В этот день Стюарт Кьюно собрался встретиться и поговорить с Томасом. Она знала: Томас дал Стюарту понять, что ждет его, и был доволен (хотя и пытался скрыть это), когда Стюарт позвонил и сообщил, что приедет. Предположительно разговор пойдет об Эдварде. Томас отменил прием пациента (не мистера Блиннета, конечно), что было для него необычно, и рано вернулся домой из клиники. Он радовался предстоящей откровенной беседе. Мидж подумала, что ее муж с нетерпением ждет этой встречи, потому что собирается вонзить когти в Стюарта. Она испытывала неприятные чувства при мысли о том, что Томас и Стюарт встретятся наедине и, возможно, будут говорить на деликатные темы. Стюарт не очень‑то нравился Мидж. Она принадлежала к тем людям, кто не доверял ему и опасался его. Юноша казался ей неестественным, странным и холодным.
– Ты говорил с Мередитом об этих наушниках? – спросила Мидж у Томаса, только что вошедшего в комнату. – Урсула говорит, что они вредят слуху.
Она услышала свой голос, жалобный и неубедительный. Но уловил ли Томас эту интонацию? Похоже, нет.
– Да, я с ним говорил, – ответил Томас. – Все верно. Что ты делаешь с этим платьем?
– Укорачиваю и расширяю.
– Такое красивое платье. Ты сегодня сделала прическу?
– Нет. Ты разве не видишь?
Томас стоял у окна, глядел в сад и улыбался. На его лицо – умное, проницательное, ироническое, лукавое и самодовольное, когда‑то бывшее для Мидж таким красивым, – падали солнечные лучи.
«Он совсем не думает обо мне, – сказала себе Мидж. – Он заслуживает того, чтобы потерять меня. Он считает, что любая моя деятельность – это игра. Может, так оно и есть. Кроме одного. Кроме одного, кроме одного. О господи, как мне жалко себя… и Гарри… и Томаса…»
|
– Где Эдвард? – спросил Стюарт Кьюно у Томаса Маккаскервиля.
– Убежал.
– Но вы знаете куда?
– Да
– И он в порядке?
– Этого я не знаю. Что, Гарри волнуется?
– Не очень, – ответил Стюарт. – Он полагает, что вы контролируете ситуацию. Кстати, я по пути заглянул в комнату Мередита и мне не очень понравились плакаты, которые он у себя расклеил. Некоторые довольно мерзкие.
Они находились в кабинете Томаса, и Стюарт отказался сесть в кресло, где не так давно сидел Эдвард. Он вышагивал туда‑сюда, разглядывая картину Клайва Уорристона, посматривал на книги Томаса, любовался розоватой пеной цветущей сливы в саду. Стюарт, конечно, видел это и раньше, но теперь он хотел впитать все в себя и запомнить навсегда. По его виду нельзя было сказать, что он нервничает, – просто немного возбужден и переполнен эмоциями. Его светлые волосы примерно той же длины, что у длинношерстной собаки, чуть завивались и спадали на шею. Его янтарно‑желтые глаза, тоже почти звериные, были влажны, как от недавнего смеха или, может быть, душевного расположения, – так иногда влажнеют собачьи глаза; его свежие губы, по‑детски розовые, то надувались, то улыбались едва заметной улыбкой, словно отражали быструю игру мысли. Одет он был для теплой погоды: в мешковатые светло‑коричневые брюки и синюю рубашку с открытым воротом, не очень аккуратно заправленную. На мгновение Томас увидел в нем просто жизнерадостного и здорового молодого человека. Это так бросалось в глаза (а Стюарт и в самом деле был жизнерадостным и здоровым молодым человеком), что Томас вспомнил, в какой необычной ипостаси видел недавно своего юного друга. Ему не потребовалось много времени, чтобы понять: Стюарт искренен в своем «новом периоде». Но насколько он искренен – оставалось под вопросом.
|
– Значит, ты еще не решил, что хочешь делать. Я имею в виду, где ты хочешь работать?
– Жаль, что я вообще затронул эту тему, – сказал Стюарт, нахмурившись.
– Понимаешь, люди будут задавать вопросы, в том числе весьма нескромные – насчет твоей сексуальной жизни.
– Да
– Ты все еще воображаешь, что должен отвечать на все вопросы быстро и искренно. Но тебе вовсе не обязательно оглашать свои планы. Ты просто должен исполнять их.
– Мне стоило не говорить о безбрачии, – сказал Стюарт, – а просто реализовать это. Да, вы правы. И все же я не мог солгать. И не хочу уходить от вопросов.
– Ты думаешь, можно быть абсолютно правдивым? Проблемы такого рода большинство решает инстинктивно и неправильно, даже не замечая этого. Но давай все же продолжим о работе, если ты не возражаешь.
– Да нет, не возражаю. Я, конечно, могу и не найти совсем ничего, это сейчас случается. Я думал о чем‑то связанном с заключенными – например, с условно осужденными… Или социальная работа, что‑нибудь с жилищными вопросами, или…
– Помогать людям не так‑то просто, – сказал Томас. – Они могут ненавидеть тебя за это. Может, тебе лучше заняться какими‑то интеллектуальными исследованиями? Ты всю свою жизнь учился, тебе будет недоставать этого.
– Я думаю, мне придется пройти какой‑нибудь курс. Как бы там ни было, я собираюсь продолжать учебу, в этом все дело. Хотя бы одному я научился в этой жизни – умению учиться.
|
– Пойти в ученики к добродетели – да, это особый случай. Но я имел в виду продолжение занятий наукой, книжное учение.
– Я хочу уйти от абстрактных вещей.
– А может, тебе стоит почитать что‑то о твоем новом предмете?
– О чем?
– О религии, теологии, метафизике и тому подобных вещах.
– Томас, вы шутите!
– Нет, я закидываю удочку. Значит, у тебя нет искушения написать об этом, попытаться объяснить…
– Написать?! Объяснить?!
– Ну хорошо, я лишь пытаюсь прояснить ситуацию.
– Слушайте, я не возражаю против книг, совсем наоборот. Дети теперь воспитываются на компьютерах, а не на книгах, это часть проблемы. Но вы, похоже, смотрите на мое образование как на груду пожитков, как на имущество, которое не стоит тратить впустую. Я больше не хочу заниматься наукой, я хочу начать с азов.
– Ну, это непросто. Ты уверен, что это не тот случай, когда «виноград зелен» лишь потому, что ты не можешь дальше оставаться звездой?
– Я не звезда.
– В математике ты добился блестящих результатов.
– Да, но такое по силам любому. Если в определенные моменты ты способен настраиваться на определенный образ мышления, то в математике в отличие от других наук ты непременно добьешься блестящих результатов. Но это не означает, что ты можешь сделать что‑то еще или что‑то более глубокое. Даже Ньютон в двадцать четыре года достиг своего пика и больше ничего не сумел. Но все это ерунда. Современный мир полон теорий, и они множатся на неверном уровне обобщения. Мы так поднаторели в теоретизировании, что у нас одна теория порождает другую. Эту абстрактную деятельность люди ошибочно принимают за мышление…
– Да, я понимаю. Но разве нельзя стать теоретиком, подвергающим теоретизирование уничижительной критике?
– Можно. Но меня это не интересует. Меня страстно привлекают другие вещи…
– Хорошо. И что же это за вещи? Ты воображаешь, будто сумеешь спасти мир, если докажешь, что спасение возможно?
– Все превращают это в тайну или трагедию, а на самом деле это невероятно легко. Нужно просто не включаться в систему.
– В систему?
– Вы понимаете, что я имею в виду, это обычные вещи. Разложение – вы знаете, оно происходит так быстро…
– Да. Во второй раз на корриде чувствуешь себя спокойнее. Байрон писал, что ожесточился, побывав на двух казнях.
– И целомудрие…
– Говорят, что секс – это воплощение духа, даже его суть, и противиться этому опасно. Любая духовность опасна, особенно аскетизм.
– Вы думаете, что я сломаюсь!
– Нет, не так просто.
– Для меня это все драматизация и обман. Чтобы приносить пользу, я должен жить просто и в одиночестве. В этом нет никакой мистификации. Священники именно так живут. Я мог бы пойти в католическую школу, в семинарию, принять духовный сан…
– Да, но ты этого не сделал.
– Я жалею, что этого не случилось… Стать никому не известным приходским священником… это как раз то, что надо, та самая работа, тот самый образ жизни…
– Но почему бы тебе теперь не подумать о принятии сана? Забудь о церковных догматах, они меняются. Теологи изо всех сил стараются заманить к себе именно таких, как ты. Теологическая спасательная экспедиция уже в пути. Скоро ты услышишь звук волынок.
Стюарт рассмеялся.
– Да, но все же это для посвященных. Потребуется немало времени, чтобы слово «Бог» перестало быть чьим‑то именем. Мне вообще не нужен никакой бог, даже модифицированный и модернизированный. Я должен быть уверен, что его не спрятали во всем этом. Бог – это антирелигиозная идея. Никакого Бога нет.
– О чем нам всегда говорили восточные религии. А почему бы тебе не…
– Восток меня не интересует. Я принадлежу к западной цивилизации. Здесь дела делаются иначе.
– Некоторые говорят, что Бог ушел далеко‑далеко, что трансцендентность на некоторое время замолкла.
– Это акт в пьесе. Но никакой пьесы нет.
– Скажем так: Бог – это перманентный, неизменный объект любви. Разве мы не должны представлять что‑то в этом роде?
– Есть множество таких вещей, и мы не должны представлять их в виде личностей, существующих где‑то далеко. Мир полон ими, если приглядеться.
– Ты имеешь в виду символы, знаки?
– Вы будете говорить на профессиональном жаргоне…
– Деревья, животные, произведения искусства?
– Послушайте, я делаю только то, что сегодня должен делать каждый, я справляюсь сам и один. Не на какой‑то там драматический и героический манер. Без этой старой сверхъестественной шелухи.
– Люди скажут, что если ты один, то это, вероятно, твоя личная фантазия, вне реальности. Без мифологии, без теологии, без институтов… И ты, я полагаю, не ищешь учителя или гуру.
– Да нет, конечно. Только вообразить себе, что где‑то на краю света в пещере сидит мудрец… Это сентиментальность, мазохизм, магия.
– Ты не хочешь принять обет послушания.
– Я уже принял обет послушания, только иного рода…
– Ты посвящен.
– Это все вместе, все мое существо, вся моя жизнь. Не то, чему посвящаешь лишь часть себя, не что‑то дополнительное. Надо просто быть добродетельным, жить не для себя, а для других. Быть никем, ничего не иметь, служить людям – и отдаваться целиком. В этом все и вся, оно вопиет повсюду, и оно так глубоко, что поглотило меня, но в то же время это не полностью я…
– Постой. То, о чем ты говоришь, очень похоже на Бога. Ты говоришь, его нет, а потом ты сам хочешь стать им, принимаешь на себя его качества. Может быть, в этом и заключена задача нынешнего века.
– Я не сказал, что я Бог! Я хотел сказать, что путь… что путь к…
– Кафка писал, что нет никакого пути, есть только конец, а то, что мы называем путем, – просто дуракаваляние.
– Не могли бы вы повторить?
– Нет никакого пути, есть только конец, а то, что мы называем путем, – это просто дуракаваляние.
– Я об этом подумаю. Я только хочу сказать, что я, лично я, пытаюсь или хотя бы начинаю пытаться делать нечто такое, в чем я уверен, что очевидно, что я вижу повсюду.
– Повсюду вне тебя и внутри тебя. Внутри темнота, Стюарт.
– Вы хотите сказать, первородный грех. Меня мало волнуют эти сказки о виновности. И вы, конечно же, не о бессознательном!
– Только не говори мне, что ты в него не веришь.
– Ничего такого определенного не могу сказать. Я не думал об этом. Эта идея меня не интересует.
– Возможно, ты ее интересуешь. Не презирай эту концепцию. Бессознательное – не обиталище монстров, а резервуар духовной силы.
– Духи. Магия. Нет, мне не нравится то, что вы сейчас сказали. Это плохая идея, она вводит в заблуждение.
– Ты говоришь, чувство вины тебя не волнует. Ты полагаешь, что никогда не испытаешь его?
– Я имел в виду, что это чувство не важно, оно даже может повредить. Человек должен исправлять и улучшать мир. Зачем калечить себя, когда есть столько дел?
– Значит, ты не завидуешь Эдварду в его крайней ситуации?
– Нет, с какой стати? – удивился Стюарт.
– Это один из способов разрушения иллюзии самодовольства.
– Вы считаете меня самодовольным?
Томас задумался.
– Не уверен, – ответил он. – Твой случай путает концепцию. Я подожду, что будет дальше.
Стюарт рассмеялся.
– Мой отец говорит, что я гедонист, что я выбрал эгоизм высокой пробы!
– Если человек каждую ночь ложится спать с чистой совестью, ему можно позавидовать.
– Он имел в виду нарочитую бедность и жизнь за счет богатых друзей!
– Ты воображаешь, что хочешь вести упорядоченный однообразный альтруистический образ жизни…
– Да скажите уже прямо – скучный образ жизни!
– Ты не считаешь, что он скучен. Часть энергии тебе дает твое хорошее мнение о самом себе. Значит, тебе захочется признания, даже драмы, радостей самоутверждения – победить и прослыть победителем.
– Вы меня провоцируете!
– Ты считаешь себя личностью исключительной.
– Тут есть нечто исключительное, но это не я. Вы думаете, что мне не хватает смирения.
– Тебе не хватает дара заурядности. Грубо говоря, у тебя слишком сильное эго. Ну разве это не ужасно? Ты не хочешь быть заурядным. Ты слишком много думаешь, чтобы быть заурядным.
– Я хочу стать невидимым. В некотором роде меня нет…
– Уже?
– У меня никогда не было ощущения собственного «я».
– Но это не означает отсутствия эгоизма, мой мальчик!
– Ну хорошо, в некотором роде это эгоизм.
– Это своеобразная безопасность. Одиночество безопасно. Стоицизм безопасен. Никогда не удивляться, никогда ничего не иметь, а значит – не терять. Источник гордыни.
– Не думаю, что я стоик. На самом деле все гораздо хуже. Потому что я «воскормлен медом и млеком рая напоен»[35].
– Стюарт, присядь, пожалуйста. Мне не нравится, когда ты стоишь, прислонившись к окну. Мне кажется, что ты можешь выпасть. Давай‑ка сюда, в центр всех вещей.
Стюарт сел в кресло напротив Томаса и уставился на него с нагловато‑добродушным выражением лица. Томас помнил Стюарта еще ребенком и теперь дивился тому, что его лицо почти не изменилось, осталось гладким и сияющим, словно мальчик сохранил все свои лица, даже младенческие, и вот теперь сквозь приглаженные и наложенные друг на друга маски проглядывают острый ум и на удивление самоуверенное «я». Томасу пришлось напомнить себе, что перед ним сидит уязвимый, неопытный и, возможно, совершенно запутавшийся молодой человек. Он посмотрел на ухоженную золотистую бородку Стюарта.
– Что это ты там говорил про мед?
– Что это замечательно. Меня переполняет счастье, когда я об этом думаю. Как если бы человек попробовал манны небесной и не захотел бы чем‑то перебить этот вкус.
Томас рассмеялся. Его смех вскоре перешел в хохот, а Стюарт продолжал смотреть на него с улыбкой, с кротким интересом.
– Стюарт, ты бесподобен. Ты просто выключил себя из стадии человеческого эгоизма. Срыть гору легко, но изменить к лучшему характер человека значительно труднее. Но ты, похоже, решил, что уже сделал это одной силой мысли!
– Что плохого в мыслях? – отозвался Стюарт. – Мышление – разновидность действия. И почему меня должен беспокоить мой характер? К тому же это очень неопределенная концепция. Тут сразу подходишь к концу психологии, а в подробных моральных теориях вообще нет смысла.
– Именно это на днях сказал твой отец!
– Он имел в виду, что все это глупости. А я утверждаю, что разговоры о духовной жизни и тому подобном – материи слишком абстрактные. Тут дело не в объяснении. Многие важные вещи не имеют объяснений.
– Да‑да, конечно. И умственная деятельность – это тоже действие. Но твое мышление не есть теоретизирование, это не систематические мысли…
– Невинность – сильная идея. Чистота, святость… Идеи – это сигналы, или указатели, или убежища, или места, где ты можешь найти отдохновение… Мне трудно описать.
– Конечно. Из тебя так и сыплются метафоры. Ты молишься? Или что‑то в этом роде. Медитируешь?
– Да.
– Ты умоляешь о помощи, зовешь благодать, да?
– Да.
– Ты преклоняешь колена?
– Ну… бывает иногда.
– Я не слишком бесцеремонен?
– Нет пока.
– И никто тебя этому не учил?
– Да нет, конечно же! Послушайте, Томас, это же совершенно обычные, нормальные вещи, ничего противоестественного в них нет!
– И все это естественным и безболезненным образом возникло из твоего туманного англиканского детства. В школе ты не был религиозен.
– Ну, есть и такая вещь, как взросление.
– А как насчет Иисуса?
– Что насчет Иисуса?
– Ты сказал, что тебе не нужен учитель. Но разве мимо Иисуса можно пройти?
Стюарт нахмурился.
– Он не учитель. Он, конечно же, присутствует. Но он не Бог.
– Ну хорошо. Я тебя терзаю? Или тебе нравится наш разговор?
– Вы все ставите с ног на голову. Я хочу уцепиться за этот мир напрямую, как… как художник…
– Как паук?
– Как художник. Я не воображаю себя каким‑то там мудрецом, я не верю в мудрецов. И никакой программы действий нет, кроме одной: человек должен зарабатывать свой хлеб насущный, а мне очень хочется помогать людям. Это состояние души.
– А некоторые называют его затянувшимся детством. О да, благодатное ощущение взросления – счастливое чувство, свойственное некоторым юнцам. Сознательная, великолепная невинность. Хочется сохранить эту невинность навсегда, сберечь это видение благодати, ощущение всесилия и власти, не дать погаснуть этому свету… Да, это может показаться легким делом. Но, бог мой, тебя неправильно поймут!
– Меня уже неправильно поняли!
– Да, но пока это не приносит вреда. Потом тебя возненавидят. Может, уже ненавидят. Тебя будут называть застенчивым импотентом, закомплексованным, отсталым в развитии, инфантильным… бог знает кем. Но неужели ты и в самом деле думаешь, что сумеешь прожить одной невинностью?
– Нет… Есть и кое‑что еще.
– Например?
Стюарт помедлил.
– Ну скажи мне.
– «А ну‑ка, канонир, забей заряд потуже, прицелься в тот корабль. Испании рабом не стану я, я – Божий раб»[36].
– Что ты несешь, Стюарт?
Стюарт произнес тихим голосом, словно открывал тайну:
– Мужество, всего лишь мужество. Готовность умереть. Звучит ужасно глупо, но эти поэтические строки в известном роде передают мою мысль.
– Любимое стихотворение всех юнцов. По крайней мере, так было когда‑то. Твой отец наверняка его любил, и уж вне всяких сомнений – твой дедушка! Прости меня, ради бога!
– Я слишком много говорю.
– Ты говоришь прекрасно. Пожалуйста, продолжай. Поскольку мы перечисляем все самое важное, что ты скажешь о любви?
– О чем?
– О любви.
– Ах, о любви.
– Не хочу говорить вещи, которые ты называешь абстракциями или литературщиной и сентиментальщиной, но разве любовь не лежит в основе всего, что тебя заботит, твоего душевного состояния, твоего сладостного нектара?
– Я в этом не уверен, – ответил Стюарт. – Я думаю, любовь должна сама заботиться о себе. То есть она должна как бы самоуничтожиться.
– Самоуничтожиться?
– Она должна прекратить быть тем, что она есть. Поэтому она не может быть самоцелью…
– Я вижу, эта тема тебя смущает.
– Нет, просто я не могу о ней думать. Я, так сказать, хочу нырнуть в этот пруд там, где поглубже.
– Влюбиться?
– Нет, не влюбиться. Это как раз мелко.
– Но чтобы нырять поглубже, разве не нужно сначала научиться входить там, где мелко?
– Вовсе не обязательно. Но может быть, я мелю чушь. Я хочу сказать, что мне не нужны обычные отношения – близкая дружба или связи, обычно называемые любовью. Может, мне само слово не нравится, как и слово «Бог». Оно стало таким…
– Затертым?
– Вульгарным. Опошлилось.
– Если любовь не может быть самоцелью, то ты не сможешь понять, где надо «нырять». Это опасно, Стюарт. Мне нравится твоя мысль относительно Божьего раба – да‑да, я знаю, ты не его имеешь в виду, – но это глубокое место, это океан. Он вздымается и порождает сам себя, он плывет и бурлит в себе и в себя, взаимопроникающий, свет внутри света и свет над светом, разбухание внутрь, затопление себя самого. Каждая часть вливается во все остальные части, пока он не закипит и не выйдет из берегов.
– И что это такое, секс? Бессознательное?
– Так описал Бога один христианский мистик.
– Он, наверное, был еретик.
– Да. Все лучшие – еретики. Есть княжества и державы, падшие ангелы, боги‑животные, распоясавшиеся духи, бродящие в пустоте, и все это нужно принимать в расчет. Апостол Павел это знал. Он был первым еретиком.
– Томас, пожалуйста, прекратите шутить. Я против падших ангелов, я против драм и тайн, против поисков учителей, отцов и…
– Отцов?
– Я хочу сказать, что у меня совершенно заурядный порядочный отец, и я не считаю это каким‑то особым символом.
– Если уж мы заговорили об отцах, что ты скажешь о матерях? Как насчет твоей матери?
Стюарт слегка покраснел. Вид у него стал чуть не раздраженный.
– Вы хотите объяснить меня через мою мать?
– Ничего такого я не собираюсь делать. Я лишь хочу знать, что ты скажешь о ней.
– Не понимаю, почему я должен что‑то говорить. Я не ваш пациент. К тому же я не знал моей матери.
– Ты думаешь о ней? Она тебе снится?
– Иногда. Но это совершенно не по вашей части, и мне бы не хотелось, чтобы вы касались этой темы.
– Хорошо, не буду.
Наступило молчание. Томас подумал, что Стюарт сейчас встанет и уйдет. «Смогу ли я его остановить? Хочу ли?» Он опустил взгляд, поправил на столе ручки и пресс‑папье, и на его лице появилась кошачья маска кроткой и отстраненной погруженности в себя. Стюарт посмотрел на Томаса и улыбнулся едва заметной улыбкой. Он поднялся с места, но снова сел и сказал:
– С моей стороны было бы неблагодарностью после этого разговора, когда вы вызывали меня на откровенность, не задать вам вопрос: вы хотите сказать мне что‑то особенное?
– То есть посоветовать? Мне казалось, я тебе уже надавал советов…
– Вы, как сами признались, меня провоцировали, потому что хотели узнать, что я скажу! Давайте же, Томас! Вы задумались.
– Конечно, я о многом думаю, но я не вижу смысла на этом этапе выкладывать свои мысли. Может, позднее. Я еще сомневаюсь. Ты слишком поглощен самим собой.
– Вы хотите сказать, что я тщеславен?
– Нет, ты убедителен, красноречив, полон жизни. У тебя, похоже, две цели. Одна – быть невинным и самодостаточным, другая – помогать людям. И я думаю, не вступят ли эти цели в конфликт?
– Может быть.
Стюарт встал и вернулся на прежнее место у окна, потом посмотрел на часы.
– И еще: в тебе есть больше, что ты осознаешь. Ты не хозяин себе. Скажем так: твой враг сильнее и изобретательнее, чем ты себе представляешь.
– Опять ваша мифология, как вы любите такие картинки! Вы считаете, что я должен отправиться в ад и вернуться. Вы хотите, чтобы я пал и получил урок через грех и страдание!
Томас рассмеялся.
– Ты хочешь быть старшим братом блудного сына – тем типом, который никуда не уходил!
– Именно… Только он рассердился, когда его брат получил прощение.
– А ты сердиться не будешь.
«Пора это прекращать, – подумал Томас. – Мы устали и оба неплохо постарались, если учесть, как далеко мы могли зайти. А тут еще опасная тема. Лучше пока оставить все как есть. Но начало у нас сложилось».
Он поднялся на ноги.
– Мне пора идти, – сказал Стюарт.
Томас решил не спрашивать, куда он собрался, что будет делать, как намерен провести вечер. Его уже одолевало любопытство, касающееся любых дел юноши и образа его жизни.
– Стюарт, – произнес Томас, – спасибо, что пришел. Мне было приятно говорить с тобой. Надеюсь, ты придешь еще, когда сочтешь нужным, и мы продолжим наш разговор.
– Нет, не думаю, что мы когда‑нибудь еще будем говорить вот так. Если болтать, можно сглазить. Спасибо, вы помогли мне прояснить кое‑какие вещи. Передайте, пожалуйста, Мередиту, что я жду его в субботу около десяти в обычном месте.
Томас открыл дверь, и Стюарт направился к ней, но снова закрыл ее и повернулся к Томасу.
– Я знаю, вы спрашивали меня о Христе, а я не ответил должным образом.
– Разве он не один из твоих знаков или убежищ? Один из тех вечных объектов, которые, по твоим словам, находятся повсюду?
– Да… Но еще я… я не могу принять идею воскресения – она уничтожает все, что было до этого.
– Кажется, я понимаю, – проговорил Томас.
– Мне приходится думать о нем на особый манер. Не о воскресшем, а о потерянном, разочарованном… Кто знает, о чем он думал. Он поневоле стал символом чистого злосчастья, окончательной утраты, невинных страданий, бесполезных страданий. Всех этих глубоких, ужасных и непоправимых вещей, какие случаются с людьми.
– Да
– Есть еще одна вещь, о которой я думаю в этой связи, особенная вещь. Может, это звучит странно или кажется притянутым за уши…
Лицо Стюарта неожиданно вспыхнуло.
– Что? Продолжай.
– Мне сказал об этом один парень в колледже. Он посетил Освенцим, концентрационный лагерь, вы знаете, там сейчас что‑то вроде музея. И он сказал, что самое ужасное, что он там видел, – это девичьи косы.
– Косы?
– Нацисты в этих лагерях, по крайней мере в некоторых, все утилизировали, как на фабрике…
– Например, делали абажуры из человеческой кожи.
– Да… И они срезали человеческие волосы, чтобы их использовать… Наверное, чтобы готовить парики… Там была такая экспозиция… – Стюарт помолчал, и Томасу показалось, что он вот‑вот разрыдается. – Огромная гора человеческих волос, а в ней – длинные косы, девичьи косы, аккуратно заплетенные. И я подумал… что было утро… когда какая‑то девушка проснулась… заплела косу… так аккуратно заплела… и…
Пальцы Стюарта сжались в кулаки; он умолк, грудь его вздымалась.
– И ты связываешь это с Христом на кресте…
Стюарт помолчал несколько мгновений и сказал:
– Это нечто… особенное… абсолютное. – Потом он добавил: – Вы знаете, иногда я действительно ищу знаки. Или знак.
– Разве это не форма магии?
– Да. Я открыл вам свою слабость!
Стюарт улыбнулся, и эмоции, переполнявшие его несколько секунд назад, внезапно исчезли, словно их и не было.
Стюарт ушел, а Томас сел за свой стол и замер. Его разум совершал сложнейшие и интуитивные фигуры умственной акробатики. Он думал о том, какое удивительное дело – разговор. Как мы это делаем? Есть ли что‑то более необычное и необъяснимое, чем человеческое сознание? В то же время мы все знаем, что это такое, знаем, что обозначает то или иное слово, и не испытываем на сей счет ни малейших сомнений. А какая удивительная и трогательная история про девичьи косы! У нее так много значений. Какая вспышка эмоций! Он связывает это с Христом. У него и в самом деле талант к… к чему?
Вскоре Томас расслабился. Он представлял себе ежик светлых волос на удлиненной голове Стюарта, его янтарные глаза, такие наивные, доверчивые и в то же время умные. «Он умнее, чем я думал, – сказал себе Томас. – К добру ли это? И что здесь к добру?» Он представил себе мальчишескую улыбку юноши. Потом вообразил вкрадчивую улыбку мистера Блиннета, его насмешливые, иронические глаза с потаенным безумием в глубине. Потом он увидел кривую ухмылку Эдварда – улыбку его бессознательного разума, торжествующего победу над сознанием. Не разобьется ли когда‑нибудь Стюарт о скалу собственной решимости? «А ну‑ка, канонир, забей заряд потуже, прицелься в тот корабль…» Какой трогательный девиз, какой мальчишеский девиз! Неужели Стюарт втайне считал себя исключительной личностью, которой суждено изменить мир? Не кончит ли он свои дни в какой‑нибудь клинике, считая себя Иисусом? Или в конце концов превратится в скучного типа – не божественно скучного, а запутавшегося в собственных заблуждениях и вполне заурядного? Станет таким, как все.
«Нет, пусть ничего этого не случится!» – подумал Томас. Стюарт становился для него все более интересным, и он хотел детально зафиксировать свои наблюдения. Его опечалили слова о том, что они больше никогда не будут говорить. Он боялся чего‑то в этом роде. Возможно, несмотря на свою деликатность и провидческое беспокойство, он зашел слишком далеко. Либо, что более вероятно, в планы Стюарта входил только один разговор с Томасом, но, по крайней мере, он нуждался в этом одном разговоре. Он явно пришел поговорить о себе, а не об Эдварде. Так неужели на этом все закончится? Томас раньше думал, что впереди у них немало бесед, и с нетерпением ждал их. Более того, он предполагал ту самую близкую дружбу, которая не входила в программу Стюарта.
«Конечно, это моя профессия – всюду совать свой нос, – думал Томас, – но здесь случай особый». Если Стюарта и впрямь постепенно поглотит скука, как пугал его Томас, станет ли это его успехом? Или те силы, которые он спокойно отвергает сейчас, победят и сломают его? Томас вынужден был признать, что мысль о поражении Стюарта его заинтересовала: он представил себе, как приходит ему на помощь. Темные силы – об этом знали древние – по преимуществу двойственны, а потому враждебны нравственности, как почувствовал Стюарт. Он инстинктивно узнал их, а они, возможно, признали его. Но он никогда не станет искать их благосклонности. «Однако я стану, – думал Томас. – Я вынужден это делать, я делаю это каждый день, чтобы самые опасные вещи в мире превратить в наших благосклонных союзников». Когда спокойная решимость и рациональная нравственность терпят неудачу, разве нельзя вызвать их, алчущих всего, что связано с духом, и с помощью заклинаний превратить в друзей, прежде чем раздражение по поводу собственной неудачи вызовет у них желание обрушить всю структуру? «Я должен попробовать, – решил Томас. – Я должен сыграть в эту опасную игру, потому что я исцеляю именно так и потому что я, господи, люблю это дело! Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo»[37].