было больно.
Выскакивала в надежде заблудиться, да вот городок был так мал, что я всякий раз оказывалась там же, откуда начала.
В тот самый осенний воскресный день, уже почти год назад, я поцеловала Сэма и Дарси на прощание – никто из нас не плакал, – стараясь подавить ненависть к отобравшему их у меня персонажу из прошлого. Куда там. Я повернулась и пошла по продуваемой ветром дорожке вдоль озера, где никто не увидит моего исковерканного лица.
Если в городке проложили специальные дорожки для оздоровительного бега, значит, процент жителей с ожирением достиг критической отметки. Это мне сообщил мой любимый кузен‑ученый: существует прямая зависимость между дорожками для оздоровительного бега и высоким уровнем заболеваемости диабетом второго типа еще в детсадовском возрасте.
Я думала о своем кузене: доживи он до моих лет, тридцати девяти и семи двенадцатых, завел бы он свою жизнь в такой же тупик, в какой я завела свою? Он купил себе лодку и несколько раз падал за борт. Если вы гениальный ученый, это еще не значит, что вы твердо стоите на ногах. Он говорил на четырех языках и мог объяснить, что такое нейротрансмиссия. Обожал французскую кухню – особенно щавелевый суп. Я как раз вспоминала его аппетит, его зычный хохот во время застолий, раскаты, рождавшиеся будто бы ниоткуда, – и тут по серо‑зеленым водам озера навстречу мне выплыла синяя кастрюлька.
|
Я поползла вниз, к воде, воображая себе завтрашние заголовки в «Онкведонском светоче»: «Мать двоих детей утонула в озере. Что это – самоубийство?»
От кастрюльки пахло машинным маслом; я огляделась в поисках катера, на который могла бы его вернуть, но никаких катеров не обнаружила. Тогда я завернула его в полиэтиленовый мешок, который как раз пролетал мимо, и засунула в багажник своей развалюхи. Затиснула в щель между книгами и чемоданом с одежками. То были книги и одежки, без которых я не могла обойтись в тогдашнем своем состоянии бездомности.
В своем номере мотеля «Швейцарское шале» я искупала кастрюльку в ванне, драила ее мотельным шампунем из маленького пузырька, пока она не запахла так, будто отродясь не бывала на катере. Потом я достала электрическую плитку, которую утаивала от горничных, и сварила в кастрюльке макароны – те, которые похожи на драные салатные листья (лет‑тучини?). Добавила шмат масла с фермы по ту сторону дороги, настрогала засохший сыр.
Я сидела у окна, глядя, как сгущается тьма и красные задние габариты исчезают за холмом. Было ужасно вкусно.
|
Синяя кастрюля напомнила мне прежние застолья – разговоры, лица, озаренные светом свечей: поглощают еду, которую кто‑то приготовил, возможно я. Я никогда не умела следовать рецептам, но все же готовила неплохо. За одним концом стола сидит отец, отпуская язвительные замечания, за другим – кузен. Мы едим и смеемся – это я помню совершенно отчетливо, – объединившись за вечерней трапезой. Мысленно оглядывая этот стол, я вижу дочкины блестящие черные волосы с дурацким пробором‑зигзагом, сына, трогательно‑сонного, погруженного в свои мысли, и себя. Мы собрались за столом, и мой мудрый отец, и мой кузен – им еще предстоит совершить отчаянный рывок на небо.
Я решила, что синяя кастрюлька – это дар от кузена, одна из тех вещиц, которые мертвецы посылают нам, когда видят, что нам нужна помощь, дар в утешение. Хочется верить, что так оно и есть.
В лесах
Серым весенним утром в Онкведо, в начале прошлого года, когда я еще была замужем за персонажем из прошлого, я грузила оставшуюся от завтрака грязную посуду в посудомоечную машину и одновременно получала от него инструкции, как именно это нужно делать.
Я сумела овладеть многими навыками хорошей жены. Сейчас уже не вспомню, какими именно, явно не самыми основными… умение следовать его указаниям к ним не относилось. Персонаж из прошлого свято верил в порядок и надзор – в том числе и в надзор за моими действиями. Но чем дальше продвигался своим ухабистым путем наш брак, тем труднее мне становилось слушаться супруга. Когда отец серьезно заболел, искать порядок в житейских мелочах сделалось и вовсе не под силу, потому что серьезные вещи, такие как жизнь и смерть, явно вышли из‑под надзора. Для примера, упорядочивание грязных тарелок представлялось мне далеко не первой жизненной необходимостью.
|
Там, возле посудомоечной машины, персонаж из прошлого сказал мне: «Бог – он в мелочах», и я засунула его грязную кофейную чашку в первую попавшуюся щелку в машине и ушла из дому. Вы можете сказать, что разногласие по поводу мытья посуды – недостаточный повод для развода, особенно если в семье есть дети, но для меня это стало последней каплей.
С этой минуты я начала терять своих детей. До истории с кофейной чашкой были просто два человека, живущих во взаимном несогласии, но именно тогда я начала терять детей. Утрата сына и дочери представляла собой череду тягостных событий, навязчиво‑неотвратимых, вроде песенки «Мы везем с собой кота», которую дети поют во время долгих поездок в машине – и никак их не остановишь.
Я ушла от своего тогдашнего мужа, который все еще стоял над посудомоечной машиной, поучая меня, как надо жить. Я вытащила из кладовки палатку, с которой сын ходил в походы, спальники, спички, фонарь, погрузила все это в багажник своей машины. Дважды возвращалась в дом, не столкнувшись с персонажем из прошлого: первый раз – за дочкиным плюшевым медведем, а второй – чтобы снять обручальное кольцо, его я оставила на своем футляре с диафрагмой.
Я доехала до пекарни, накупила еды. Я доехала до школы и оставила заявление, что забираю детей «в семейную поездку».
В этот палаточный лагерь мы уже раньше ездили с их отцом. Находился он прямо за границей штата. Сезон еще не начался, кроме нас в лагере никого не было. Начинало вечереть, мы лежали в Сэмовой палатке, откинув полог, чтобы видеть луну. Дарси спросила, водятся ли здесь настоящие медведи.
– Конечно водятся, – сказал Сэм.
– А они не съедят моего Миню? – спросила она, засовывая своего плюшевого медведя за спину.
– Нет, с Миней ничего не случится. Да и с нами тоже, – сказала я.
И дала ей в руку фонарик, и мы все уснули.
На следующий день мы лазали но скалам, делали из листьев кораблики и пускали их по ручью. Мы не видели ни одного медведя, не было даже медвежьих следов, только гуси летели к северу широким клином.
Утром на третий день мы с Дарси сидели на валуне и пили припахивавшее дымом какао, а Сэм поджаривал над костром бублик, надетый на палочку; откуда ни возьмись появились три обходчика, они приехали на легковушке и внедорожнике. Попросили меня назвать свое имя – хотя, похоже, и так его знали.
Потом попросили предъявить права – они лежали в багажнике. Я пошла за ними. Я подняла от багажника глаза как раз в тот момент, когда они усаживали Сэма и Дарси на заднее сиденье внедорожника. Лица моих детей скрылись за тонированными стеклами, из‑под колес брызнул гравий. Я бежала за внедорожником и кричала:
– Вы ошиблись!
Обходчик, оставшийся на месте происшествия, запихал меня на заднее сиденье машины, положив мне руку на затылок – как это делают в кино. Меня арестовали за похищение несовершеннолетних, заковали в наручники – все как положено.
Обвинение сняли, когда мой адвокат заключил мировое соглашение.
Суд по определению опекунства был моим первым столкновением с подлинной жизнью Онкведо; я хлебнула ее сполна. Именно тогда я в последний раз надела платье. Прокурор был приятелем персонажа из прошлого, обходчики, которые умыкнули моих детей, учились с ним в одной школе, соцработница в тот момент как раз косила траву на его газоне (утверждала, что ей полезна аэробная нагрузка), а судья, разбиравший семейные дела, когда‑то делал с ним на пару лабораторные по химии.
На мою беду, всем здесь нравился персонаж из прошлого. На мою беду, злоба, грусть и невозможность поверить, что судебное заседание происходит на самом деле, лишили меня способности защищаться.
Я, похоже, добила правосудие, когда адвокат персонажа из прошлого задал мне вопрос, что заставило меня уйти от мужа. Мне строжайше запретили упоминать про посудомоечную машину, поэтому я ответила:
– Жажда свободы.
Мой адвокат схватился за голову.
Судья спросил, куда именно я отправилась в поисках свободы, но я не успела ответить – адвокат персонажа из прошлого подал судье какую‑то фотографию.
Судья спросил: правда ли, что я жила в машине.
Я сказала, что отдыхала на природе.
Судья подозвал нас с адвокатом к своему столу. Передал мне ту самую фотографию. На ней я писала в лесу. Ничего вульгарного, просто женщина, присевшая на корточки среди деревьев. Я не видела в фотографии ничего криминального, пока судья не указал на висевшую у меня за спиной табличку: «Онкведонское водохранилище – источник питьевой воды для города».
Убей бог, не могла вспомнить эту табличку. Убеждена, что адвокат персонажа из прошлого вмонтировал ее в «Фотошопе».
Судья спросил, хочу ли я что‑то сказать. Дожидаясь ответа, он отодвинул стакан с водой к краю стола.
Я обвела глазами зал и лица. Меня тут никто не знал. Никто не знал, какой героизм я проявила при родах. Никто не знал, как я тоскую по отцу. Никто не знал, что только в машине мне удается стать самой собой.
Решение судья огласил через неделю. Он объявил меня «несостоятельной» как в финансовом, так и в эмоциональном плане. Поведение мое, видите ли, было «странным и непредсказуемым». Так что детям моим лучше находиться у отца, за исключением одного уик‑энда в месяц. Может, я и могла рассчитывать на какое пособие, но его зачли как мою долю средств на воспитание детей. Я не ждала, что останусь без денег, – впрочем, я и вообще ничего такого не ждала.
Вы, наверное, считаете, что лишиться родительских прав из‑за такой ерунды, как неспособность следовать указаниям, – это бред. Вы, наверное, считаете, что я безбашенная, безответственная и безмозглая. Я тогда и сама так думала.
Онкведо
Когда наступили холода, я перебралась из леса в запущенный мотель «Швейцарское шале» – названием своим он был обязан широкой резной доске, приколоченной к зданию конторы.
Где бы я ни находилась, в ушах у меня монотонно звенели слова судебного решения, вынесенного по делу об опеке: «Ответчица не имеет постоянного места жительства, финансово и эмоционально несостоятельна… не представила ни единого свидетеля, способного высказаться в ее защиту… склонна к непредсказуемому, антиобщественному поведению (см. фотографию, „вещественное доказательство А“)»… Я запомнила это решение от начала до конца. Разум продолжал восставать против него, пытаясь опрокинуть, обогнуть, но приговор стоял на месте, точно гранитный утес.
Раньше я не понимала, сколько времени отнимают материнские обязанности. В отсутствие детей у меня образовались целые гектары незаполненного, нерасписанного, неприкаянного времени. Приготовить еду, поспать или не спать, погулять или не гулять – не важно.
В машине лежали мои книги и кое‑какая одежда. Шмоток, которые пришлось бросить, мне было совсем не жаль. Эти шмотки были овеществленными попытками заставить персонажа из прошлого подумать обо мне: «Ого, какая сексуальная» или «Родила двоих, а вон какая фигурка». Только он никогда ничего такого обо мне не думал. Он вообще обо мне не думал. Ближайшее к любви чувство – интерес, а я никогда не вызывала у персонажа из прошлого никакого интереса. Для него я была большой неопрятной кучей грязного белья, сваленного на полу, – причем даже не его грязного белья.
Теперь я легко обходилась без того, чтобы старательно наряжаться каждое утро. Я носила одни и те же брюки и попеременно – две блузки. Их я по очереди стирала перед сном в мотельной раковине. Проще некуда.
В мотеле «Швейцарское шале» у меня были при себе пижамки детей – по одной от каждого, в мешочках на молнии, чтобы сохранять запах. Эти мешочки я держала под подушкой – они помогали заснуть. Тихое шуршание полиэтилена мне не мешало.
Жизнь в мотеле без Сэма и Дарси давала мне массу возможностей подумать о неудачниках и о себе‑неудачнице. Персонаж из прошлого не так уж виноват в том, что наш брак развалился: порядок – не такая плохая вещь. Да и стильно одетая семейная психологиня (стильно по онкведонским понятиям – здоровенные серьги и высокие сапоги), к которой мы тогда ходили, ни в чем передо мной не провинилась. Семейный психолог – ну и работа, вечно возись с неудачниками.
Персонаж из прошлого постоянно твердил мне: «Безалаберное планирование – путь к плановой безалаберности». Мне планирование всегда давалось нелегко. А он был в этом виртуозом, вся его жизнь была поделена на отрезки строго упорядоченного времени. В рамках своего двадцатилетнего плана персонаж из прошлого выбрал меня в матери для своих детей. Ему показалось, что я податлива, что из меня можно вылепить подходящую супругу, – нужно только вывезти меня из города в какое‑нибудь более здоровое и непритязательное место.
Я убеждена, что выбор его основывался на трех основных признаках хорошей матери: широкие бедра (плодовитость, уют), неприхотливость (выносливость) и способность существовать в хаосе – это в его глазах приравнивалось к способности растить детей.
Два года назад он перевез нас из большого города в свое родное захолустье, непритязательный городок Онкведо. Дочке было три, сыну девять. Это была вторая часть его двадцатилетнего плана нашей жизни. Первой было рождение двоих детей (совместно с тщательно выбранной матерью), а потом – пенсия в сорок лет как венец успешной карьеры. Он изобрел пресс‑форму под названием «тиски», которая используется при производстве автомобильных покрышек. На всем протяжении нашего брака я прекрасно понимала суть его блистательного изобретения, но после развода это понимание куда‑то исчезло.
Познакомилась я с персонажем из прошлого однажды весной, в Нью‑Йорке. Был обеденный час, я сидела на ступеньках черного хода редакции одного журнала, подставив волосы солнцу, чтобы они выцветали. Я только что побывала в учебной парикмахерской на другой стороне улицы и меня там подстригли. С новой прической я выглядела деловитой, расторопной и решительной. Я была совсем на себя не похожа, – видимо, именно это его и привлекло.
Когда он спросил, чем я занимаюсь, я ответила, что работаю в редакции. Это, по сути, было правдой: я сверяла статистические данные для журнала «Современная психология»: сколько обезьян участвуют в эксперименте, драже какого цвета они предпочитают и пр., и пр. У меня было полезное для этой работы свойство – я легко запоминала, где в книге или в статье находится то или иное предложение или абзац. Меня ценили, и работа мне нравилась. Данные в психологии – субстанция зыбкая и текучая, скорее мнения или даже предположения, чем твердые научные факты. В психологических данных всегда присутствует «с другой стороны». Меня это не расстраивало.
Видимо, обманувшись моей прической, персонаж из прошлого решил, что я занимаю важную руководящую должность, а я не стала его разубеждать. Ни его вкрадчивый голос, ни приятный запах не впечатлили меня настолько, чтобы тратить время на разъяснение ему истинного положения вещей. Когда он наконец выяснил, чем я занимаюсь на самом деле, у него зародились опасения, что мне нельзя полностью доверять.
К тому времени я уже была беременна Сэмом.
У моих подруг, чьи браки выглядели еще менее многообещающими, все почему‑то сложилось. Две моих однокурсницы из сто первой группы отделения статистики вышли замуж за младших преподавателей – забежали к ним в кабинеты во время сессии, ударились в слезы, каковые были осушены поцелуями, – и дело вскоре дошло до помолвки. В обеих семьях растут дети. Казалось бы, уж кто‑кто, а профессиональные статистики должны крепко подумать, прежде чем разбавлять свой генофонд слезами неуспевающих студенток, а вот поди ж ты.
Я закончила курс обучения, не проливая слез. Играла со своим преподавателем в пинг‑понг. Попала себе ракеткой по носу. Разбила его в кровь. Проиграла. Преподаватель протянул мне пластырь, я его взяла, но спать с ним не стала. Почему я вышла за персонажа из прошлого, а не за своего преподавателя? Помню, запах пота у этого статистика был очень острым. Похоже, моими чувствами руководил мой нос.
Знаю, это звучит глупо и надуманно, но в действительности вратами наслаждения – окситоциновым фойе – все‑таки является нос. Я не могу придумать лучшей теории, объясняющей мое поведение в любви. И – да, я доказала свою неспособность к планированию. Я пустила жизнь на самотек. В номере мотеля я часто размышляла об этом. Я так и не поняла, была ли моя любовь моим собственным выбором.
Один из зыбких психологических фактов гласит, что женщины, у которых есть братья, удачнее подбирают себе партнеров, – а у меня не было братьев. Я всегда любила отца и кузена – оба они были городскими жителями. Я прилагала огромные усилия, чтобы понять их. И похоже, понимала, пусть только слегка. Если бы они были птицами, можно было бы сказать, что я узнавала их по голосам. Но это не сыграло никакой роли в моем понимании мужчин вообще. Я не смогла вывести из отца и кузена никаких общих правил, каждый был сугубо индивидуален.
Помимо того что оба были мужчинами и моими родственниками, у папы и у кузена была еще одна общая черта: оба могли подняться над муторной повседневностью и разглядеть сверху ее устройство. Иногда мне это тоже удавалось – я словно бы поднимала перископ над земной корой и осматривалась сквозь него. Это напоминало мне, что место, в котором я нахожусь, – лишь маленькая точка на огромной карте мира.
Я часто проделывала это в первый год жизни в Онкведо, напоминая себе, что Земля огромна, что ее населяют самые разнообразные люди, а не только те, на кого я снова и снова наталкиваюсь в этом городке, – на одних и тех же непритязательных людей.
Зря я позволила персонажу из прошлого остановить на мне свой выбор. Мы даже не говорили на одном языке. Я, наверное, была похожа на одну из тех француженок, что перебираются сюда, – не из парижанок, которые разбираются, quoi есть quoi, а из провинциалок, которые отыскивают самого матерого и самого самодовольного типа в стиле киногероев Оуэна Уилсона и выскакивают за него замуж. Для дам поколения моей матери это был Гэри Купер. Хочется отвести этих француженок в сторонку и растолковать: только не этого, pas cette homme la!
Но я тем не менее вышла за персонажа из прошлого, родила Сэма, а потом, следуя его плану, Дарси. И мы таки перебрались из большого города в Онкведо.
Сразу после того, как я покинула город, мой отец покинул наш мир. Он умер весной. Апрель – как раз тот месяц, когда уставшие тела заявляют: все, хватит, – подобно деревьям, в которых уже не начнется сокодвижение. После смерти отца я поразилась необычайности моего одиночества. Это одиночество воплощалось в отсутствии именно его, ни один другой человек не мог его заполнить. Даже если бы мои городские друзья приезжали меня навещать – чего на самом деле не случалось, – мне бы это не помогло. Я чувствовала: на Земле не осталось никого, кто мог бы избавить меня от одиночества. У горя и депрессии одно лицо. Горе ли, депрессия – не важно, я лишилась своей путеводной звезды.
А оттого, что мы жили в глубинке, на севере штата, мне было еще муторнее. Онкведо напоминал книжные полки в приемной редакции журнала, где я раньше работала. Все интересные книги оттуда уже перетаскали и на место не вернули. Остались только самые скучные, никому не нужные. Тоскливо было скользить взглядом по бесконечным рядам книжных корешков, ни один из которых не вызывал даже проблеска интереса. Здесь, в Онкведо, было то же самое: все взрослые хоть с какой‑то искрой давно сбежали, всем подросткам‑бунтарям надавали по шапке, все творческие личности нашли способ отсюда вырваться. Остались только те, кому тут самое место, – скучные, покладистые, способные со всем этим мириться.
Так мне все оно представлялось в первую долгую зиму – серое на сером. Даже тучи были покрыты тучами.
Дом
После ужина из синей кастрюльки, забравшись в свою мотельную постель, я закрыла глаза – пусть макароны делают свою умиротворяющую работу. Я сказала себе: у Дарси есть брат, у Сэма – сестра. Я раз за разом повторяла «факт», застрявший в голове с моей прежней работы в психологическом журнале: отношения между братьями и сестрами формируют их личности и являются предпосылкой для будущего счастья. Я сказала себе: радуйся, что у Сэма есть Дарси, о которой нужно заботиться, а у Дарси есть старший брат; что они всегда постоят друг за друга.
Лежа под сырым покрывалом из шенили, я закрыла глаза и попыталась выставить перископ, поднять его повыше, чтобы посмотреть, как там мои дети.
Я увидела Сэма: спит в своей кроватке, свернувшись тугим клубком вокруг подушки. Дарси тоже спит, но что‑то высматривает всем лицом: глаза закрыты, а губы и щеки куда‑то тянутся. От этой картинки сон у меня пропал, и я вылезла из постели. Я стояла у единственного окна в моем номере, глядя в полную пустоту, на мой нынешний дом, Онкведо.
Когда наступило утро, я доехала до улочки, расположенной на задворках школы, поставила там машину и стала ждать, когда в младших классах настанет перемена. По радио передавали джаз, окна я закрыла. Не то чтобы я была в машине счастлива – я, собственно, забыла, что такое счастье. За счастье сходили вот такие вот моменты покоя. Мои одежки и книги лежали в багажнике, упакованные в коробки; справочники были сложены отдельно – вдруг понадобятся. Там же я держала кухонные принадлежности, чтобы не нарываться на скандал с мотельным начальством.
В машине, припаркованной на тихой улочке, я чувствовала себя дома. Вот только синяя кастрюлька настойчиво взывала ко мне из багажника. Она напоминала о большой кухонной плите в родительском доме, о людях, которым я готовила пищу, которых я любила: они проголодались и собрались вокруг стола. Кастрюля требовала себе большой плиты, под которой разведен огонь, комнаты, в которой стоит стол, и сидящих вокруг него людей. И чтобы я подавала им что‑нибудь из этой синей кастрюли, например макароны.
Ветровое стекло затуманилось от моего дыхания.
С моего места открывался вид на школьную площадку, отделенную от меня двумя дворами. Сквозь оголенные позднеоктябрьские деревья я могла видеть свою дочь, только когда она влезала на самый верх горки. Я видела ее перед тем, как она поедет вниз, – на ней был темно‑серый свитер. На других девочках были розовые или сиреневые куртки. Других девочек по утрам одевали их мамы: подобранные в тон шапочки и варежки, стильные комбинезоны. Но даже в уродливом сером свитере она была умопомрачительно красива. Воздух вокруг нее светился и потрескивал, ореол света. Казалось, она совершенно одна.
Я смотрела на нее, и у меня защемило сердце, так хотелось прижать ее к себе. Но мне дозволялось только наблюдать, как она целеустремленно взбирается на горку, потом смазанным серым комочком катится вниз. Следом катился розовый комочек, еще один розовый, потом сиреневый, потом снова Дарси.
Видимо, прозвенел звонок – горка опустела. Я расчистила круглое отверстие на запотевшем стекле, чтобы лучше видеть.
Здания на улице, где я остановилась, были старыми, из дерева или камня. Вокруг некоторых налепили совершенно неуместных пристроек – нелепее может быть только кошка с накрашенными губами.
Один дом был выставлен на продажу. Из задней двери вышла женщина и направилась в угол двора. Подняла крышку с какой‑то выгородки и опрокинула туда миску с объедками. Надо думать, на компост.
Я посмотрела на табличку «Продается». Посмотрела на сам дом. Один длинный фасад полностью занимали окна. Было похоже, что некий юный архитектор – свежеиспеченный выпускник здешнего Вайнделлского университета[1]– влюбился в Фрэнка Ллойда Райта[2], купил бревен, одолжил у кого‑то молоток и взялся за дело. Дом был этаким импозантным сараем, вобравшим в себя светлые идеи молодого архитектора о Современном Зодчестве. Как если бы второй из Трех Поросят прошел курс обучения в Баухаусе[3].
Простоватая сторона моего мозга начала подсчет. Я занимаюсь этим, только когда счастлива. Когда считаешь, время течет медленнее. Это знает каждый ребенок.
Один – компост. Два – большие окна. Три – уединение, дом как бы повернулся плечом к дороге, а лицо отворотил к сторону, к юго‑западу. От семи до десяти – нос дома четко развернут по ветру, как у парусника. Дом, подумала я безо всяких эмоций. У меня может быть собственный дом. У меня будут комнаты, куда персонаж из прошлого не сможет явиться, чтобы прочитать мне длинную и обоснованную нотацию о том, как скверно я распоряжаюсь своей жизнью.
То, что сложилось у меня в голове, нельзя назвать планом – просто картина в зыбком тумане моего грустного разума. А может, это был и план. Может, именно так и «планируют». Но в тот момент я ощущала лишь одно – что боль отступила.
Я позвонила по указанному на табличке номеру и начала тем самым нудную череду поступательных шагов – а они действительно казались поступательными, – ведущих к тому, чтобы у меня был собственный дом и крыша, за целостность которой я теперь отвечаю. Продав папину «хорошую» машину, я смогла сделать первый взнос. Я все еще ездила на другой его машине, которую он подарил мне на свадьбу. Так он обо мне тогда позаботился, подарил мне независимость.
Когда документы были подписаны, юрист сообщил мне, что в доме раньше жил какой‑то знаменитый человек – вот только он не помнит точно, кто именно. Дом ну совсем не подходил для знаменитого человека, но все же я сказала «спасибо» и взяла у юриста ключи.
Немного позже, когда книги были расставлены по полкам в алфавитном порядке, а я сидела посреди громадной и страшно пустынной комнаты на перевернутой коробке, зазвонил дверной звонок, и какой‑то японец, державший в руке фотоаппарат размером меньше его большого пальца, растолковал мне, что к чему.
– Здесь жил Набоков, – сказал он, заученно ставя одинаковые ударения на все гласные. – Владимир Набоков, самый великий писатель своего времени. Он прожил тут два года, в пятидесятые. Многое здесь написал, но сам дом не обессмертил.
Мы стояли в прихожей. Я предложила посетителю чая, но он вежливо отказался. Попросил позволения сделать фотографию для своего сайта.
Когда он ушел, я вернулась к книжным полкам. Книги по большей части раньше принадлежали моему кузену. Когда он умер в дорогой бостонской больнице, где медсестры одеты в штатское, а врачи умнее самого Господа Бога, я забрала книги с его яхты – целые кипы разбухших от сырости томиков в мягких обложках – и увезла их к себе. Раньше они лежали в коробках, а теперь стояли в алфавитном порядке на полках моего нового дома.
Я отыскала на полке с литерой «Н» роман Набокова «Память, говори»[4]. Это автобиографический роман. Я забрала его в спальню, на встроенную кровать, составлявшую единственный предмет мебели в этой просторной комнате. Видимо, здесь Набоковы и спали. Пролистала книгу. Нашла там паспортную фотографию его жены Веры. Она была очень красива. Книга посвящалась ей. Страница была покрыта убористым шрифтом, но взгляд то и дело натыкался на слово «любовь». Я захлопнула книгу и уснула.
Почта
Я прожила в доме почти месяц, но он по‑прежнему выглядел нежилым. Я устроила себе в подвале «кабинет»: стол, на котором лежали бумага, ручки, конверты и марки и стоял громоздкий допотопный компьютер, собственность моего работодателя. Работа моя состояла в том, чтобы отвечать на письма, присланные в «Старый молочник», фирму по производству сливок и мороженого. После позорно проигранного процесса об опеке соцработница подыскала мне это место. Она сказала: вам это подойдет, вы любите читать. Видимо, решила про себя, что больше я ни на что не гожусь. И в принципе, была права. Я уволилась из «Современной психологии» после рождения Дарси и с тех пор нигде официально не работала. Моя профессиональная уверенность в себе находилась на нулевой отметке.
Каждый рабочий день мне доставляли мешок корреспонденции из «Старого молочника». В основном всякие деловые бумаги, но были там и письма от клиентов. Иногда в мешке попадались послания от желающих разжиться даровым мороженым. Одна женщина предложила начать производство нового мороженого – со вкусом теста для блинов. В тот день я больше уже ничего не могла делать.
Счета я откладывала в сторону, чтобы отдать Джинне, бухгалтеру. Она тоже работала на дому, и раз в неделю я относила ей накопившиеся письма. Джинна страдала числофобией, и всякий раз, как она брала в руки калькулятор, ее бросало в пот. При этом она умудрялась никогда не допускать ошибок. Видимо, пугала ее сама мысль о возможной ошибке. Думаю, никто на работе не стал бы придираться к ее потливости – офис «Старого молочника» располагался прямо в коровнике, – но она, видимо, предпочитала работать на дому, чтобы не тратиться на лишнюю одежду.