Глава двадцать четвертая 7 глава. Он прихватил из комнаты простыню, взял обнаженную гостью за руку




— Купальщица с картины Бенуа, где он нарисовал маркизу в укромном бассейне Версаля… Скорее в сауну…

Он прихватил из комнаты простыню, взял обнаженную гостью за руку. Изысканно, пританцовывая менуэтом, провел ее к застекленной двери, отворил. Из прохладного просторного объема они оказались в тесной, светящейся от жара сауне. Дощатые полки побелели от раскаленного воздуха. Повсюду витал прозрачный огонь. Ноздри обжигало душистое пламя.

— Занимайте место на нижней полке, — Стрижайло постелил простыню, которая высохла еще на лету, словно ее прогладили утюгом. Видел, как девушка улеглась на живот, пряча лицо в локтях, — круглые ягодицы, подвижные лопатки, длинные ноги с розовыми круглыми пятками. Была видна придавленная грудь. Выглядывал из-под волос испуганно-восхищенный глаз.

— Предадимся молчаливому наслаждению, — произнес Стрижайло, залезая на верхний ярус, подкладывая под себя не успевшую накалиться досочку.

Замер, чувствуя, как все тело покрывается бесчисленными, сладостными ожогами, словно по сауне летало прозрачное огненное существо, покрывая его с ног до головы поцелуями. Кожа становилась влажной, бархатной, нежно розовой. Глаза туманились, разглядывая лежащую у его ног девушку. В грудь с каждым вздохом залетало душистое пламя, и он казался себе глотателем огня.

Девушка лежала недвижно, покрываясь стеклянным блеском. Ложбина спины покрылась бисером. Ноги стали смуглыми, а пятки порозовели. Она казалась изделием стеклодува. Стрижайло нагнулся, провел ладонью по шелковистым плечам, влажным ключицам, круглым глянцевитым ягодицам, продлевая свое ласкающее прикосновение до узких худых лодыжек с горячими, белыми косточками.

Она не шевельнулась, лишь приоткрыла благодарный, дремлющий глаз. Его потаенный демон совершил очередное перевоплощение. Теперь это был художник Гоген, который лежал на раскаленном песке лагуны, рядом нежилась смуглая дикарка, дремотно забывшись на солнцепеке, положив на спину цветок водяной лилии. Стрижайло любовался дикаркой, и ему хотелось рисовать ее среди тропических цветов, — вот она сидит, выставив коричневое колено, ее грудь украшает ожерелье из раковин, и спрашивает фиолетовыми губами: «А ты ревнуешь?»

— Для первого раза достаточно, — сказал Стрижайло, соскакивая с полки. Поднял свою спутницу, выводя в прохладную залу с овальным лазурным бассейном, — Остудим тела в лагуне.

Они кинулись в бассейн, в его шуршащую, синюю прохладу, охая, нежась, загребая шумную воду, ныряя и перевертываясь. Он чувствовал животом скольжение ее гладкого быстрого тела.

Вышли из бассейна, отекая водой. Она стояла, отжимая влагу из потемневших волос, трогательно наклоняя голову, не стыдясь наготы. Он восхищался ее сложением, не испытывая страсти и вожделения, а лишь любуясь соразмерностью плеч, груди, бедер.

— Вы созданы по законам «золотого сечения». Так древние греки создавали свои бессмертные статуи.

— А вы знаете, что эти белые мраморные статуи изначально были раскрашены? Но краска сошла, и они остались белыми. Нам рассказывали в пединституте.

— Да что вы говорите? У меня есть краски. Давайте я вас распишу, как греческую статую!

— Почему бы и нет? — засмеялась она.

Художник Гоген настойчиво сохранял свой образ, не желал превращаться ни в спикера нижней палаты Грызлова, похожего на утомленную овчарку, стерегущую свое бестолковое стадо. Ни в Шамиля Басаева, задумчиво выискивающего на карте России, где бы еще совершить теракт. Стрижайло был поощряем изнутри, действовал не по своему побуждению, а по воле маленького, поселившегося в нем демиурга.

Прошлепал в комнату отдыха, вернувшись с коробкой красок. Тюбики в алюминиевых оболочках были тяжелыми, блестящими, с пластмассовыми крышечками и цветными наклейками. От них исходил чуть слышный запах пряных цветов.

— Сначала мы выпьем вина, — Стрижайло штопором откупорил бутылку, разлил по бокалам вино, оказавшееся чилийским «Терра Андина». Чокнулся с девушкой, пил, чувствуя, как проливается внутрь терпкая, душистая струя. Притаившийся в нем художник Гоген, пьяница и наркоман, был благодарен за угощение, — тут же восхитительно опьянел, потянулся к тюбикам темперы.

— Ложись, — предложил Стрижайло, указывая барышне на лежак, на котором та улеглась лицом вверх, влажная, пленительная, готовая к прихотям пригласившего ее мужчину. — Ну что ж приступим?

Он высыпал тюбики на стол, перебирая плотные, литые цилиндрики. Выбрал один с золотистой наклейкой и надписью «охра золотистая». Свинтил крышечку и заостренным концом штопора проткнул металлическую фольгу, которая, как девственная плевра, прикрывала горловину тюбика. При легком нажатии из тюбика показался мягкий золотистый червячок, и слабо запахло нектаром.

— Закрой глаза, — сказал Стрижайло, выдавливая ей на щеку краску, на одну, на другую. Отложил тюбик и осторожно, нежно стал растирать, покрывая щеки тончайшим золотым слоем, втирая его в подглазья, окружая губы, раскрашивая подбородок. Выражение лица изменилось, словно на него надели золотую маску с отверстиями для глаз, носа и рта. — Замечательно. Еще несколько легких мазков, — он раскупорил тюбик с надписью «кобальт синий», распечатал целомудренное лоно, выдавил густую, яркую синеву и обвел ею девичьи глаза, провел вдоль носа глянцевитую полосу, окружил губы синим сочным овалом. Вытер пальцы о простыню. Отодвинулся, любуясь творением.

— На кого я похожа? — спросила девушка, глядя смеющимися глазами из мертвенно-золотой, с синими линиями маски.

— Ты похожа на царицу ацтеков в момент праздника новолуния. Твоя ритуальная маска сделана из чистого золота с инкрустациями яшмы и бирюзы.

Он оглядывал ее близкое, дышащее тело, отданное ему в услаждение. Самым прекрасным и привлекательным на этом теле показалась ему молодая грудь, млечно-белая у основания, постепенно темнеющая к заостренным навершиям, к розовым наивным соскам, окруженным смуглой тенью. Взял тюбик с красной наклейкой и надписью «киноварь». Выдавил на указательный палец огненный завиток. Стал окружать грудь ярким овалом, сужая его, превращая в спираль, охватывая этой спиралью теплую, дышащую выпуклость, чувствуя, как от его прикосновения вздрагивает и набухает сосок. В наброшенных спиралях груди заострились, стали похожи на пропеллеры, ввинчивались, раскручивались, придавали телу страстную устремленность.

— А теперь на кого похожа? — спросила девушка, которой нравилась игра, прикосновения нежных, чувственных пальцев.

— Теперь ты похожа на танцовщицу из «Мулен Руж», по которой сходит с ума весь Париж.

Стрижайло выбрал тюбик с надписью: «травянисто-зеленый», выдавил на ладонь клейкую изумрудную лужицу. Опустил на ее живот и стал растирать, разглаживал, чувствуя, как дрожит от прикосновений ее кожа, выпукло, словно весенний холм, зеленеет живот. Из тюбика с желтой краской прыснул на пупок сочную розетку, которая казалась огненно-желтым цветком одуванчика, распустившимся среди свежей травы.

— А теперь на кого похожа?

— На языческую богиню плодородия, лоно которой не устает плодоносить и рожать.

Он расцвечивал ее, выдавливая краску прямо на шею, делая из нее птицу-снегиря. Пятнал, как попало, бедра, ляжки, превращая их в палитру, на которой темпераментный художник мешает цвета, и ноги ее горели, словно альпийский луг, покрытый дикими маками, тюльпанами и гиацинтами. Выкрасил ей ступни и каждый палец в фиолетовый цвет, отчего ее ноги получили странное сходство с лапками саламандры или тритона, и во всем ее облике появилось нечто волшебное, драконье, земноводное. Выдавил красную краску на лобок, скручивая волосы в острые липучие иглы, как на голове у панка, отчего казалось, что на животе у нее выросла морская актиния, выставила чуткие щупальца.

— А теперь на кого похожа?

— На Марию Кюри-Склодовскую, — ответил Стрижайло, выпрямляя на лобке два слипшихся, огненно-красных лепестка.

Попросил ее встать, повернуться спиной. Выдавливал тюбики на затылок и лопатки, поясницу и ягодицы, густо, жирно. Смешивал, растирал. Желтое с белым, как глазунью. Розовое с голубым, как смородинное варенье. Зеленое, алое, синее, как жирные пласты пластилина. Спина была перламутровой, чешуйчатой, переливалась. Сжатые, изумрудно-зеленые ноги казались хвостом русалки, начинавшимся от ягодиц.

— А теперь на кого похожа?

— На даму большой политики, губернатора Санкт-Петербурга, — ответил Стрижайло, вытирая о простыню измазанные руки, любуясь своим твореньем, которое переливалось, словно ваза цветного стекла.

Девушка выгибала бедра, осматривала себя, старалась заглянуть под поднятую руку, узнать, как выглядит она сзади. Эти движения были так пленительны, плавны, в них было столько странной музыки, что демиург, еще недавно прикидывавшийся художником Гогеном, вдруг превратился в ведущего телевизионной программы Варгафтика, который приглашает в свою «Оркестровую яму» утонченных меломанов.

— Ты так грациозна. Так восхитительно владеешь телом. Вся убрана цветами, шелками. Похожа на «Весну» Боттичелли.

Девушка приблизилась к бассейну. Встала у края, приподнявшись на цыпочках, делая пленительный взмах рукой.

— Я мечтаю стать топ-моделью, — произнесла она сквозь синий овал рта, поворачивая золотую маску, выставляя зеленое плодоносящее лоно с ярким цветком одуванчика, перебирая фиолетовыми лапками тритона, отчего шевелилась красная актиния на ее животе. — Я похожа на топ-модель?

Варгафтик в утробе, миниатюрный, облаченный во фрак, с галстуком-бабочкой, с пышной, как кудрявый дым шевелюрой, обычно милый и трогательный, вдруг вскипел и свирепо вскрикнул:

— «Топ-модель» — от слова «топить»! — это был крик Стрижайло, который кинулся к девушке и толкнул ее в воду. Она упала навзничь, раскрыв руки, поднимая ворохи брызг. Вода расступилась, принимая испуганное гибкое тело, а потом сомкнулась, превращая ее в разноцветную рыбу, радужную змею, пятнистого волшебного тритона. Она не успела выплыть из-под воды, как Стрижайло, поощряемый неистовым меломаном, бросился в бассейн.

Ныряя, он видел ее переливающееся, перламутровое тело, словно в огромном аквариуме плавало морское диво, водяная царевна, сказочное существо океанских глубин. Это взволновало Стрижайло. Он подплыл к русалке, охватил под водой ее бедра, стал целовать изумрудный живот, подбираясь в золотому цветку. Изо рта вырывались серебряные пузыри, текли вдоль ее лона к красным спиралям, в которые были уловлены белые груди. Он вынырнул в фонтане яростных брызг. Увидел близко ее золотое лицо с синим овалом, в котором хохотали розовые губы, блестели белые зубы.

— «Топ-модель» — от слова «топить»! — крикнул Стрижайло, обнимая девушку за перламутровые плечи. Заталкивал под воду, видя округлившиеся, испуганно-радостные глаза, фыркающие губы. Она билась под водой, желая освободиться. Хватала его за руки, но он с силой давил вниз. Видел, как мотаются волосы, извивается цветное, гибкое тело, касаясь его ног, груди, пытаясь вырваться из объятий. Не пускал, удерживал под водой, испытывая наслаждение. Это напоминало морскую охоту, когда в коралловых рифах пловец с трезубцем ударяет в разноцветную рыбу, и она трепещет, насаженная на гарпун.

Стрижайло убрал руки. Девушка вылетела на поверхность с тоскливым воплем. Глаза, выпученные от удушья, бешено крутились. Рот, окруженный синим кругом, пытался что-то выкрикнуть.

— «Топ-модель» — от слова «топить»! — ликующе возгласил Стрижайло. Мощно погрузил ее скользкое тело в воду. Слышал, как она дрожит, как больно скребут ее ногти. Краска таяла в воде, окружала их мутно-розовыми пятном, какое бывает вокруг раненного в море тюленя. Стрижайло держал ее под водой, чувствуя, как свирепеет, как разгорается в нем животная страсть, питаемая ее судорогами, ее ужасом, ее разбухшим от удушья сердцем, ее переполненным водой животом.

В нем поселился маленький жестокий эсесовец в черном мундире с серебряным черепом на кокарде, с красной перевязью на рукаве, с черной свастикой в белом гнезде. «Стадия Кальтенбрунера» была последней в перевоплощениях утробного оборотня. Тощий фашист со шрамом на впалой щеке пытал в застенке жертву.

Безумная, с размазанной краской, выпученными глазами, девушка выскочила из-под воды. Жадно, с хрипом, хватала воздух. Кашляла, крутила головой с налипшими волосами. В свирепом безумии Стрижайло прижимал ее к лазурному кафелю, грубо овладевал, чувствуя ее судороги, ужас, гибнущую жизнь. Терзал, хлюпая водой, выталкивал на поверхность по плечи, так что в любую секунду мог снова погрузить под воду. Обезумевший шеф гестапо, выдрался из плоти Стрижайло, впился в девушку, слился с ней, как сливаются жертва и палач, образуя нерасторжимое онтологическое единство. Дух Третьего Рейха, «Золото Рейна», «Завещание Гитлера», «Гибель богов» Рихарда Вагнера, — все это ломилось в истерзанную жертву, переполняя космическим ужасом.

Стрижайло отпал от нее. Медленно подплыл к хромированным поручням. Вылез из бассейна. Видел, как в мутном пятне, похожая на большую лягушку, колышется опостылевшая проститутка. Кашляет, плачет, отбрасывает липкие, поределые волосы.

Встал под душ, поливая себя шампунем, смывая грязь. Тщательно отер полотенцем утоленное, освобожденное от похоти тело. Оделся. Кинул на шляпку с матерчатыми фиалками триста долларов, что составляло двойную таксу. На выходе столько же дал бритоголовому банщику, со словами:

— Смените воду в аквариуме.

Ехал по Москве, думая о том, как лучше и выгодней сочетать предвыборную кампанию коммунистов с интересами олигарха Маковского.

 

Глава шестая

 

Его великолепная двухкомнатная квартира находилась в сталинском доме в Замоскворечье, с видами на кадашевскую церковь и ампирные особняки. Из одного окна виднелся красный фасад Третьяковской галереи, а из другого, над зеленой крышей соседнего дома, выглядывал краешек золотого навершия с рубиновой кремлевской звездой. Квартира принадлежала когда-то вельможному советскому поэту, писавшему патриотические поэмы о сталеварах и обличительные стихи о космополитах. Была выкуплена Стрижайло у его разросшейся, обедневшей родни. Стрижайло сделал в квартире евроремонт, оставив старомодную лепнину на потолке и дубовые паркетные полы, по которым когда-то расхаживал обличитель еврейского коварства, рифмуя язвительно-нерусское: «Ипполит» и беспощадно-уничижительное: «космополит». Стрижайло нравилось думать об этой рифме. Нравилось смотреть на оранжевый лоскут картинной галереи. Нравилось рассматривать рубиновую звезду, продравшую остриями жестяную кровлю. Летом здесь летало множество стрижей, свивших гнезда на кадашевской колокольни. Их разящие вихри в жарком московском небе напоминали Стрижайло, что в его фамилии присутствует этот стремительный проблеск и свистящий птичий полет.

В квартире была просторная кухня, служившая одновременно столовой, — с итальянским кухонным гарнитуром, венецианскими керамическими блюдами на стене, с затейливой люстрой в виде летательного аппарата Леонардо Да Винчи, — перепончатой крылатой ладьей.

Здесь все было итальянским, — посуда, приборы, деревянный бар, стилизованный под «Палаццо дожей». В коллекции сухих вин преобладали итальянские.

Кабинет был обставлен тяжеловесной роскошной мебелью из карельской березы, — массивный стол, кресла, книжный шкаф, диван, — везде присутствовало желтое, как янтарь, светящееся дерево с окаменелой рябью. Здесь Стрижайло работал с компьютером, спал на просторном диване, смотрел телевизор, тянулся к шкафу, доставая с полки то Священное писание, то трактат Маккиавели, или футурологию Тоффлера, или философские парадоксы Фукуямы.

Просторная гостиная являла собой небольшую картинную галерею, где были собраны творения современных экстравагантных художников. Тут был Шерстюк с его сумасшедшей «Русской рулеткой», безумными стреляющимися офицерами. Тишков с даблоидами, изображавшими вырванную печень, желудок и сердце, которые, покинув тело, розовые, влажные, шествовали по дороге, как паломники. Художник Сальников воспроизводил гениталии, похожие на перламутровых моллюсков. Анзельм, немец по происхождению, нарисовал подвыпившего Гитлера в компании полураздетых стюардесс. Гоша Острецов начертал чеченских террористов в виде камуфлированных, вставших на задние лапы волков, с гранатометами и автоматами. Другой художник, Каллима, родом терский казак, проделав странную метаморфозу и утратив мировоззрение предков, превратился в поклонника воинственных чеченцев, воспевал шахидок в масках, с горящими лисьими глазами. Чуть странно смотрелась картина примитивистки Люси Вороновой, где нарисованный ею черный барак казался последним строением обезлюдившей земли.

Стрижайло любил свою квартиру, редко приглашал гостей, предпочитая встречаться в ресторанах и офисах. Поддерживал в доме безукоризненную чистоту, для чего трижды в неделю приглашал миловидную, шестидесятилетнюю Веронику Степановну, вдову адмирала, с голубоватой пышной сединой и печальным выцветшим лицом. Нуждаясь в средствах, она приходила убирать квартиру Стрижайло.

Вот и теперь, лежа на диване, он слышал, как мягко шелестит пылесос в гостиной. Читал газету «Завтра», чтобы лучше понять лево-патриотические настроения, удивляясь шизофреничности передовой статьи, которая звучала, как вой шакала, уловленный в гулкий кувшин.

На пороге появилась Вероника Степановна, в аккуратном передничке, похожая на милую пожилую женщину, изображенную на молочном пакете «Домик в деревне».

— Простите, я вас отвлеку, Михаил Львович, — произнесла она смущенно, боясь, что потревожила Стрижайло. — Мне сегодня снился удивительный сон. Будто мой муж, Анатолий Георгиевич, явился ко мне, такой молодой, радостный, в парадной форме, когда еще был капитаном первого ранга и ходил на эсминце в Средиземном море. Лицо такое молодое, загорелое, влюбленное. Протягивает мне подарок, большую розовую раковину, какая, знаете, изображена на картине «Рождение Афродиты». Протягивает мне раковину и так нежно, так ласково смотрит. Проснулась в слезах. Что-то он хотел мне сказать, а что, не пойму.

— Должно быть, что любит вас и ждет. Наши близкие смотрят на нас из другой, потусторонней жизни, наблюдают за нами и иногда посылают знаки, — глубокомысленно ответил Стрижайло, привставая с дивана. Вероника Степановна, благодарная за то, что ее выслушали и посочувствовали, слегка порозовела. Ее припухлое, испещренное морщинками, припудренное лицо обнаружило следы былой привлекательности. Так в обветшалую часовню залетает косой вечерний луч солнца, на один только миг коснется облупленной стены, и на ней зацветет старинная фреска.

Вероника Степановна ушла, притворив за собою дверь. Стрижайло снова улегся на диван, больше не касаясь газеты.

 

Иногда его посещала странная форма самосознания. Концентрируясь на себе, он представлял себя не в виде бестелесного «Я», отделенного от плоти и существующего где-то вне тела. Не в форме разума, наполненного гулом клубящихся мыслей, способного сжаться в концентрированную жаркую точку, из которой раскручивается галактическая спираль. Не в виде одной, самодовлеющей части тела, становящейся вдруг центром всего организма, как, например, нестерпимо ноющий зуб, в который переместилось страдающее «Я», или возбужденный похотью пах, в котором «Я», расщепленное на множество обезумевших клеток, слиплось в раскаленную плазму.

Это было особое самоощущение, когда он сознавал себя на молекулярном уровне. Он — разделен на бесчисленное множество равнозначных живых пузырьков, крохотных беспокойных частичек, в каждой из которых во всей полноте присутствует его личность. Истребленная в одной части тела, которое может быть подвергнуто ампутации, — лишено конечности, глаза, почки или полушария мозга, — его личность с исчерпывающей целостностью сохраняется в других молекулах, как крохотный лик в медальоне, как отражение в зеркальном калейдоскопе. Он чувствовал себя нарисованным портретом, где каждый мазок является уменьшенной копией общего изображения.

Испытывая эти гносеологические откровения, не встречая упоминаний о них ни в философских трактатах, ни в медитативных инструкциях, Стрижайло полагал, что ему дано особое сознание, на уровне генетического кода, который и является истинным вместилищем личности, — ее текущей фазы, а также всех фаз, от рождения до смерти. И если развить в себе это уникальное самосознание, то можно проникнуть в свою «преджизнь», а также в «постжизнь», пережить идею бессмертия.

Он лежал на диване и чувствовал себя скопищем бесчисленных пузырьков, как если бы был ванной с кипящей минеральной водой. Пузырьки взлетали и лопались, сливались и измельчались, кружили по странным орбитам и переливались, ввергнутые в броуновское движение. И в каждом пузырька был он сам, как в крохотной икринке, — перевертывался, смещался, сталкивался с самим собой. Эти видения сопровождались таинственной музыкой. Каждая молекула издавала свой особенный звук, источала микроскопическую гармонику, которая, сливаясь с соседней, превращалась в немолкнущий хор, какой вдруг наполняет огромное дерево с мириадами поющих цикад. Звук не был бессмысленным шумом. В нем присутствовала мелодия, тема, музыкальное повествование о его, Стрижайло, жизни, о его неповторимой судьбе.

Ему казалось, что если записать эту музыку на чувствительный прибор, исследовать и расшифровать, то можно угадать его характер, свойства натуры, духовные и телесные немощи, тайные побуждения и страхи. Предсказать его судьбу, предначертать ожидающие его потрясения. Этой музыкой, если ее перенести на пленку, усилить и ненароком транслировать в пространство, где он находился, можно управлять его поступками, определять ход мыслей, влиять на судьбу. В руках друга эта музыка могла оказаться целительным средством. Но, оказавшись в руках врага, превращалась в оружие, способное его погубить, направить на путь катастрофы.

Утонченный меломан, вслушиваясь в музыку молекул, мог выделить сложные хоралы, которые звучали в той или иной части тела. Особую музыку источало сердце, — иногда это была «Маленькая серенада» Моцарта, а иногда «Аппассионата» Бетховена. По-особому звучал зрачок, — то были фортепьянные этюды Скарлатти. Пах был наполнен музыкой Скрябина. Печень звучала, как Брамс. Легкие исполняли «Фугу» Баха. Зуб, если он болел, звучал, как «Свадебный марш» Мендельсона. Поясница, когда в нее вдруг «ступало», играла симфонию Шостаковича. А пульсирующая на горле артерия повторяла Прокофьева.

Стрижайло казалось, что в биоинженерной лаборатории, на стерильных стеллажах стоят стеклянные банки с физиологическим раствором, в котором продолжают жить извлеченные из тела органы. Красное, с обрезанными трубочками, сердце. Млечно-серые, пузырящиеся легкие с разъятыми воздуховодами. Фиолетовая, с прожилками печень. Матка с вывернутым складчатым раструбом. К органам подведены электроды. Снимаются электрические гармоники. Пропущенные через микрофон, превращаются в произведения классической музыки, транслируются по «Радио России».

Вот почему патологоанатомические картины Тишкова имели для Стрижайло музыкальный аналог в виде концертной программы Консерватории.

Стрижайло был убежден, что великие открытия в области генетики, биоинженерии и клонирования были сделаны музыкантами, создающими экспериментальную музыку. «Музыке сфер» в макромире, где каждая планета, астероид и комета издают небесную мелодию, — этой космической симфонии в микромире соответствует «музыка молекул». Композиторы Шнитке и Артемьев, изумлявшие публику своими несуразными, малопонятными творениями, на самом деле перекладывали на ноты, записывали в партитуры «адажио» циррозной печени, «кончерто гроссе» инфарктного сердца, «скерцо» инсультного мозга. Именно так, сутками просиживая в анатомических театрах, не спуская глаз со стеклянных банок, где, похожие на морских осьминогов и кальмаров, плавали иссеченные органы, эти композиторы написали лучшие свои произведение, ставшие сегодня классикой. Там же, среди драгоценных банок, записывая «музыку молекул», они открыли геном человека. Расшифровали генетический код, создав его музыкальный аналог. В последнее время работы композиторов-экспериментаторов были засекречены, сами они исчезли из вида, их имена пропали из концертных программ. Поговаривали, что их всех поместили в «шарашку» ФСБ, где, в прекрасных условиях, с новейшей электронно-акустической аппаратурой, они создают «музыкальную бомбу», — новейший вид оружия, способного полностью перекодировать генетический код человека. На закрытом полигоне под Вологдой на столбах были закреплены репродукторы, сквозь которые транслировалась «экспериментальная музыка». В результате патриархальные крестьяне окрестных деревень утратили славянскую внешность, обрели сходство с кавказцами, бойко говорят на чеченском, торгуют оружием и наркотиками.

Сейчас он лежал на спине, закрыв глаза. Медитировал, воображая свой генетический код. Свой «электронный портрет», каким бы изобразил его новый Шилов, художник технотронного века.

Этот портрет представлялся ему в виде двух спиралей, совершающих винтообразные движения в противоположные стороны. Одна спираль, ярко-красная, неоновая, воплощала в себе страстные, креативные силы его натуры, среди которых напрочь отсутствовали этика, моральные побуждения, долг. Творческая энергия, увлекательная игра, неутолимое наслаждение заставляли вращаться эту неоновую спираль, пылающую над ним подобно ночной рекламе. Вторая спираль была едва очерчена, туманно-голубая и блеклая. Чуть заметно вращалась, готовая остановиться. С этой спиралью были связаны печальные воспоминания детства, где присутствовали нежность к бабушке, болезненная беззащитность, безымянная, не имеющая воплощения любовь. Эта спираль напоминала вьющуюся струйку дыма, которую вот-вот снесет и развеет ветер.

Две эти сути, — явная, доминирующая, управляющая его побуждениями и поступками, и тайная, непроявленная, живущая на далекой периферии личности, — эта двойственность была для него загадкой, иногда забавной, иногда мучительной. Как если бы у сильной, стремительной рыбы, господствующей в океане, присутствовали недоразвитые, ненужные плавники. В определенных условиях, при высыхании океана, они могли преобразоваться в крылья. Превратить рыбу в птицу. Продлить ее существование в измененной среде.

Неоновая спираль, которая извивалась в нем, как неутомимый, пульсирующий червячок, рубиново-красный мотыль, и была тем таинственным зародышем, что вдруг бурно разрастался, превращался в гигантского, набрякшего красными соками червя. Толкал в авантюры, в безжалостные, аморальные предприятия, побуждал к бесчеловечным поступкам. «Дьявольская энергия», «дьявольская изобретательность», «дьявольская везучесть» — так говорили о нем за спиной. Иногда он верил, что в нем действительно поселился дьявол, — всемогущий демиург, носитель восхитительного зла, блистательный интеллектуал преисподней, гений ночного неба. Он создал свою мифологию, в которой был отмечен момент, когда в него вселился дьявол.

Его размышления были прерваны Вероникой Степановной. Она смущенно появилась на пороге кабинета, все в том же наивном фартучке, с фиолетовым дымом пышных седых волос, держа в руках желтые резиновые перчатки:

— Хотела спросить, Михаил Львович, я могу убраться в кухне, протереть пол? Вы не собираетесь обедать или пить кофе?

— Нет, нет, — ответил Стрижайло, раздосадованный ее появлением, желая продолжить свои размышления. — Протирайте пол на здоровье.

Домработница ушла, притворив дверь, а он снова предался воспоминаниям и обдумываниям.

Он вспоминал дом на Палихе, где прошло его детство, без родителей, под присмотром бабушки, которая была ему и отцом, и матерью. Билась над ним, как наседка, взращивала, вскармливала, выхватывая из болезней, из тайных сиротских печалей, вымаливая у Бога благополучие для милого Мишеньки. Дом был четырехэтажный, без лифта, с тяжелой входной дверью, с полутемным сырым подвалом, от которого вверх возносилась лестница с деревянными перилами. Этот подвал был вместилищем его детских ужасов. В черной сырой глубине, в захламленном бомбоубежище, куда не ступала нога жильцов, таилось сонмище злых существ, таинственных беспощадных духов, подстерегавших его. Эти духи были не из детских сказок, не из опыта действительной жизни, где существовало много опасностей, — хулиганы из соседнего двора, пьяный детина, выбегавший с топором на улицу, болезни, доводившие его до мучительного бреда. Эти страхи были безымянны, сопутствовали ему с младенчества. Существовали за пределами его души, являясь в жизнь, чтобы захватить, испугать и замучить. Эти духи свили гнездо в подвале. Там сторожили его, наполняли тьму бесформенным дымом, запахом тлена, из которого вдруг вспыхивали глаза ночной кошки, тянулись костлявые руки ведьмы. Открывая парадную дверь, входя в полутемный подъезд, он немедленно сталкивался с этими духами. Испытывал истошный ужас, кидался мимо подвала на лестницу. Взбегая ввысь, перелетал через ступени, слыша, как духи гонятся следом. Отрывались только тогда, когда он достигал второго этажа, где начинались двери квартир.

Это длилось годами и было невыносимо. Превратилось в детскую религию зла, в ощущение злого полюса мира, откуда исходят на него все напасти, все нынешние и грядущие беды, от которых он преждевременно и страшно погибнет. В его детстве, как и у всех сверстников, были шахматы, собирание монет и марок, увлечение дворовым футболом, походы всем двором в Тимирязевский парк, где купались в солнечном, теплом пруду, сновали между деревьев, и он впервые испытал к соседской девочке нечто, напоминавшее слезную, счастливую нежность, желание пожертвовать собой ради ее милого, веснущатого лица. Но при этом оставался черный подвал, вместилище ужаса. Почти уже юноша, едва он ступал в подъезд, как несся сломя голову на лестницу, чувствуя за собой зеленые кошачьи глаза, костлявые руки, мертвенное дуновение преисподней.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: