ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БЛУДНЫЙ СЫН 3 глава




– Наверняка не всегда, – не согласилась Урсула, – и даже не часто.

– Кто может оценить мудрость машины – другая машина? Человеческим разумом наделены отдельные личности, и они увязли в оценочных действиях. Само восприятие включает в себя оценку.

– Но разве серьезное мышление не подразумевает объективности? – сказала Урсула. – Мы уходим от личного.

– Серьезное мышление зависит от справедливости и правдивости думающего, от непрерывного давления его разума на…

– Это другой взгляд, – перебила Урсула. – Открытия, конечно, можно использовать правильно или неправильно, но само мышление может быть чистым, без оценки, как истинная наука, как математика, как… В любом случае это нечто идеальное и…

– Это ведь невозможно просто включить, – сказал Стюарт. – По вашим же словам, наука идеальна и частично является иллюзией. Наша вера в науку как в разум есть нечто хрупкое. Витгенштейн[9]полагал, что идея человека на Луне не только неразумна, но и запрещена всей нашей системой физики!

– Стюарт презирает эмпиризм, – заключил Гарри, – он голосует за эмоциональную жизнь.

– Ты хочешь сказать, что существуют злонамеренные ученые? – спросила Мидж. – Или что компьютеры могут взбунтоваться?

– Не совсем так, – ответил Стюарт. – Что касается открытий, то тут дело не только в том, для чего они используются, и не в том, что человек должен быть разумным и заставлять себя судить нейтрально и объективно. Объективность – это та же самая правдивость. Вынесение справедливых суждений есть нравственная деятельность, мышление есть функция нравственности, оно осуществляется человеком и просто не может существовать без оценочной стороны. Эмпирическая наука тут не исключение…

– Ну хорошо, – сказала Урсула. – Однако исключение все же есть, и это исключение – математика, и именно поэтому ты и сдаешься! Это единственная вещь, не созданная тем, кто сотворил твой мир и постоянно пытается уничтожить математику, а я выступаю против него! Ты хочешь уничтожить ее…

– Так это все относительно? – спросила Мидж. – Я запуталась.

– Не ты, а он, – уточнил Гарри.

– Понимаете, математика – это некая диковинка, – говорил Стюарт, – хотя она тоже часть нашего мышления, более запутанная, чем думают люди посторонние. Математика впечатляет нас, нам кажется, будто она ясна и не может ошибаться, мы называем ее языком… Но она не может быть моделью для разума. Идеальных моделей нет и быть не может, поскольку разум – это человек, а человек пронизан нравственностью и духовностью. Идея машины неуместна, «искусственный разум» – это ошибочный термин…

– Ну вот, теперь он завел про духовность! – воскликнул Гарри. – Ты хочешь все наделить нравственностью, это твоя разновидность религии. Ты хочешь загнать в угол то, что на самом деле объективно и имеет собственное место. Но наша эпоха учит как раз противоположному. Современная наука уничтожила различие между добром и злом, там нет никакой глубины. Таково послание современного мира: глубина есть только в науке. И Урсула права, математика – чистый пример. В этом‑то все и дело, потому что математика повсюду, она уже сорвала банк, и биология стала математикой наших дней. Разве не так, Урсула? Язык планеты – математика…

– Ты пьян, – сказала Урсула.

– Чего ты боишься? – спросил Томас Стюарта. – Ты можешь определить?

– О, всего того, о чем мы говорили.

– Но мы говорили всякую чушь, – сказала Урсула. – Обычная застольная болтовня.

– Я боюсь, что мы можем потерять наш язык и вместе с ним потерять наши души, наше ощущение правды и реальности, наше чувство направления, наше представление о добре и зле.

– Сейчас определенно конец эпохи, – проговорил Гарри. – Энергия, доставшаяся нам от греков и Ренессанса, полностью израсходована. Новые технологии – это жизненная сила.

– Что ты имеешь в виду, говоря о потере языка? – спросил Томас.

– Я говорю о потере языка наших ценностей, центрального человеческого языка, на котором говорят индивидуумы и который связан с реальным миром.

– Но этот мир существует всегда, – сказала Мидж, постукивая обручальным кольцом о столешницу. – Разве не так, Эдвард?

– Мы можем потерять привычное восприятие мирового порядка как чего‑то окончательного, потерять нашу самость, наше сознание ответственности…

– Ничего этого нет и никогда не было, – возразил Гарри. – Это иллюзия. Мы пробуждаемся от сна, наше драгоценное индивидуальное «я» – это нечто поверхностное, это вопрос стиля, le style c’est l’homme meme[10]. Добро и зло – понятия относительные. После банальностей люди переходят к дурацким разговорам о нравственности.

– Но такая вещь, как человеческая природа, безусловно существует, – сказала Урсула. – И она остается неизменной. Нам, женщинам, это известно, правда, Мидж?

– Женщины всегда как лакмусовая бумажка, – ответил Гарри. – Как собаки перед землетрясением – посмотрите, как они носятся, в какое безумное возбуждение впадают! Они уничтожают старый порядок, который так тебе мил. Мужчины в ужасе, и неудивительно, что ислам – самая популярная религия в мире.

– Дух без абсолюта, – сказал Томас Стюарту, – вот чего ты боишься.

– Да. Потерянный дурной дух.

– Нет сомнений, – продолжал Томас, – что реальный живой язык сохранится для немногих творческих людей. Они получат всю власть, они будут единственными личностями, а обычная толпа станет кодифицированным проявлением обобщенного технологического сознания.

– Мой дорогой Томас, именно так и обстоят дела сейчас! – заявил Гарри.

– Ты – циничный представитель элиты, – бросила Мидж.

– Он пытается досадить нам, – сказала Урсула.

– Ну вот вам пожалуйста, – отозвался Гарри, – женщины все переводят на личности.

– Значит, ответ – в религии, – обратилась Урсула к Стюарту, – мы с этого и начали.

– Да, это то, что удерживает в человеке стремление к добру и показывает, что добро – это самое важное, некий духовный идеал и дисциплина, способные стать – это очень трудно представить – чем‑то вроде религии без бога, без сверхъестественных догматов. Мы можем не успеть поменять то, что мы имеем, на то, во что мы верим, – по крайней мере, так я думаю… но я только начинающий…

Они рассмеялись.

– Духовная дисциплина! – повторила Урсула. – Я думаю, твоя судьба – миссионерство. Я вижу все: ты станешь генералом Армии спасения… или иезуитом…

– Не могу понять, почему все так мрачно, – сказала Мидж. – Откуда это предубеждение? Столько всего замечательного происходит и будет происходить. Мы можем летать в космос, мы умеем лечить туберкулез, мы научимся лечить рак и накормим голодных. А телевидение – разве это не прекрасно?

– Нет, не прекрасно, – ответил Стюарт.

– А как насчет программ о животных…

– Это ужасное изобретение вредит даже несчастным животным. Оно разрушает наше восприятие, наше чувство реальности. Оно заполнено порнографическим дерьмом…

– Кстати, – заметила Мидж, которую стал утомлять абстрактный разговор, – мы вчера вернулись домой раньше, чем собирались, и обнаружили, что Мередит смотрит какую‑то жуткую порнографию на видео. Он взял кассету у кого‑то из своих приятелей! Дети в наше время смотрят ужасную грязь.

Стюарт со стуком положил нож. Его щеки покраснели.

– Как, Мередит смотрел настоящую порнографию?

– Да, настоящую, «жесткое порно». То, что я увидела, было чудовищно, абсолютный кошмар: двое мужчин, девушка и мальчик с ножом…

– Не надо рассказывать, – перебил Стюарт. – И как вы поступили?

– А как мы могли поступить? Велели выключить видик и вернуть кассету тому, у кого он ее взял. Что он и сделал на следующий день.

– Так значит, ребенок смотрел… Но ведь вы объяснили… вы сказали ему, как это плохо… вы дали ему понять?

– Мы выразили ему наше неудовольствие. Что, нужно было выпороть его? Он сказал, что все дети смотрят такое. Объяснить что‑либо ребенку нелегко – как это теперь делается? Наши предки были бы шокированы, узнай они, что дети интересуются сексом. А теперь считается, что мы должны посвящать их в эти проблемы, едва они начинают говорить! Нельзя же наказывать ребенка за все подряд. Секс теперь повсюду. И вообще, дети отнюдь не невинные создания, это доказал психоанализ. Их невозможно оградить…

– Они на самом деле невинны, – сказал Стюарт, – и их можно оградить. Есть ведь и такое понятие, как душевная чистота…

– Оградить их невозможно, и я, откровенно говоря, не уверена, нужно ли это делать, – настаивала Мидж. – Мы, конечно, сказали Мередиту, что он не должен смотреть ничего подобного, но я думаю, он все равно будет. Возможно, это не так уж плохо, ребенок все равно не слишком много понимает. Лучше пусть посмотрит теперь, пусть ему надоест, чем познакомится с этим позднее и подсядет. А он в любом случае с этим столкнется. Разве ты не согласен, Томас? Это как прививки. Переболеешь на раннем этапе и получишь иммунитет на всю жизнь.

– Ни в коем случае не согласен, – запротестовал Стюарт. – Не вижу причин, чтобы непременно столкнуться с этим позднее. Порнография – вещь не принудительная, люди могут договориться о том, что плохо, и воздерживаться от дурного. Почему мы должны исходить из того, что молодые люди непременно одержимы сексом? И почему вы принимаете как нечто само собой разумеющееся, что Мередит будет вас обманывать? То, к чему дети привыкают в раннем возрасте, может ослабить их нравственную защиту. Это просто обучение цинизму, причем не менее глубокое и действенное, чем любое другое. Это похоже не на прививку, а на заражение вирусом, от которого невозможно избавиться. Вирусом разрушающим и развращающим, а развращение детей – мерзость.

– Ты просто не понимаешь детей, – ответила Мидж. – Если бы понимал, не краснел бы и не выходил из себя!

– Я согласен с Мидж, – сказал Гарри. – В наше время нужно быть терпимым. Абсолютное осуждение – дело прошлого, нужно как‑то примиряться с самим собой, и чем раньше, тем лучше. Мы не святые и не можем ими быть. Мы должны научиться принимать зло как нечто естественное. Ученые всегда были гностиками. Они говорят, что в человеческом сознании есть некая основополагающая неопределенность, и я чувствую именно это. Что касается развращения молодых, то в этом обвиняли даже Сократа! У всех нас бывают грязные мысли. Порнография – часть современного мира, она нравится всем, и она совершенно безобидна.

– Не думаю, что Стюарту это нравится, – возразила Урсула. – Интересно, нравится ли Эдварду? Что ты думаешь, Эдвард? Ты самый молодой из нас.

Эдвард резко поднялся, опрокинув кресло, поднял его и обратился к Мидж:

– Прошу прощения, но я себя неважно чувствую. Пожалуй, лучше мне уйти. Не надо меня провожать, я пойду прямо домой…

– Нет‑нет, я с тобой, – сердито сказал Гарри. – Идем, Стюарт. Наше семейство направляется к дому. Ляжем сегодня спать пораньше. Не провожайте нас, мы уйдем потихоньку.

– Мне тоже пора, – проговорила Урсула. – Нужно помочь Уилли собираться, у нас еще ничего не готово. Мидж поможет мне найти мое пальто, кажется, оно наверху.

Они вышли из комнаты, оставив Томаса наедине с вином.

Когда дверь за семейством Кьюно закрылась, Урсула, поднявшаяся наверх с Мидж, сказала:

– Я хотела поговорить с тобой наедине. Меня очень беспокоит Эдвард. Томас, похоже, им совсем не занимается.

Они сидели на огромной вычурной старинной кровати. Здесь, как любил говорить Томас, родились и умерли многие Маккаскервили. Мидж скинула туфли и подтянула юбку, обнажив розовые чулки. Она расстегнула невидимые пуговицы, поддерживавшие воротник ее платья.

– Я думаю, у Томаса есть какой‑то план, – ответила Мидж. – У него всегда есть план.

– Ну тогда ему лучше поторопиться. С парнем что угодно может случиться. Ему нужны более сильные средства, чем те, что я ему выписываю. Ему бы лечь в клинику и показаться специалистам.

– Ты правда так считаешь? Он не ляжет в клинику. Томас хочет, чтобы он вообще отказался от лекарств.

– Томас спятил. Эдварда, скорее всего, ждет период долгой депрессии. Мне знакомы подобные случаи.

– Стюарт, похоже, тоже немного не в себе. Я сочувствую Гарри. Когда оба его сына делали такие успехи…

– Что касается Стюарта и Гарри, то с ними все в порядке. Гарри – законченный гедонист, он тихо‑спокойно решил, что его не должна беспокоить ни скорбь одного сына, ни эксцентричность другого.

– На самом деле Гарри не верит в неврозы, – сказала Мидж. – Он считает, что человек может взять себя в руки.

– За Стюарта я не боюсь, – продолжала Урсула. – Через год‑другой он вернется, немного потрепанный жизнью, поумневший, помрачневший, и снова постучит в дверь университета. И почему бы ему не помочь несчастным беднякам? Никто, кажется, о них не думает.

– Гарри хочет, чтобы он стал кем‑то вроде универсального ученого.

– Гарри – сноб. У Стюарта временное религиозное помешательство. У мальчиков оно обычно случается в четырнадцатилетием возрасте. Он думает, что его зачали непорочно, потому что не может представить свою мать в постели с Гарри. Хлоя никогда не любила Стюарта. Классическая дурная мачеха, вот в чем его беда. А сумасбродная любовная жизнь Гарри после Хлои закончилась. Вообще‑то Стюарт – крепкий орешек. Они с Гарри похожи как две капли воды. Оба воспитаны на «Газете для мальчиков» [11]– романтики, жаждущие испытаний, они одержимы мужеством, они хотят быть героями. Все очень просто. Им нужно было жить в девятнадцатом веке. Гарри мог бы стать землепроходцем, строителем империи, а Стюарт был бы бесстрашным миссионером или скандальным епископом.

– Я скорее вижу Гарри в Берлине эпохи джаза. Должна сказать, что Стюарт меня утомляет. Что ты думаешь о его лекции по порнографии?

– Мне она понравилась. Чем сейчас занят юный Мередит?

– Читает в кровати.

– Что он читает?

– «Дирижабли на водородной тяге».

– Молодец.

– Он не играет в эти дорогущие компьютерные игры, что ему покупает Томас.

– Хороший мальчик. Не беспокойся за него. Меня волнует Эдвард. Как бы он не вляпался еще в какую‑нибудь мрачную историю – сначала влюбится в Томаса, а потом опять сломается.

– Гарри опасается, как бы он не стал гомосексуалистом из‑за этой его одержимости Марком Уилсденом.

– Да. Сейчас он влюблен в Марка. Несчастный мальчик, ах, какой несчастный мальчик.

– Гарри сегодня очень нервничал и вел себя отвратительно, правда? Я думаю, Томас остался недоволен.

– Гарри всего лишь использует свой интеллект, чтобы заниматься самоистязанием. Золотой амур, разрушающий сам себя. Я не выношу этих пророков, предрекающих конец света и радующихся краху цивилизации. Они всегда выступают против женщин. Я думаю, Гарри презирает женщин. Правда, я думаю, что большинство мужчин презирают женщин. Наша бедная старая планета. Неудивительно, что Дирк Плоумейн застрелился.

– Я не знала, что он застрелился, – сказала Мидж.

– Да, застрелился, и сделал это так стильно. У него была депрессия… Странная парочка – Гарри и Томас, они ведь как лед и пламень. Томас – кельт восточного типа, а Гарри – нечто вроде архетипа англичанина. Два человека с абсолютно разными образами мышления, но очарованные друг другом.

– Ты думаешь, они и в самом деле друг другу нравятся? Я всегда в этом сомневалась.

– Я сказала «очарованы», но да, я думаю, они обожают друг друга! Парочка эгоистов! Уилли, конечно, другой, у него иной стиль. Мне пора. А что, Томас действительно пишет книгу о своем сумасшедшем пациенте мистере Блиннете?

– Не думаю.

– Мне кажется, этот Блиннет – обычный жулик. Похоже, психиатры лишены чувства юмора, и им никогда не приходит в голову, что пациенты над ними издеваются.

– У Томаса есть чувство юмора.

– Он лишен чувства юмора в ином смысле. Он неискренний, слишком глубокий. Забавный капризный Томас. Ты знаешь, как я его люблю. К тому же я им восхищаюсь. Quand meme[12]. Скажи ему, пусть приглядывает за Эдвардом. Я, конечно, тоже постараюсь, но Томасу легче это сделать. У него всего четыре пациента в день, а у меня – десятки.

– Даже меньше четырех. Он хочет, чтобы теперь, когда Мередит будет учиться в школе‑интернате, мы больше времени проводили за городом. Любопытно: Гарри предпочитает Эдварда, а Томаса, мне кажется, больше занимает Стюарт.

– Да, – согласилась Урсула. – Томаса гораздо больше интересует кризис Стюарта, чем Эдварда. Я не хочу сказать, что он безответственный. Но здесь нужна умная и честная наука, а не какие‑то там тонкости. Решение в медикаментозных средствах, все остальное – глупости. Томас отходит от науки, он предатель. Все эти разговоры о том, что любой анализ – это дилетантский анализ, ничего не стоят, но люди слушают. Его трудно считать доктором, он почти не практиковал. Он считает свое назначение жреческим, как его талмудические предки. Это подмена религии, от которой отказались его родители‑модники. Мидж, я побаиваюсь за Эдварда.

– То есть опасаешься, как бы он не покончил с собой?

– Конечно. Депрессии – не шутка. Я думаю – только не проговорись Томасу, я как‑то раз сказала ему об этом. – Томас не стал бы возражать против самоубийства кого‑либо из его пациентов, если бы был уверен, что это сокровенное желание самоубийцы! Я же придерживаюсь старой точки зрения на медицину: наша работа – спасать жизни. Пожалуйста, смотри за Эдвардом.

– Боже мой! – отозвалась Мидж.

– У тебя будет хоть какое‑то занятие. Ты же ничего не делаешь. Это плохо.

– Я хожу по магазинам, я готовлю. Да, у меня есть горничная, но она приходит только по утрам и не каждый день. Ты не права, кое‑что я все же делаю!

– Ты понимаешь, о чем я. Хорошо бы тебе поучиться, ты же вечно сетуешь на свое невежество. Прослушай курс в колледже – можно найти что‑нибудь по твоему вкусу. По крайней мере, не будешь целый день сидеть дома.

– Если меня примут в какой‑нибудь колледж, то учиться там не стоит!

– Тогда присоединяйся к Стюарту и помогай людям. Я не шучу!

– Иди домой, Урсула, иди, дорогая!

Они поднялись. Жесткая юбка Урсулы, теперь обильно пропитавшаяся духами Мидж, произвела суховатый звук, какой производит пила. Женщины посмотрели друг на дружку. Их наряды измялись, а лица при ярком свете были утомленными и уже не молодыми.

– Ты становишься еще красивее, когда устаешь, – сказала Урсула. – Как тебе это удается? Скажи Томасу, что односолодовое виски для нас полезнее, чем алкоголь на сахаре. Пожелай ему от меня спокойной ночи.

– Ты сама не можешь?

– Он ушел в себя. Одному богу известно, о чем он думает. Спокойной ночи, ангел.

Когда Урсула ушла, Мидж направилась в столовую, где, как она и предполагала, Томас все в той же позе сидел перед графином с кларетом. Он любил вино, но пил умеренно. Он снял очки, и лицо у него стало мягче и уязвимее. Не глядя на нее, он протянул руку.

Столовая находилась на цокольном этаже, и теперь, когда шумный разговор более не наполнял ее, стали слышны звуки проезжавших мимо машин, то набирающие высоту, то затихающие, похожие то на порывы ветра, то на дребезжание окон. Мидж встала рядом с мужем и взяла его за руку, которая все больше покрывалась морщинами, пигментными пятнами и выглядела старше самого Томаса. Она стояла, сжимая его руку, а он потянулся к ней и погладил ее шелковое платье. Мидж отпустила его руку, обошла стол, наклонилась, подалась вперед и не без удивления (подобного тому, с каким он иногда смотрел на нее) принялась разглядывать мужа. Внешность Томаса нередко пугала ее – ей казалось, что лицо мужа меняется и она замужем сразу за несколькими мужчинами, никогда не встречавшимися друг с другом. Томас был печальным. Мидж смотрела на его голову, похожую на голову фокстерьера, на прищуренные светло‑голубые глаза.

– Как аккуратно ты причесан, – сказала Мидж.

– И как неаккуратно – ты.

– Ты только что причесался?

– Нет.

– Они у тебя похожи на парик.

– Присядь на минутку, дорогая.

– Ты устал.

– Да. Присядь.

Мидж села напротив него.

– Урсула очень волнуется из‑за Эдварда.

– Да

– Но ты что‑нибудь сделаешь.

Томас помолчал несколько секунд, потирая глаза, а потом сказал:

– Это похоже на химическую реакцию. Эдвард должен измениться, а нам некоторое время придется наблюдать эту перемену.

– Сегодняшний вечер не очень удался, – сказала Мидж.

– Это было упражнение. Искусственное, какими нередко бывают упражнения. И формальный жест, возможно, имеющий некоторую ценность.

– Вот как… – Мидж налила себе немного кларета в стакан Гарри. – Я думаю, если бы ты и теперь продолжал делать вид, что не замечаешь Эдварда, он возненавидел бы тебя.

– Он еще не готов. Если бы я попытался загнать его в угол, он бы отверг меня, и впоследствии задача стала бы еще сложнее. Что бы я ни сказал ему сейчас, это походило бы на приказ. Люди, пережившие такое потрясение, воплощают некую мифическую драму, и обстоятельства могут подлаживаться под них почти сверхъестественным образом. Это поиски одиночества и очищения. Суть в том, что он хочет убежать – но не убежит, не увидев перед этим меня. Это структура событий, которой нужно дать развиться.

– Хочет убежать?

– Да. Я должен рассказать об этом Гарри.

– И куда?

– Не знаю. Но когда он накопит достаточно энергии, он убежит, исчезнет. И я хочу знать, куда он направит свои стопы. Вот именно это он и скажет, когда придет ко мне перед бегством.

 

Гарри в черном шелковом халате сидел, а Стюарт стоял перед ним. Они только что вернулись от Маккаскервилей.

– Я в твоем возрасте был глуп, – говорил Гарри. – Я был кем‑то вроде безумного экстремиста, но, к счастью, не совершил ничего необратимого. Я был романтиком, и я остался романтиком. Я развивал свою природу, я не был целиком и полностью в плену иллюзии. А ты, судя по всему, оказался в ловушке чисто теоретического представления, будто ты есть воплощение добра и святости или чего‑то в этом роде. Не могу понять, где ты этого набрался. В школе ты не отличался религиозностью, а теперь приносишь ей в жертву свое драгоценное время, вместо того чтобы тратить его на изучение чего‑то полезного. Почему ты не хочешь продолжать изучать что‑то нужное? Ты мог бы учиться и параллельно помогать бедным. Ты бежишь от трудного к легкому – вот к чему сводится твое решение. Ты пораженец, ты – фальшивая монета. Ты бежишь из мира, так как понимаешь, что не можешь им управлять, не можешь добиться успеха. Ты бы хотел стать знаменитым профессором, выдающимся физиком, великим философом, но ты пускаешь все коту под хвост, выбрасываешь на помойку. Ты бы хотел узнать, как взорвать мир, но никогда этого не узнаешь, а потому единственный способ уничтожить его – сделать вид, будто ты от него отказываешься. Разве нет?

– Я так не думаю, – ответил Стюарт.

– Бескорыстие и скромность тебе не свойственны, ты помешан на власти, ты своего рода нравственный Гитлер. Будь ты художником в той или иной области, мне это было бы понятно. Я продолжал свои исследования, я имел успех, но в конце концов у меня остался интерес только к тому, что я мог целиком и полностью придумать сам. Вот что отличает художника – желание быть богом. Ты тоже хочешь быть богом, так что, возможно, различие между нами не так уж велико. Но ты не художник, тебе не хватает воображения, а это уже прямой путь к катастрофе. Может, ты хочешь подвергнуться преследованиям? Но ты ведь не хочешь закончить как жалкий неврастеник?

– Конечно нет, – сказал Стюарт.

– Что касается секса, то ты не можешь от него отказаться. Тебе по силам лишь отложить его на время, а это не пройдет бесследно для твоей психики. Люди будут считать тебя импотентом, или ненормальным, или скрытым гомосексуалистом. А может, ты ждешь идеальной любви? Чистый рыцарь, который заслужит принцессу, что‑то вроде девственной валькирии! Твоя религиозная фантазия – это сексуальная фантазия в ином обличье. Ты не можешь дать обет безбрачия, это против природы, это закончится болью. В итоге ты набросишься на кого‑нибудь, и тебя изгложет чувство вины, все пойдет прахом. Ты похож на меня, Стюарт, ты полон секса, он у тебя из ушей лезет. Ты неискренен, ты по‑настоящему не знаешь себя.

– Я знаю о сексе, – сказал Стюарт. – Я хочу сказать, знаю о сексе в моей природе. Но для меня возможна жизнь по другой схеме.

– Нет, невозможна.

– Не понимаю, почему невозможна. Таким путем идут многие – прямо из школы в семинарию, никогда не занимаясь… всем этим вообще.

– «Всем этим»! Ты смотришь на секс как на черную яму грязи и деградации. Ты хочешь остаться невинным, не похожим на остальных. Я полагаю, это камень в мой огород – ты хочешь быть максимально непохожим на меня. Видимо, ты видишь во мне своего рода сексуального маньяка. Я не мог скрывать от тебя свою жизнь, когда ты был ребенком, я помню осуждающее выражение на твоем детском лице. Ты сохранил младенческое представление о природе вещей, которых не способен понять. Твои фантазии больно ранят меня. Ты это сознаешь?

– Слушай, па, – проговорил Стюарт. – Слушай, это вовсе не против тебя. Я понимаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь про мое детство. Но это никак не связано с тобой, и у меня не могло возникнуть желания ранить тебя.

– Могло, подсознательно.

– Я в это не верю. Я действительно пытаюсь себя понять. Но в каком‑то смысле это не имеет значения. Тут что‑то другое, что‑то совершенное и абсолютное…

– Но это суеверие. Ничем не лучше веры в Бога, в которого, по твоим словам, ты не веришь! Так или иначе, это непреложно может обернуться злом или хаосом.

– К данному случаю это не имеет отношения, – не соглашался Стюарт.

– Я в восторге от твоей самоуверенности! Тебе бы нужно делать карьеру в философии. Ты хочешь, чтобы тобой восхищались и восторгались! Зачем громогласно объявлять, что ты отказываешься от секса или, скорее, что ты никогда им не занимался, если это правда? Ты не можешь утверждать, что всю жизнь проживешь без секса, потому что это ложь. Пустое претенциозное хвастовство. Почему ты не можешь хотя бы помолчать об этом?

– Я ни о чем не заявлял громогласно, – возразил Стюарт. – Это сделали другие. Я сожалею, что так получилось. Но мне задали прямой вопрос, и я на него ответил.

– Нельзя лгать. Главное, ты лжешь самому себе. Неужели ты не понимаешь, что тебе одному это не по силам? Человеческая природа нуждается в институтах. Ты говорил о людях, поступающих в семинарии. Так поступи в семинарию, стань священником, присоединись к священному воинству. Мне бы это не понравилось, но, по крайней мере, здесь был бы какой‑то смысл. Иди в церковь – в любую церковь, попроси у них помощи.

– А вот этого я не могу сделать, – сказал Стюарт. – Я не могу туда пойти. Я не придерживаюсь их веры.

– Большинство из них сегодня тоже ее не придерживается. Может, ты у них наберешься здравого смысла, осадишь свою гордыню. Самому тебе это не по плечу, нужна какая‑нибудь общая теория, или организация, или Бог, или другие люди. У религиозного человека должна быть цель – у тебя ее нет.

Стюарта это соображение поразило, он задумался, а потом сказал:

– Зависит от того, что ты имеешь в виду, когда говоришь «цель»…

– А все оттого, что ты понял: великим мыслителем тебе никогда не стать. Раненое честолюбие заставляет людей совершать безрассудные поступки. А может, не такие уж и безрассудные. Ты выбрал гедонизм высокого полета, ты будешь фальшивым хорошим человеком. Я знавал таких людей, они образуют тайное братство. Уход от мира, святая бедность и прочее, но они получают все материальные блага – живут за счет богатых друзей. Черт побери, ты живешь за мой счет, а это только начало. И ведь это действует: люди смотрят на таких людей как на высших существ, почитают их, бегут к ним, подражают им, балуют их. А они, конечно же, джентльмены, они взирают на мир с высокомерной улыбкой, произносят возвышенные фразы, дают елейные советы, радуются чужим бедам, живут без забот, прекрасно проводят время, любимые и почитаемые. Они вознесены так высоко над нами, обычными грешниками. Можешь мне поверить, они наслаждаются жизнью, такова их цель. И цель у них есть, можешь не сомневаться – они ублажают себя. К тому же они умны. Боже милостивый, как они улыбаются своими эгоистичными, уязвимыми, трогательными, сочувственными улыбками!

Стюарт улыбнулся, потом рассмеялся.

– Ну что ж, приходится рисковать, – сказал он.

– Единственные человеческие слова, которые я от тебя услышал!

– Извини, что пока я живу за твой счет, но я скоро съеду.

– Господи боже мой, это не имеет никакого значения. Ну да, для меня это лишняя головная боль, но это не имеет значения. Все твои эксперименты закончатся слезами, ты растратишь драгоценные лучшие годы, потом бросишься догонять, но будет поздно. Ты горько пожалеешь. Ты ведь не хочешь стать обычным маленьким человечком с маленьким жалованьем или каким‑нибудь бродягой, в сорок лет живущим в палатке? Ты будешь никем, но уже ничего не сможешь изменить. Не думай, что сможешь! Мне бы хотелось, чтобы ты отложил решение на некоторое время. Поезжай путешествовать. Займись чем‑нибудь, чтобы у тебя родились новые мысли. Посмотри мир, я все оплачу. Разве тебе не хочется съездить в Непал, посетить Киото, побывать в монастырях Таиланда?

– Нет, не хочется. А зачем?

– Так поступают молодые люди, впавшие в религиозные заблуждения. Ты даже этого не можешь? По крайней мере, увидишь что‑то экзотическое, может, откроешь для себя что‑нибудь новое. Ты хочешь вести грубую простую жизнь. Но долго ты ее не выдержишь. Ты сломаешься. И не исключено, что тогда ты пойдешь на любое преступление.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: