Родители Томаса страстно любили Шотландию, и он угодил им, поступив в Эдинбургский университет. Но как только того потребовало продолжение образования, он уехал на юг. Мать умерла, когда Томасу было двадцать с небольшим. Отец дожил до его позднего брака (и больно уязвил сына, сказав, что тот просто «женился на хорошенькой мордашке»), После смерти отца Томас по просьбе Мидж вместе с ней и семилетним Мередитом предпринял маленькое путешествие к собственному прошлому, и эта поездка сильно расстроила его. Они посетили кузенов Маккаскервилей, которые жили в средневековом замке и смотрели на Томаса как на забавную диковинку. Затем Томас один отправился к своему еврейскому дедушке. Тот был еще жив, хотя впал в старческий маразм и содержался в клинике; он не узнал внука и заговорил с ним на идише. С тех пор Томас больше не уезжал севернее границы[27]. Иногда ему казалось, что он ненавидит Шотландию; он не драматизировал подобные чувства, но и радости они не доставляли. С непонятным безразличием Томас наблюдал за тем, как это отчуждение передается сыну. Мередит никогда не упоминал о Шотландии и не просил свозить его туда. В этом неразговорчивом, внимательном, сдержанном, прямо державшем спину ребенке Томас видел самого себя. В школе Мередит поддался мягкому влиянию англиканства, и его свободу в этом отношении родители не ограничивали. Мальчик знал только одного своего деда – вечно пьяного отца Мидж, художника, который недавно умер. Дед походил на бродягу, но Мередит водил с ним дружбу, вызывавшую тщательно скрываемые уколы ревности в сердце родителя.
На выбор Томасом профессии, несомненно, повлияла его странная бесприютность, а также противоречивые и сильные желания, даже страсти, по поводу того, что религия для него близка, но закрыта, как запретный плод. То же самое обстоятельство теперь пробудило в нем интерес к Стюарту Кьюно.
|
Однако, хотя духовно его выбор предопределила судьба, путь Томаса в психиатрию был таким, что Урсула Брайтуолтон не одобрила бы его, знай она подробности. Томас изучал литературу в Эдинбурге и хотел стать историком искусства, но в угоду своему деду Маккаскервилю получил степень доктора медицины и сделался практикующим врачом, хотя ненавидел эту профессию. Он вернулся на медицинский факультет и начал изучать душевные болезни. В состоянии, близком к нервному срыву, в чем он никогда никому не признавался, Томас прослушал краткий курс дидактического психоанализа[28], якобы как часть программы обучения. Он избегал и побаивался глубокого психоанализа, а «дидактический» укрепил его скептицизм. Таким образом, он официально стал дипломированным специалистом и постарался, используя все свои немалые таланты, удивить окружающих – добился признания, уважения, а вскоре и широкой известности как психиатр. Тем не менее на волне успеха он сам себе казался дилетантом, а в плохие дни – шарлатаном. «Тут нет никакой глубины, надо лишь превратиться в эксперта по части страданий и чувства вины», – ответил он как‑то раз одному из своих восторженных почитателей, умножив его восторги. Без сомнения, врачебная практика очень помогла Томасу, особенно в области диагностики и понимания того, чего не следует делать. Он разбирался в лекарствах и электрошоке гораздо больше, чем могла вообразить Урсула. Он знал, кого не сможет вылечить. Еще глубже он осознавал свое неверие: в отличие от коллег он вообще не верил в психоанализ как способ лечения. Томас не считал себя ученым.
|
Такие мысли не выходили у него из головы. По временам, занимаясь каким‑нибудь конкретным пациентом, он чувствовал, что исходит из рискованных предположений. Он не понимал, как осмеливается делать то, что делает. Иногда он спрашивал себя: может быть, то, что он сопротивляется обобщениям, является следствием обычной лени? Когда его дела шли в гору, он переставал сомневаться, однако все равно считал, что применяемые им методы годятся только для него. В конкретных ситуациях возникала конкретная уверенность. Мы учимся умирать путем непрерывного разрушения наших идеальных образов, и причина этого разрушения – не ненависть к самим себе, живущая в нас, а истина, которая находится вне нас; страдания нормальны, они происходят всегда, они должны продолжаться. Когда Томас вот так экстремально удалялся от традиционных представлений о здоровье, он терял уверенность и начинал сомневаться в собственных идеях. Этот секрет он хранил как зеницу ока, больше всех своих секретов. Иногда он не знал, правильно ли выбрал профессию. Ему и в самом деле казалось, что он помогает людям, но почему порой он требовал от пациентов большего, чем от самого себя? Может быть, лучше передать свои знания другим, а потом уйти на покой и учиться умирать? Он очень ясно видел невозможность и никчемность религиозного решения проблемы. Что касается обучения молодых коллег, то мог ли он заняться этим, когда тщательно скрывал свои методы и только при таком условии был способен работать? Похоже, что‑то здесь было не так.
|
До недавнего времени Томас не говорил никому ни слова, но понемногу начал снимать с себя полномочия, стараясь разделаться – конечно, при соблюдении всех правил – с пациентами, отпустить их или найти им другое «место». Ему был необходим перерыв, возможно длительный. Он хотел поразмыслить, может быть, заняться писательством, покинуть Лондон, пожить за городом, больше бывать одному, и, если все это входило в категорию роскоши, его это не волновало. Томас чувствовал, что ему трудно обходиться без своих пациентов, а это было опасно. Он привязался к мистеру Блиннету, при этом не исключая гипотезы (поскольку был настроен более скептически, чем представлялось Урсуле), что этот умный и интересный человек в ка‑кой‑то мере водит за нос своего психиатра. Пора что‑то менять.
А теперь еще эти мальчишки в их критическом состоянии. Возможно, это тоже своего рода сигнал. Томас слепо и безоговорочно любил жену и сына; его холодность и якобы придирчивое отношение к Мидж, на которые обратила внимание Урсула, представляли собой инстинктивную попытку отвлечь зависть богов. Он гордился Мидж и не переставал чувствовать, как ему с ней повезло. Если в Мередите он видел себя, то она оставалась для него непроницаемой и блестящей, как произведение искусства, сияющей загадочными лучами. Он любил ее, восхищался ею, на особый манер жалел ее, и эта пылкая жалость пряталась в самой сердцевине любви. Он никогда не забывал замечания своего отца, но перевел его на другой язык. Два мальчика были бесплатной добавкой к его браку, частью приданого жены, двумя дополнительными сыновьями. Как отверженному и одинокому ребенку, ему не хватало семьи. Он тосковал по своим родителям, каждый день думал о них. Он любил Эдварда и Стюарта, но тайной любовью и несколько отстраненно, даже с любопытством. К собственной жене и сыну он ничего такого не испытывал – они были абсолютом. Что касается «мальчиков», то с ними Томас испытывал удовольствие, словно глядел на игру животных, и его страх за них был сродни страху за любимого домашнего зверька. Каждый по‑своему, они были заложниками смерти. Может быть, Томасу суждено спасти их? Ведь оба они сразу же стали его пациентами. Томас не собирался отпускать Стюарта, пока тот не откроет ему пару своих секретов. Он почти ждал, когда же Стюарт попадет в беду. Во всем этом он видел отголосок старого конфликта между святостью и магией – явлениями похожими, но противоположными. Стюарт словно стал для него талисманом, символом смерти, объектом поклонения и зависти, а также причиной мучительной тревоги; именно Стюарт, такой бессодержательный и для кого‑то непривлекательный (например, для Гарри), вызывающий бешенство. Эдвард потерял всякую ценность, а Стюарт был переполнен ею. Томасу он казался, с одной стороны, чрезвычайно материальным, а с другой – лишенным цвета, как альбинос. Будет ли это развиваться и продолжаться? Проблемы Эдварда были проще, но насущнее. Он вознамерился уничтожить мир, как и предсказывал Томас, путем бегства из здешней грязи в чистоту какого‑то иного места, и это бегство было для него образом смерти. Его цель ужасала. Эдвард бежал в самое опасное из всех мест, и Томас не останавливал его. Неужели он отправлял любимое дитя прямым ходом в преисподнюю?
– Я думаю, ты недостаточно беспокоишься об Эдварде, – сказала Мидж.
– Что проку от моего беспокойства? – отозвался Гарри. – Я мог бы расстраиваться от этого кошмара, но зачем? Это не поможет ни мне, ни ему. Наоборот. Вы все толпитесь вокруг него и долдоните: «Ах, какой ужас!» А нужно внушить ему, что это никакой не ужас, что это обычное дело, что такое случается со всеми. Нужно оставить его в покое, а не лезть со своим вниманием. Ему пора выйти из этого состояния, нарастить целительную кожу безразличия, забыть случившееся. Если хотя бы я все забуду, это пойдет ему на пользу. Так или иначе, теперь за него взялся Томас, и он будет любить Томаса. Может быть, уже любит. Томас не станет говорить, что он тут ни при чем, он заставит Эдварда испытывать чувство вины. Боже мой, меня тошнит от этой мысли.
– У Томаса романтическое отношение к смерти. Он хочет, чтобы люди смотрели фактам в лицо, даже если эти факты их убивают.
– Томас – вуайерист, он живет несчастьями других. Но Эдвард уцелеет. У него есть то, чего нет у нас, и он выздоровеет.
– И что же это?
– Молодость.
Мидж несколько мгновений взвешивала эту мысль. Слово было произнесено с неожиданной колючей горечью, которая все чаще проявлялась у ее любовника. Мидж вздохнула.
– А разве у нас ее нет? Да, пожалуй, нет.
– Не плачь по ней.
– Я не плачу. Просто хочу думать, что впереди у нас бесконечность.
– У нас впереди бесконечность, моя королева, моя Клеопатра. Кто живет настоящим, живет вечно.
– О, если бы!
– У нас золотое время, а не обычное невзрачное.
– Да, но мы окружены невзрачным временем.
Так оно и было на самом деле. Их большой обман, тянувшийся уже два года, походил на длинную математическую формулу, на мозаику из дней, часов и минут с меняющимися и неизменными узорами. Они словно превратились в астрологов и психиатров. Все были в безопасности: Мередит – в школе, Томас – в клинике, куда Мидж позвонила, чтобы удостовериться, а она и Гарри – в спальне дома в Фулеме. «В нашей спальне», как говорил Гарри.
– Мы ведем невозможный образ жизни, – сказала Мидж. – Но это доказывает, что невозможный образ жизни вести возможно!
– Невозможные ситуации возможны, но не обязательны.
– Не надо меня подкалывать. Жаль, что нам нельзя не прятаться здесь.
– И мне тоже.
– Дело не в том, что я боюсь, как бы Томас не узнал…
– Я полагаю, ты поймешь, если он узнает.
– Конечно.
Они посмотрели друг на друга. Никто из них не был ни в чем уверен. Томас способен на что угодно. Возможно, и Мидж тоже. Ложь так заразительна. Иногда Гарри спрашивал себя: а вдруг Томас уже давно знает, вдруг Мидж сразу ему все рассказала и эта связь прощена и санкционирована? Может быть, они договорились об этом. Но на самом деле Гарри так не считал.
– Извини, – произнес он. – Теперь, когда в моем доме живут два этих несчастных мальчика, находиться там нельзя. Они могут остаться навсегда. Я хочу купить для нас эту квартирку.
– Нет…
– Ты думаешь, это шаг. Ну да, это шаг. Но подумай, сколько шагов мы уже сделали.
– Это стоит кучу денег. К тому же любовное гнездышко…
– Ну да, это любовное гнездышко! А почему бы нам не завести его? К тому же я хочу готовить для тебя. То, что мы делаем, не просто небезопасно. Это очень дурной тон.
– О… дурной тон!
– Так или иначе, мы преступники, обагрившие себя кровью… Выпей виски.
– Спасибо. Не хочу.
– Ты же не хочешь, чтобы Томас догадался обо всем по твоим иудиным поцелуям!
– Прекрати! О, если бы, если бы, если бы…
– Если бы все было по‑другому. Но все так, как есть. Ты должна не говорить «о, если бы», а проявить волю. Жаль, что ты не дождалась меня, а вышла за Томаса. Господи, ну почему ты не подождала!
– Жаль, что ты не заметил меня, когда умерла Хлоя.
– Ну ладно, хватит!
Гарри, уже одетый, но в расстегнутой на груди рубашке, нетерпеливо ходил по комнате со стаканом виски в руке, потом остановился у окна и принялся смотреть, как дождь умывает крыши и колпаки над дымовыми трубами. Мидж сидела на кровати и смотрела на него. На ней был пурпурно‑красный шелковый халат с широченными рукавами – Гарри купил его специально для Мидж, чтобы она надевала его после занятий любовью. Он привозил халат на их свидания, а потом забирал с собой.
– Мы тогда не были готовы друг к другу, – сказала Мидж. – И все равно это могло случиться. Я не слишком ладила с Хлоей, она меня никогда не приглашала и не хотела видеть, я не жила в Лондоне. И все же мы с тобой буквально смотрели друг на друга. Конечно, вид у меня был никакой. Я тогда еще не создала себя. Тебя создали твой отец, твое детство, твоя школа, твое образование, твои деньги… мне же пришлось делать себя из ничего. Может быть, поэтому я так устала.
– Верно, – согласился Гарри, – ты была невидима. Какая‑то младшая сестра из Кента. А когда Хлоя умерла, я был сам не свой. Бедная Хлоя, она, наверное, стала одним из последних людей в нашем мире, умерших от туберкулеза. Она была… такая красивая, такая хрупкая, с огромными глазами…
– А я – здоровая и толстая.
– Не завидуй!
– Это ревность. Она была твоей женой.
– А что тебе мешает стать моей женой?
– Когда она умерла, я занималась сотворением себя.
– И твои честолюбивые устремления не простирались дальше карьеры манекенщицы!
– Не язви. Ты не знаешь, какой долгий путь мне пришлось пройти. Хлоя и отец вечно говорили мне, что я бесталанна. Но когда я стала моделью, обо мне узнала вся Англия. А Хлою не знал никто.
– Мидж, прекрати!
– Я служила в офисе…
– А потом облачилась в свою красоту, как в платье. Кто первым сказал тебе, что ты красива?
– Джесс Бэлтрам.
– Но ты никогда с ним не встречалась! – воскликнул Гарри. – Ты говорила, что Хлоя как‑то раз взяла тебя в Сигард и оставила в машине!
– Нет… я с ним встречалась… – сказала Мидж. – Я тебе об этом никогда не рассказывала. Может, и теперь не стоило. Некоторые воспоминания похожи на счастливые талисманы, о них никому нельзя рассказывать, иначе они потеряют силу.
– Расскажи, расскажи!
– Хлоя оставила меня в машине, как собачонку. Я в то время еще училась в школе. Она была натурщицей Джесса и всегда говорила, что она его ученица. Тогда это, наверное, только начиналось. Она сказала, что скоро вернется, но пропала на сто лет, и я пошла в дом. Очень странный дом.
– И ты познакомилась с Джессом?
– Хлоя сказала, что я могу остаться на ланч. Со мной вообще никто не говорил. Я сидела за длинным столом. Там были какие‑то девушки и молодые мужчины – я решила, что они студенты, – и несколько детей. Я даже не поняла, кто из них миссис Бэлтрам. Все были красивые и нарядные.
– А Джесс?
– Он сидел во главе стола. У него был узкий нос, острый подбородок и копна темных волос, как петушиный гребень. Все громко говорили, на меня не обращали внимания, а я была испугана и чувствовала себя несчастной. Потом Джесс вдруг указал на меня ножом и спросил: «Кто эта девочка?» И все замолчали.
– Ну… а потом?
– Ну, кто‑то ответил, что я сестра Хлои, и Джесс еще несколько мгновений смотрел на меня. Он не улыбнулся. Потом он опять принялся за еду, и болтовня возобновилась. А после ланча мы уехали.
– И больше ты его не видела? Ты с ним говорила?
– Нет. Больше не видела.
– Но ты сказала, что он назвал тебя красивой.
– Он этого не говорил, – уточнила Мидж, – но я знаю: он так подумал. Он увидел меня в истинном свете.
– Ты заставляешь меня ревновать, – сказал Гарри. – Тот взгляд Джесса, возможно, пробудил твою сексуальность. Вот почему ты считаешь его талисманом.
– Может быть.
– Уверен, ты тогда не была красавицей. Возможно, он увидел, что ты похожа на Хлою. Поэтому он тебя заметил.
– Тебе нравится думать, будто меня как бы не было, пока ты меня не разглядел!
– Конечно. Боже мой, я столько раз мысленно спорил с этим человеком! С меня хватит.
– Я бы хотела еще раз его увидеть. Я бы хотела еще раз увидеть Сигард.
– Вряд ли кого‑то из нас туда пригласят. Говорю об этом с радостью, – заявил Гарри. – Я к этому дому никогда не приближаюсь и тебе запрещаю.
Мидж улыбнулась. Ей нравилось, когда Гарри утверждал свою власть над нею.
– Он уже старик, – продолжал Гарри. – Он поздно женился. До женитьбы у него были сотни девушек. И после, наверное, не меньше.
– Вовсе не старик, он все еще работает. Я читала о нем в журнале.
– Старик, старик. Что ж, он увидел больше меня. Он смотрел на тебя только из‑за Хлои.
– Я тогда была не очень похожа на нее. Сейчас – гораздо больше. Он видел будущее. Он был выдающийся, властный и подавляющий мужчина. Каждый в той комнате чувствовал его силу. Мне он показался каким‑то фантастическим.
– Ты хочешь сказать – сексуальным. Я испытываю неприязнь к властным и подавляющим мужчинам. Да, верно, я никогда не думал, что ты похожа на сестру. Но теперь ты действительно иногда очень напоминаешь ее.
– Знаю, я в твоей жизни – всего лишь ее тень, замена, второй сорт, – сказала Мидж, но он не поверил, что она всерьез.
– Не провоцируй меня! Ты на нее абсолютно не похожа, ты совершенно иная.
– Да, но, когда я была молодой, она была всем, а я – ничем.
– Ну хорошо. Зато теперь ты – все, а она – ничто. Ее больше нет ни в моем сердце, ни в моей жизни. Я не могу любить призрак, я люблю жизнь, а не смерть, плоть, а не прах. Господи боже, да я о Терезе думаю больше, чем о Хлое! Да будет земля ей пухом, она мертва, ее словно и не было никогда. Удовольствуйся этим и оставь ее в покое.
– Я так и делаю, правда, – ответила Мидж, запахивая свой шелковый халат.
Они замолчали. Оба боялись произнести какое‑то лишнее слово, которое вдруг, пусть лишь на несколько мгновений (ведь времени у них так мало), разъединит их взгляды, суждения и возможные поступки. Они были здесь (Мидж в красном халате и Гарри в распахнутой рубашке, с порослью светлых волос, украшавшей его грудь) как король и королева, блистательные и величественные в ясном свете спальни, несмотря на дождливую погоду.
– Я хочу провести выходные с тобой, – сказал Гарри. – Непременно.
– Следующий шаг.
– Это нелепо: мы любим друг друга уже два года, но ни разу не провели вместе хотя бы пару дней и ночей подряд. Когда Томас отправится на конференцию в Женеву, мы найдем отель…
– Это слишком опасно.
– К черту опасности! Я жажду тебя, я измучен этим чувством, я хочу тебя навсегда… а пока я прошу о такой малости. Ты сводишь меня с ума! Плевать на опасность.
– Нет, не плевать, – возразила Мидж. – Ты согласился, что писем мы писать не должны. Ты предложил мне выдумать старых друзей, с которыми я вроде бы хожу обедать…
– Да, но так было вначале. Два года мы приходили в себя после большого взрыва, после первого потрясения. Наши отношения развивались, пока мы не поняли, что это навсегда…
– Сейчас это навсегда, но мы можем потерять друг друга…
– Мидж, дорогая, мы не можем потерять друг друга. Если все раскроется, я увезу тебя отсюда. Я никогда не позволю тебе вернуться назад к Томасу и оставить меня – никогда! Так что выброси эту мысль из головы!
– Не сердись, – проговорила Мидж, глядя на него со страдальческим выражением лица. – Мне труднее. Мы не можем решить проблему сами, не можем планировать что‑то или действовать наобум. Все решит судьба и время. Найдется выход, мы получим знак…
– Хорошо, но до тех пор, пока мы не проиграли! Я бы поторопил судьбу и время.
– Но ведь время у нас хорошее. Прекрасное время, вечное настоящее, как ты сказал. Каждый раз мы расстаемся в уверенности, что встретимся снова, и с нетерпением ждем будущего… Я счастлива оттого, что жду будущего…
– Милая моя, не уходи от темы. Ты намеренно избегаешь ее.
– Даже если у нас совсем нет будущего, а лишь настоящее, когда мы живем тихо и никому не причиняем вреда…
– Замолчи!
– Я же не говорю, что так случится. Я о том, что ни к чему торопиться.
– Ты сказала, что, когда Мередит будет учиться в интернате, мы сможем встречаться чаще. Он уезжает осенью. И он почти взрослый. Разве это не знак?
– Он отправляется в интернат, – сказала Мидж, – а Томас думает о том, чтобы покинуть Лондон и жить за городом!
– И отказаться от пациентов, и расстаться со своей властью? Он этого никогда не сделает. И почему нас должны волновать его планы?! Мы созданы для счастья, а он – нет, он из другого племени. В нем говорит потомственный раввин с эдинбургским акцентом. Я раньше думал, что ты вышла за Томаса ради безопасности и положения в обществе А еще потому, что он пожилой. А еще потому, что тебе хотелось расквитаться с Хлоей. Теперь я вижу, что ты вышла за него ради его власти.
Мидж отмахнулась от его слов, но ничего не ответила. Теперь она успокоилась и смотрела на своего любовника большими нежными, любящими глазами.
– Мидж, любимая моя, мой ангел, я так тебя люблю. Я ни на секунду не забываю твои поцелуи, твои прикосновения, они держат меня, как сети. Я чуть не потерял сознание от желания во время этого ужина, а когда я сижу дома один и думаю о тебе, я готов рвать на себе волосы. Ты сказала «надо ждать», и мы ждали, а теперь мы должны подумать, как получить свое, как воздать должное нашей любви, соединиться по‑настоящему и быть счастливыми… Ах, это счастье, Мидж, оно возможно, оно близко, нужно только протянуть руку.
Мидж отвернулась, и на ее лице промелькнуло выражение сдерживаемого раздражения. Гарри знал его и боялся. Она пальцами разгладила щеки и лоб, чтобы успокоиться.
– Мы когда‑то решили, что, если Томас все узнает, нам придется расстаться.
– Ты сказала об этом только раз, на второй день, но даже тогда в это не верила!
– Ты говорил, что это бесценный договор, и, если мы сможем иметь то, что у нас есть сейчас, и принадлежать друг другу, это уже рай.
– Я лишь хотел убедить тебя, и ты это прекрасно понимаешь.
– Я просто думала, что тебе нравится таинственность. Ты когда‑то сказал: замечательно одно то, что нам все сходит с рук.
– Не помню этих слов, но если я так сказал, то я говорил как вульгарный дурак. И я никогда так не думал. Зачем ты со мной споришь? Зачем вспоминаешь эти дурные и глупые возражения…
– Возможно, я хочу, чтобы ты их отверг. Хочу услышать от тебя, что все будет хорошо.
– Моя дорогая, все будет хорошо. Доверься мне, дай мне довести дело до конца. Ты все время говоришь об опасностях. Да, Томас может узнать о наших отношениях, поэтому мы должны быть готовы. Но теперь мы как раз вполне способны подготовиться. Пришло время набраться смелости и понять, что нам необходимо соединиться и быть вместе открыто. Потом мы оглянемся назад и увидим, что были безумцами, когда жили, как пара испуганных зверьков в норе! Ты знаешь, как мне это тяжело. Ты беспокоишься о Мередите, но с ним все будет в порядке. Он такой спокойный взрослый ребенок, и он любит меня. Я думаю, он любит меня больше, чем Томаса. Ты говорила, что я – его герой. Томас холоден как рыба, он, возможно, получит удовольствие, изображая себя жертвой! Он странный человек, таинственный и скрытный, и при таком чувстве собственной значимости чувство юмора у него явно отсутствует. К тому же он стареет, ты должна это чувствовать. Любовь старика выдохлась. Ты говоришь, что он ненавидит светскую жизнь, что хочет сидеть дома и читать книги, что он не разговаривает с тобой. Мы все время разговариваем, мы ладим друг с другом, мы существуем благодаря друг другу, мы делаем друг друга более живыми. А с ним ты никогда не ладила – только делала вид. Ты восхищалась им, почитала его. А он никогда не воспринимал тебя как реального человека, он никогда не знал тебя. Он высокомерен, он тобою руководит, он тебя жалеет…
– Я не вынесу скандала, – произнесла Мидж, сохранявшая отсутствующий вид во время речи Гарри.
– Это ужасный ответ. Отказ от великого, идеального счастья из страха перед скандалом! В наши дни все так делают, и никаких тебе скандалов. Мы должны жить согласно нашим эмоциям. Такая любовь, как наша, самодостаточна. Поверь в нее, отдайся на ее волю. Такая любовь – редкость, чудо на земле.
– Да, я знаю, мой дорогой.
– Тогда объясни, почему ты предпочитаешь подлинному фальшивое? Это лицемерие, поддержание приличий, дань традициям – так можно убить всю настоящую любовь, какая есть в мире. Наши отношения настоящие, цельные, реальные, а то, что нам противостоит, абстрактно и ложно. Мы должны слушать свое сердце. В этом истина всего нашего существования. Секс – вот настоящее, Мидж. Ты это признала, и мы это доказали.
– Да. Ты не веришь, что мы должны стараться быть хорошими, как считает Стюарт.
– Ты шутишь. То, чего хочет Стюарт, не просто фальшиво, но и бессмысленно. Это нелепый обман. Думать о нравственности с такой обстоятельностью невозможно. Жизнь – штука цельная, и ее нужно прожить во всей полноте, а абстракции, хорошие или плохие, – это фикции. Мы должны жить в своей собственной, конкретной и осмысленной истине, и она должна включать в себя наши страстные желания, то, что удовлетворяет нас и дает нам радость. Вот что такое хорошая жизнь, не все на это способны, не всем хватает мужества. Мы способны, и у нас есть мужество.
– Я, пожалуй, оденусь, – сказала Мидж.
Она посмотрела на часы, присела в поисках туфель, потом сбросила шелковый халат и нашла нижнюю юбку. Гарри застонал. Он осторожно поставил стакан с виски на комод, а она продолжила:
– Да, я знаю. Но я… ты говорил про сети, которые держат тебя. А то, в чем живу я, называется ложью. Куда ни протяну руку, натыкаюсь на сеть лжи.
– Ну, мне ты можешь этого не рассказывать! Ты знаешь, чего хочу я – открытости, правды и тебя, полностью и навсегда! Ты говоришь, что сейчас все замечательно. Но представь, каково оно будет без лжи. Я не желаю ждать и бояться, что о нашей связи станет известно. Я не хочу этого, мне это претит, ты заставляешь меня делать то, что противоречит моей природе. Я это ненавижу, я чувствую себя униженным и деморализованным, я хочу быть самим собой, хочу быть с тобой открыто, не таясь. А ты хочешь всего сразу – любить меня, наслаждаться со мной и мучить меня абстрактной нравственностью!
– Извини…
– А ведь ты сама как‑то раз сказала: «Мой девиз: все позволено».
– Я помню. Может быть, я произнесла твой девиз, чтобы тебе было приятно.
– Ты ко мне несправедлива.
– Я знаю, у тебя есть твоя философия.
– Мидж, ты меня с ума сводишь! В чем дело? Ты сказала, что, когда ты со мной, Томас перестает существовать, а значит, тебе только и нужно, что все время быть со мной.
– Я видела дурной сон.
– Ты сказала, что это единственный настоящий, независимый, плодотворный выбор в твоей жизни. Так почему же не пойти до конца? Почему ты все время сопротивляешься? Ты знаешь, я тебя не оставлю, ты навсегда в моем сердце, что бы ты ни делала. Так неужели это все для того, чтобы досадить мне?
– Я видела человека на белом коне. Он с таким укором посмотрел на меня, будто хотел убить взглядом. Заглянул мне в глаза, а потом умчался. Мне и раньше снился этот сон.
– Спроси у мужа, что это значит. Может, это он был на коне. Он – причина всех наших бед!
– Прежде он тебе нравился, ты им восхищался.
– Так и есть. Думаешь, мне нравится обманывать и невольно проклинать его? У тебя дар говорить вещи, одновременно смешные и мучительные.
– Не могу понять, почему ты меня любишь.
– Боже мой! Вся моя жизнь зависит от твоей любви. Я люблю тебя с такой нежностью и глубиной, будто мы счастливо женаты сто лет.
– Вот и хорошо.
– Мидж!
– Я знаю, мой дорогой. Но я не могу слышать, как ты без конца повторяешь это. Прости мое… Прости меня. Тебе пора домой. Смотри, дождь перестал. Когда ты уйдешь, я поплачу, потом наведу порядок в комнате, потом накрашу ногти, обложусь косметикой и сделаю себе новое лицо. Дай мне твою руку, бедную обожженную руку. Я тебе не сделаю больно.
– Да что там моя бедная обожженная рука… Когда я ухожу от тебя – вот где настоящая боль. Целуй меня, целуй. Как мало в этом мире поцелуев. Накорми меня ими, или я умру от любви.
– Как ты прекрасен, мой милый зверь, моя любовь… Гарри во славе!
– Кричи: «Господь за Гарри, Англию и святого Георга!»[29]
– Ну ладно. Не знаю, смогу ли я помочь Эдварду. Очень хотелось бы.
– Оставь его в покое. У него и так неприятностей по горло, не хватает еще влюбиться в тебя!
«Господи, ну почему мы должны так страдать?» – думал Гарри.
Он шел по улице, высоко держа свою красивую светловолосую голову. От него веяло такой спокойной уверенностью и достоинством, что люди оборачивались ему вслед. Он был похож на посла.
«Почему мы не можем быть счастливы, как того заслуживаем, когда счастье так близко – рукой подать? Я беззаветно люблю ее, она беззаветно любит меня, но я пребываю в аду, и она пребывает в аду. Почему все должно быть так? Она сильная, и это безумная сила, когда она обращает ее против меня. Почему я должен играть эту роль, ненавистную мне: сидеть за столом у Томаса и отводить взгляд от его жены?»
Когда Гарри спорил с Мидж, он прекрасно осознавал, что с преднамеренным и дальновидным коварством принижает Томаса. Томас, мол, стар и холоден, вечно мрачен, скучен. Гарри ястребиным глазом ловил малейшие признаки недовольства Мидж мужем, ее неприязнь к нему; Томас был причиной ее бед и препятствием на пути к счастью. Он оторвет Мидж от Томаса, ловко и терпеливо распутает узелки, привязывающие ее к чуждому миру, изобретет для нее прошлое, где Томаса не существует. Чтобы она могла порвать с мужем, ей потребуется презрение, даже ненависть к нему. По меньшей мере, эти чувства будут полезны. К этой ужасной истине Гарри пытался относиться спокойно. «Значит, я способен на жестокость, – думал он, – даже на предательство». Как часто бывало, он стал размышлять над тем, что сделал бы Томас, если бы узнал… Точнее, поправил он себя, что сделает Томас, когда узнает? Томас немного с приветом. Кто он? Свирепый примитивный шотландец с кинжалом? Еврей‑мазохист? Свирепый, мстительный, злокозненный еврей? С Мидж Гарри всегда представлял себе Томаса как слабого, доброго человека, готового смиренно, может быть, даже с облегчением принять fait accompli[30]. Мидж побаивалась мужа. Они никогда не говорили об этом, и Гарри тщательно скрывал, что сам побаивается Томаса. Непредсказуемый, опасный человек, которого – что было хуже всего – Гарри любил и которым восхищался. Иногда он думал, что это часть его наказания, что он должен смириться с такой несообразностью и воздерживаться от похвал в адрес Томаса в разговорах со своей возлюбленной. Так он двигался, словно танцор, между заверениями в том, что их тайная жизнь должна продолжаться, и предвкушением неизбежной счастливой развязки, освобождения в блаженстве и истине; между успокаивающими Мидж словами о радостях настоящего и соблазном, подстреканием, подталкиванием ее в объятия будущего. Когда он наконец раскроет карты и умчит Мидж на тройке? Когда же настанет этот миг и он вынудить ее стать его женой, прибегнув к угрозе (если все остальное не даст результатов) бросить ее? Пока еще рано. Но давление необходимо поддерживать. Совместные выходные. Любовное гнездышко. Шаг за шагом, и каждый шаг неизбежен.