Школа добродетели
Айрис Мердок
Школа добродетели
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БЛУДНЫЙ СЫН
Бриджид Брофи посвящается
«Встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим»[1].
Возможно, когда Эдвард Бэлтрам услышал тот таинственный и судьбоносный зов, он бормотал себе под нос не эти самые слова, хотя потом вспомнил и часто повторял именно их.
Но история началась раньше – в февральский вечер, когда Эдвард сыграл со своим другом и соучеником Марком Уилсденом дурную шутку. Он тайно подсунул приятелю сильный наркотик, под воздействием которого человек оказывался то на небесах, то в аду. Марк, высокомерно осуждавший наркотики и решительно их отвергавший, превратился в беспомощную жертву: он лежал на освещенном лампой диване в маленькой однокомнатной квартире Эдварда на третьем этаже обветшалого типового домика в Кэмден‑тауне[2], хихикал и болтал какую‑то чушь. Сам Эдвард в тот вечер ничего не принимал, закутался в волшебный плащ трезвости и власти и смотрел на Марка сверху вниз. Он подложил наркотик в сэндвич Марка и теперь наблюдал за происходящими метаморфозами со злорадным удовольствием. Сначала он немного беспокоился, но тревога быстро исчезла: ему стало ясно, что Марка ждет чудесное приключение. Если бы он на время отправил друга в ад, то чувствовал бы себя не в своей тарелке. Но теперь лицо Марка, прекрасное в любое время, было преображено экстатическим огнем: карие глаза увеличились, полные красноречивые губы стали красными и влажными, кожа сияла, словно подсвеченная изнутри. На лбу блестели капельки пота, волосы элегантно подстриженных усов и бородки стояли торчком и сверкали, словно лицо юноши превратилось в жреческую маску, инкрустированную драгоценными камнями. Голова Марка имела удлиненную форму, как у египетского фараона. Он был похож на широколобого бога с огромными глазами. Он и был богом, он обрел дар пророчества, он переживал Прекрасное Совершенство, видение видений, аннигиляцию эго. Эдвард слышал о таких вещах. Подобные прозрения могут повлиять на всю дальнейшую жизнь человека. Марк потом будет его благодарить. Собственный опыт Эдварда был живописным и увлекательным, но не мистическим, а вот Марк, которого он любил и которым восхищался, склонялся к мистике. При виде его преображения Эдвард просто таял от радости.
|
Марк все время смеялся низким прерывистым смехом, порой напоминавшим рыдания, но вдруг сосредоточился. Он вытянул губы трубочкой, как часто делал, погружаясь в размышления.
– Эдвард!
– Да, Марк.
– Как все устроено.
– Да.
– Как все устроено… Все вещи сами в себе, я тебе говорю – сами в себе, в этом‑то и весь… секрет.
– Да, так оно и есть.
– Нет, они не сами в себе… они… сами по себе. Все само по себе. Они суть сами. Но, видишь ли, есть… есть только одно…
– Что ОДНО?
– Все. Что угодно… оно… все вместе… большое… шершавое…
– Шершавое?
– Эдвард…
– Да.
– Нет… оно чешуйчатое, миллионы чешуек и… жабры… я его вижу… дышит… это рыба… я хочу сказать, все… оно едино… как большая рыба…
Эдвард попытался вообразить большую шершавую чешуйчатую рыбу, которая есть все. Тут маленькую комнату наполнили его собственные наркотические видения, разбуженные сочувствием к Марку, и она превратилась в глубокое озеро, где колыхались тростники, плавали трясущиеся большеглазые амебы и какие‑то темные распухшие формы, обвязанные белыми лентами. Эти образы представляли и воскрешение Лазаря, и Сотворение мира.
|
– О, теперь она уменьшается, – сказал вдруг Марк. Он попытался приподняться, но тут же рухнул на диван. – Она уменьшается, и я вижу небо… вдалеке… о, свет… это головы ангелов, они как булавки, булавочные головки, они сверкают, все вместе, все… разъединяются, как длинный… свиток… и свет… это лазерные лучи… пики, пики… колются… господи, я так счастлив… я поднимаюсь, я лечу… и Бог… идет…
– Ты видишь Бога? На что он похож?
– Он идет… как… как лифт.
Марк какое‑то время лежал молча, устремив взгляд в глубь видения и улыбаясь. Губы его двигались, он что‑то бормотал, а потом торжественно поднял руку, словно благословлял Эдварда. И внезапно погрузился в глубокий спокойный сон.
Эдвард был разочарован. Он даже хотел разбудить друга, но решил, что лучше этого не делать. Такие сны длятся долго, а когда Марк проснется, все уже может кончиться.
Зазвонил телефон.
– Эдвард?
– Да.
– Это Сара.
– Привет, Сара.
– Не мог бы ты зайти ко мне? У меня депрессия. Приходи, выпьем по‑быстрому.
– Гм… ну хорошо. Через пять минут.
Эдвард оглянулся на Марка. Тот был похож на спящего рыцаря с картинки или на мертвого Христа – такой красивый, безупречный и неуязвимый. Эдвард укрыл его пледом. Потом прикрыл лампу газетой, чтобы свет не бил Марку в глаза, вышел из комнаты и запер дверь.
|
Визит Эдварда к Саре Плоумейн (она жила совсем рядом) в тот вечер не был чистой импровизацией. Он недавно познакомился с ней в колледже, в той же компании, куда входил и Марк. Она небрежно бросила: «Давай встретимся, я позвоню», и Эдвард несколько дней ждал ее приглашения. Сара была классная девчонка. Она выждала ровно столько, сколько нужно, прежде чем пригласить его (и это тоже было правильно) «выпить по‑быстрому». Он не мог противиться столь элегантной рассудительности и чувствовал себя польщенным. Пора определиться с этой девушкой, а там они поймут, как быть дальше, спешить некуда. Момент сейчас был самый подходящий, а он верил в судьбоносные моменты. К тому же Сара сказала, что ее мать знала мать Эдварда, а любой, пусть самый слабый, сигнал с темной потерянной планеты родителей сильно тревожил и интересовал его.
Но юный (ему было двадцать) Эдвард никак не предполагал, что юная (девятнадцатилетняя) Сара, миниатюрная, темноволосая и подвижная, как русская акробатка, немедленно (и как это только она успела?) разденет его (одежды словно растворились в воздухе) и уложит на кровать в своей маленькой, похожей на пещеру комнате, освещенной горящими свечками. В китайской вазе, стоявшей на каминной полке, курилась ароматическая палочка.
Теперь они уже оделись (может, ему все это приснилось?) и разговаривали, попивая виски. Никакой другой выпивки у Сары не было. Девушка курила; она всегда курила.
– Ты сказала, что твоя мать знала мою.
– Они вместе учились в университете. Твоя мать занималась искусством, а моя – социологией. Значит, в этом все дело?
– В чем «в этом»?
– Ты пришел поговорить о матери!
– Я и о тебе хочу поговорить.
– А мой отец учил твоего брата. Мы связаны. Это судьба.
– Сожалею о твоем отце.
Отец Сары, математик Дирк Плоумейн, недавно совершил самоубийство.
– Да. Но мы с ним не были близки. Он плохо относился к моей матери, они разошлись. И довольно давно. Твой отец плохо относился к твоей матери, да?
Эдварда уязвила эта аналогия: на его взгляд, она была неуместна, учитывая весьма раннюю стадию их знакомства. Он придерживался строгих правил в том, что касалось этикета, и ничего не ответил Саре.
– Ты ведь сын Джесса Бэлтрама, а не Гарри Кьюно? Некоторые люди путают.
Эдварду не понравился ее тон, но он вежливо пояснил:
– Да. Но я совсем не знал Джесса. Я его видел всего раз или два, когда был совсем маленьким. Он бросил мою мать еще до моего рождения. Впрочем, он все равно был женат на какой‑то другой женщине…
– Да‑да, твоя мать наверняка держала тебя подальше от этого жуткого Джесса! Однако она дала тебе его имя!
– Моя мать вышла замуж за Гарри Кьюно, а потом умерла. Я всегда считал Гарри своим отцом.
– А Стюарт – твой брат? И он не сын Хлои?
– Нет, моя мать тут ни при чем. Он сын первой жены Гарри, умершей до появления Хлои. Она была новозеландкой.
По какой‑то причине при упоминании Терезы Кьюно, что случалось довольно редко, люди непременно уточняли это обстоятельство.
– Значит, вы со Стюартом вовсе не братья.
– Кровного родства между нами нет, но вообще‑то мы братья.
– Ты хочешь сказать, вы как братья. Я бы хотела познакомиться со Стюартом. Кое‑кто говорит, что он отказался от секса, так и не попробовав!
– Значит, вот в этом дело? Ты хотела разузнать о Стюарте!
Эдвард любил своего старшего брата, но не очень ладил с ним.
– Нет‑нет, я хотела узнать тебя, я изучаю тебя, разве ты не видишь? А еще у тебя есть тетушка, младшая сестренка Хлои. Светская леди, которая вышла за психиатра‑шотландца. Он ее на сто лет старше, верно? Наверное, она была для тебя как мать?
– Мидж Маккаскервиль? Нет‑нет, ни в коем случае.
Его очаровательная молодая тетушка совсем не годилась на роль матери. Он помнил, как страстно целовался с ней на танцах в семнадцать лет. Маргарет Маккаскервиль, урожденную Уорристон, младшую сестру матери Эдварда, всегда называли уменьшительным именем Мидж. Она взяла это имя во время своей короткой карьеры модели.
– Да, материнских качеств у нее немного, – сказала Сара. – Говорят, она здорово изменилась. Растолстела. А какие у тебя отношения с Гарри Кьюно?
– Отличные. Может, ты и с ним хочешь познакомиться? Я устрою вечеринку!
– Вот здорово! Он похож на настоящего авантюриста, искателя приключений! Я видела его портрет: прямо‑таки пират, флибустьер, страшно талантливый, герой нашего времени!
– Да, вот только не очень успешный.
«Зачем я так говорю? – подумал Эдвард. – Эта умненькая девчонка решит, что я его не люблю. И будет повсюду повторять. А ведь он замечательный».
– Я тебе скажу, с кем бы мне хотелось встретиться больше всего.
– С кем?
– С твоим настоящим отцом, с Джессом Бэлтрамом. Вот кто великий человек.
– Ты сама сказала, что он жуткий.
– Я говорила с точки зрения твоей матери. Но одно другому не мешает, правда? Многие мужчины одновременно жуткие и великие!
– Боюсь, этого я тебе устроить не смогу, – сказал Эдвард.
– Художник, архитектор, скульптор, социалист и к тому же донжуан! Моя мать была знакома с ним тысячу лет назад. Она знала его жену Мэй Барнс еще до того, как та за него вышла. Они уединились в своем нелепом доме на болотах. Я знаю эту часть побережья, у моей мамы там коттедж…
– А твоя мать чем‑то прославилась, да?
– Феминистскими статьями. Она страстно борется за освобождение женщин.
Эдварда задело и расстроило столь непочтительное любопытство, проявленное к его семье. Любое упоминание об этом причиняло ему боль. Теперь он критическим взглядом посмотрел на умное лицо Сары, желтоватое без косметики, на ее коротко подстриженные волосы и неровную темную челку, потрепанную кофту, грязные джинсы в обтяжку, крупные стеклянные бусы и шумные индийские браслеты, обкусанные ногти и маленькие прокуренные руки, на пальцы, то сжимавшие, то отпускавшие его колено. Предыдущая девушка Эдварда – высокая американка, только что вернувшаяся из Бостона, – была красивее, но Сара с ее цыганскими чертами казалась более привлекательной, умной, озорной, непредсказуемой и опасной. Может, это начало долгожданной серьезной любовной истории? Она раздела его с той же ловкостью, с какой женщины обращаются с вязальными спицами; ее совершенное нежное тело было отзывчивым и властным. Безусловно, она имела опыт. Хорошо это или плохо?
Одна свечка догорела.
– А лампу мы не можем включить? – спросил Эдвард. – И зачем нам эти благовония? Мне не нравится запах.
– Что же ты сразу не сказал? – Сара вскочила на ноги, включила лампу и загасила ароматическую палочку. – Я люблю темноту. Ты когда‑нибудь был на сеансе? Хочешь сходить? Это так здорово. Пойдем вместе, а?
Эдвард вдруг вспомнил о Марке Уилсдене. Как он умудрился совершенно забыть о своем друге? Нежданная любовная связь, странный сосредоточенный разговор о его семье перенесли его в какой‑то иной мир. А может, наркотики влияют на память? Это была здравая мысль. Эдвард встал.
– Ты веришь в жизнь после смерти? Я – нет. Но я верю в физические явления… Ты что, Эдвард, уходишь? Я найду твое пальто.
– Я должен бежать, – сказал он.
– Ты без шарфа? Я могу тебе одолжить шерстяную шапочку. Холод ужасный. Наверное, снег пойдет, как по‑твоему?
Нет, с Марком все должно быть в порядке, он наверняка еще спит. Эдвард посмотрел на часы и с удивлением и облегчением понял, что столь насыщенное событиями свидание с Сарой Плоумейн продлилось чуть более получаса. Он вышел в ясный, морозный, очень холодный вечер, глотнул свежего воздуха и с удовольствием увидел, как его дыхание превращается в клубы пара. Преодолевая короткое расстояние между жилищем Сары и собственной квартирой, Эдвард несколько раз воспарял над поблескивающим тротуаром. Когда‑то ему хотелось стать танцором.
Задыхаясь, он взбежал по лестнице, достал ключ и осознал, что пьян. Ключ царапнул крашеную поверхность двери в поисках скважины, потом нашел ее. Эдвард отпер дверь и вошел в квартиру. В темной комнате с затененной лампой было до странности холодно. Эдвард сразу же увидел, что газета, которую он набросил на лампу, почернела и обгорела. Он сорвал ее и повернулся к дивану. Там было пусто. Эдвард быстро оглянулся – спрятаться здесь негде, уйти некуда. В квартире не было никого. Марк ушел. Потом Эдвард увидел стоявший у окна стул и открытое настежь окно.
Так жизнь Эдварда Бэлтрама абсолютно и бесповоротно изменилась. В полицейском участке и во время следствия он рассказал, как забрался на стул и увидел тело Марка, лежавшее на улице в углублении перед окном подвальной комнаты. Никто не слышал и не видел падения. Он рассказал, как со стоном пронесся вниз по лестнице на тротуар, а потом по ступенькам в подвальное углубление. Тело Марка лежало там, огромное на этом маленьком пятачке, разметавшееся и изломанное, как мешок с костями. Эдвард посмотрел на свои туфли – они были заляпаны кровью. Он постучал в квартиру нижнего этажа. Жильцы вызвали полицию. Прибыла бесполезная «скорая». Кто‑то отправился сообщить о случившемся матери Марка. Все спрашивали у Эдварда, что же произошло? На следствии его допросили более подробно. Да, он дал Марку наркотик. По просьбе Марка? Да. Почему он оставил Марка одного? Вышел подышать свежим воздухом. Долго ли отсутствовал? Десять минут. Наркотик, который Эдвард не решился уничтожить, нашли в его комнате. Выяснили, что как‑то раз он продал немного порошка однокурснику. Мать Марка – вдова, сильная женщина, страшная в своем горе, – заявила, что ее сын ненавидел наркотики и никогда бы по своей воле не стал их принимать. Она обвинила Эдварда в убийстве. Власти проявили к нему снисходительность. Его временно исключили из колледжа до окончания академического года. Он посетил психиатра, и врач запугал его. В итоге Эдварда выпустили при условии, что он откажется от наркотиков и согласится на регулярные психиатрические обследования. Все это организовал и обеспечил муж его тетушки Томас Маккаскервиль, тоже давший показания во время следствия. Наконец газеты потеряли интерес к Эдварду. И когда общественное внимание ослабло, он погрузился в собственный ад.
Уважаемый Эдвард Бэлтрам!
Подумайте о том, что вы сделали. Я хочу, чтобы вы думали об этом каждое мгновение, каждую секунду. Я хочу, чтобы эти мысли комком, черным шаром застряли у вас в горле и удавили вас. На следствии вы сообщили подлую, отвратительную ложь. Я знаю, что Марк никогда бы не стал принимать наркотики. Вы дали ему наркотик, а он не подозревал об этом. Вы закормили его этой дрянью до смерти, отравили его с той же неизбежностью, как если бы дали цианистый калий. Вы убийца. Вы убили его из зависти, чтобы уничтожить то прекрасное и добродетельное, чего никогда не могла бы достичь ваша низкая душа. Вы убили моего возлюбленного сына, навсегда искалечили мою жизнь и жизнь его сестры. Вы забрали его жизнь, и мне теперь придется провести остаток дней в неизбывных страданиях. Вы отмазались от наказания, но я никогда не позволю вам забыть то, что случилось. Одному богу известно, сколько других молодых жизней вы уничтожили, продавая эту отраву. Вы должны умереть от стыда, вы должны быть наказаны, вы должны сидеть в тюрьме. Такие, как вы, должны быть изолированы от людей. Я желаю вам заплатить за содеянное всей вашей несчастной жизнью. Я надеюсь, что вы никогда не будете прощены и люди будут в ужасе отворачиваться от вас. Я молюсь, чтобы вы больше никогда не были счастливы. Единственное мое утешение в том, что вы не сможете излечиться – вы наркоман, а воздействие этой дряни необратимо. Вы погубили свой разум и навсегда останетесь идиотом, мучимым фантазиями. Жаль, что моя ненависть не способна вас убить. Я вас проклинаю, я приговариваю вас к жалкой жизни, где вас будут преследовать призраки. Когти, которые я вонзаю в вас сейчас, никогда вас не отпустят.
Дженнифер Уилсден.
Это письмо от матери Марка пришло вскоре после следствия. Эдвард хотел ответить ей, что никакие проклятия не сравнятся с тем, что он уже чувствует и будет чувствовать. Но он ничего не написал. Второе такое же письмо пришло через неделю, потом еще одно. На дворе стоял март. Марк был мертв уже месяц.
Эдварда занимало только его несчастье, никаких других дел у него не было. Он принимал транквилизаторы и таблетки от бессонницы, выписанные семейным доктором. Он много и долго спал, он жаждал сна, бессознательного состояния, черноты, отсутствия света. Он обнаружил, что ему трудно вставать по утрам, да и смысла в этом вставании не было; он лежал в кровати до полудня, свернувшись и накрывшись с головой. Он не хотел никого видеть и ничего делать, только спать, а когда спать было невозможно, читал триллеры. Он жадно и быстро проглатывал десятки самых дешевых книжонок, какие ему удавалось достать. Это не требовало больших усилий – дойти до библиотеки или до магазина старой книги на Чаринг‑Кросс‑роуд. В нынешнем состоянии Эдвард вполне мог бы увлечься и порнографией, если бы знал, где ее достать. Он бродил по Сохо и заглядывал в витрины секс‑шопов, рассматривал фотографии у дверей стрип‑баров. Но у него не хватало мужества или силы воли, необходимых для того, чтобы переступить порог подобного заведения. Он разглядывал обложки гаденьких журнальчиков, захватанных потными руками, а потом виновато сутулился, опасаясь, что его увидят. Он бродил по Лондону и втайне надеялся, что его собьет машина. Он стоял на станциях подземки и смотрел, как мимо с грохотом мчатся сострадательные поезда метро. В пабы и бары он не заходил. Выпивка не лезла ему в глотку, наркотики совершенно перестали интересовать – он уже не понимал, как прежде мог жаждать их. Все это осталось позади: юность, от которой он с радостью и легкостью отказался бы, как от эпизода из прошлого, да только теперь это прошлое навечно впечатано в память, и его преступление остается с ним. Нечто заляпанное кровью и тяжелое всегда, всю жизнь будет рядом с ним. Как жить после абсолютного злодейства, абсолютного провала, абсолютного позора? По Эдварду прошелся плуг, расчленивший его. Скорбь и раскаяние – слабые тени того, что он испытывал. Он вспоминал свое былое простодушие, потерянное навсегда; вспоминал, как был счастлив совсем недавно, даже не зная, что это благодать, и как бездумно перечеркнул это. Господи, почему прошлое невозможно вернуть, ведь он так горько и искренно сожалеет о случившемся? Одно мимолетное глупое и предательское действие – и вся жизнь идет насмарку. Теперь он не жил, а тупо убивал время час за часом; теперь живого времени не было, как не было будущего, и Эдвард ненавидел всех и вся. А в особенности он ненавидел Сару Плоумейн. Это она стала причиной всего случившегося, преступно соблазнив его в своей душной пещере Сивиллы. Сексуальные желания покинули его, он не мог и представить, что когда‑нибудь снова почувствует вожделение. Стремление к порнографии представляло собой нечто иное, но и оно было вялым, полусонным. Воображение Эдварда угасло, он превратился в машину, одержимую навязчивой идеей, он инстинктивно боялся полицейских и людей в белых халатах. Все устремления его стали ничтожными, поскольку он и сам утратил свою подлинность и ценность. Только изредка он просыпался и на мгновение обретал прежнее «я», его счастливое «я», которое не знало, что жизнь невозвратимо сломана и закончена. Наверное, так бывало после счастливых сновидений: он на несколько секунд возвращал себе потерянное ощущение жизни, предвкушение радостного, заполненного важными делами дня. Потом мрачные воспоминания возвращались, и чернота закрывала все, ослепляя его, уничтожая пространство и время. День снова погружал его в ночь.
Было бы неверно сказать, что он ненавидел всех. Он ненавидел всех, кроме одного, кто был ему нужен, кого он любил, – кроме Марка Уилсдена, его друга, его возлюбленного. Эдвард разговаривал вслух сам с собой, снова и снова повторяя некий ритмический стон; так измученный страдалец пытается смягчить невыносимую боль.
«О мой дорогой, о мой милый, мой бедный пропавший, мой бедный мертвый, приди ко мне, прости меня, я виноват, о мой любимый, мой любимый, я так виноват, помоги мне, помоги мне, помоги мне».
Так он молился Марку. Он никогда не смог бы говорить так с живым Марком, но теперь этот язык казался единственно возможным средством обращения к мертвому – к тому образу или призраку Марка, который повсюду сопровождал его, был частью каждой мысли в камере его разума. Порой в одиночестве Эдвард представлял себе этот призрак в виде несчастного бессильного видения, плачущего за дверью, умоляющего вернуть ему жизнь. Такое преобразование скорби в жалость, казалось, может с легкостью убить его на месте, и Эдвард спасался бегством, устремлялся на улицу, где незнакомые враждебные лица посторонних людей вынуждали его контролировать себя и оставаться живым. Безответная любовь к Марку росла в нем, как раковые клетки, и, когда он оставался наедине с самим собой, она выблевывалась в виде черного, нередко приправленного слезами красноречия. Вот только Эдвард не умел плакать так, как плачут девушки, проливая потоки слез. Слезы давались ему с трудом, как скупая и болезнетворная роса.
Иногда он пытался думать о том, что совершил грех, осознал свою вину и должен раскаяться; но эти идеи казались ему абстрактными и неубедительными, неспособными как‑либо повлиять на пустыню его жизни. Один миг абсолютного предательства обратил против него все, его вина была громадной болью, сводившей на нет любые идеи, и он жил в этой боли, как рыба на дне темного озера. Если бы он как‑то сумел почувствовать чистую боль – боль жизни, а не смерти, боль очищения, – с ее помощью он постепенно избавился бы от этого, как от пятна, которое исчезает при терпеливой и методической чистке. Однако времени не было – он его уничтожил. Он жил в аду, а там времени не существовало. Вот если бы его обвинили в каком‑нибудь конкретном преступлении и отправили в тюрьму… Мысль о тюремном заключении, пусть и длительном, представлялась привлекательной в мире, где пресеклись все естественные желания. Эдвард даже подумывал, не совершить ли ему какое‑нибудь обычное преступление, чтобы оказаться в тюрьме. Но на это у него не хватало силы воли. В настоящий момент он не мог придумать ничего, даже собственную смерть.
«Как Каин, я убил возлюбленного брата своего. Возможно, я убил его намеренно, из зависти, как кто‑то сказал. Откуда мне знать? Простите меня. Неужели никто не простит меня? Если бы Марк искалечился, но остался живым, в инвалидной коляске – простил бы он меня? Наверняка простил бы. Но он мертв, и убил его я».
Эдвард слышал эти мысли. Они бесконечно повторялись в его голове и звучали так громко, что он боялся, как бы их не услышал кто‑то еще. Иногда он ловил себя на том, что в чьем‑то присутствии начинает повторять их вслух, как заученную литанию, а когда агония достигает максимума, на его лице гуляет безумная улыбка. «Господи, дай мне любую другую боль, только не эту. Милосердную боль, которая сотрет само деяние; пусть через миллион лет, но сотрет. Я оставил его одного, совершил бесповоротное, бесконечное, непростительное нравственное преступление, самое злостное нарушение долга. Если бы тогда не зазвонил телефон, если бы я не ушел, если бы я не запер дверь, если бы я вернулся на двадцать минут раньше, на десять минут, на одну минуту… Может, он бился в эту дверь снова и снова, звал меня, и теперь я слышу его зов в ночи, зов и плач».
Марк Уилсден был кремирован, а пепел его развеян по ветру. Это было к лучшему. Если бы его искалеченное, разбитое тело все еще существовало где‑то, зарытое в землю, Эдвард должен был бы пойти и лечь там.
– Слушай, – терпеливо и не в первый раз говорил Гарри Кьюно своему пасынку Эдварду Бэлтраму, – у тебя нервный срыв, ты болен, это болезнь. Такая же, как пневмония или скарлатина. Ты получишь помощь, тебя вылечат, тебе станет лучше, ты выздоровеешь. Я тебя очень прошу, пойми мои слова. Я тебя очень прошу, будь терпелив и делай, что тебе говорят.
Эдвард сидел напротив отчима в гостиной высокого дома в Блумсбери, куда бежала Хлоя Уорристон, будучи беременной от Джесса. Он несколько мгновений смотрел на Гарри, потом отвернулся.
«Боже мой, – думал Гарри, – мои мальчики одновременно сошли с ума. Перед ними открывались блестящие возможности, а они, похоже, вознамерились уничтожить себя: Эдвард из‑за своей депрессии, а Стюарт из‑за религиозной мании. Они оба влюблены в смерть».
Все знали, что Гарри Кьюно любил обоих отпрысков, но пасынка предпочитал сыну. Сам Гарри, которого Эдвард считал «не очень успешным», в свое время «страдал» оттого, что был единственным ребенком знаменитого Казимира Кьюно, популярного романиста‑интеллектуала. У Гарри книги отца вызывали отвращение, но он высоко ценил его успех. Необычная фамилия, которой Гарри тоже гордился, имела провансальское происхождение. Слава Казимира потихоньку шла на убыль, но вместе с немалыми деньгами он оставил Гарри в наследство изменчивый и честолюбивый беспокойный характер и целую кучу талантов, однако Казимир научился их использовать, а вот Гарри – нет. Сара Плоумейн высказала всеобщее мнение, назвав его «искателем приключений» и «героем нашего времени». Гарри сожалел, что пропустил войну. После бурных лет учебы в частной школе на севере Англии, где учился и его отец, он блестяще окончил университет и после смерти отца, утонувшего в море, пробовал себя в журналистике и литературе, в бизнесе и политике, и всегда – как enfant terrible. Он был разочарованным избалованным ребенком. Он опубликовал роман и несколько стихотворений, баллотировался и не прошел в парламент кандидатом от лейбористов, основал недолговечное авангардистское издательство. При этом Гарри не казался неудачником, и, хотя многие годы он прожил без каких‑либо очевидных достижений, а сыновья его уже успели вырасти, он по‑прежнему подавал большие надежды, словно обладал даром вечных обещаний. Всегда оставалось что‑то, бесконечно откладываемое на потом, но все еще возможное. Он до сих пор выглядел молодым и красивым. Его карьера в качестве мужа и отца была столь же туманной и живописной. Он удивил друзей, женившись на застенчивой и тихой девушке с пугливыми нежными карими глазами; она была новозеландкой («девушка издалека»), а познакомились они в колледже. Когда после рождения сына она умерла от лейкемии, Гарри утешал себя распутной жизнью. Если, как говорили некоторые, он и был плейбоем, то лишь потому, что вся его деятельность, серьезная или нет, принимала такую форму. Потом он женился на молодой леди с еще более сомнительной славой – на Хлое Уорристон, художнице, более известной в качестве любимой модели Джесса Бэлтрама. Злые языки утверждали, будто после женитьбы на тихой, заурядной и порядочной девушке, которую он полюбил, Гарри усилием воли удерживал себя в реальном мире. Когда же он сочетался браком с профессиональной «девушкой мечты», его навязчивые идеи взяли верх и он окончательно и бесповоротно оторвался от земли. «Девушка издалека» была счастливым случаем, Хлоя – судьбой. Он познакомился с ней на вечеринке в Художественном клубе и тут же «узнал» эти трагические глаза, смотрящие из‑под копны каштановых волос. Он был зачарован ее репутацией. Когда они поженились, она была беременна от другого мужчины, и некоторые утверждали, будто это и привлекало Гарри более всего. Брак их был беспокойным, хотя Хлоя любила своего вовремя подвернувшегося пирата: по ее словам, она всегда представляла себе, как он прыгает на захваченное судно с кинжалом в зубах. Но рукопашная схватка не потребовалась, поскольку Джесс определенно бросил Хлою и впоследствии не проявлял никакого интереса к своему случайному отпрыску. Не Джесс, а его многострадальная жена Мэй два‑три раза просила Хлою привести Эдварда к отцу, когда Бэлтрамы приезжали в Лондон. Они к тому времени уже переехали из Челси за город. Мальчику было пять или шесть лет. Во время этих визитов Хлоя (она так и не простила изменившего ей любовника и, возможно, все еще любила его) оставляла Эдварда у дверей, и он один представал перед большим темноволосым человеком, рассматривавшим его с изумлением и любопытством, перед нервной, экспансивной мачехой и двумя враждебно косившимися на него девочками. Гарри не одобрял эти свидания, и после ранней смерти Хлои, когда Эдварду исполнилось семь, встречи прекратились. Мэй Бэлтрам отправила Эдварду пару рождественских открыток, но Гарри перехватил их и уничтожил. Эдвард не сохранил почти никаких воспоминаний об этих годах без матери, когда он принимал, как само собой разумеющееся, что Гарри – его отец, а Стюарт – брат. Он помнил Хлою очень смутно. В памяти остались ее большие печальные глаза в те времена, когда она уже чахла от болезни, и собственное ощущение ужасной печали и неясной вины, навеянной ощущением напряженности между ней и Гарри: словно ее упреки в адрес тех, кто останется жить после ее смерти, относились и к Эдварду. Позднее, когда он начал задумываться о странностях своего сыновнего положения, он в целях самозащиты стал затуманивать ее образ. У Эдварда имелась и небольшая «дополнительная» семья в виде младшей сестры Хлои – Мидж. Она была моделью и красивейшей женщиной Лондона, а потом удивила всех, выйдя замуж за «пожилого мужчину» Томаса Маккаскервиля.