Леопольд фон Захер-Мазох 2 глава




Никто в нем не живет, кроме меня, какой-то вдовы из Львова, домовладелицы Тартаковской, маленькой старенькой женщины, которая с каждым днем становится все меньше ростом и все старее, старого пса, хромающего на одну ногу, и молодой кошки, вечно играющей одним и тем же клубком ниток; а клубок ниток принадлежит, я полагаю, прекрасной вдове.

А она, кажется, действительно красива, эта вдова, и еще очень молода, ей самое большее двадцать четыре, и очень богата. Она живет на верхнем этаже, а я на первом, вровень с землей. Зеленые жалюзи на ее окнах всегда опущены, у нее есть балкон, весь заросший зелеными вьющимися растениями. У меня зато есть внизу милая, уютная беседка, увитая жимолостью, в которой я читаю и пишу, рисую и пою, – как птица в ветвях. Из беседки я могу видеть балкон. Иногда я действительно бросаю взгляд наверх, и тогда время от времени сквозь густую зеленую сеть мелькает белое платье.

В сущности, меня очень мало интересует красивая женщина там, наверху, потому что я влюблен в другую, и надо сказать, влюблен до последней степени безнадежно – гораздо более безнадежно, чем рыцарь Тоггенбург и Шевалье в Манон Леско, – потому что моя возлюбленная… из камня.

В саду, в маленькой чаще есть одна восхитительная лужайка, на которой мирно пасутся две-три ручные косули. На этой лужайке стоит каменная статуя Венеры – копия с оригинала, находящегося, кажется, во Флоренции. Эта Венера – самая красивая женщина, которую я когда-либо видел в своей жизни.

Правда, это не так уж много значит, потому что красивых женщин, да и вообще женщин, я видел мало; я и в любви дилетант, никогда не уходивший дальше грунтовки, первого акта.

Но к чему тут превосходные степени – как будто то, что прекрасно, может быть превзойдено?

Довольно того, что эта Венера прекрасна и что я люблю ее – так страстно, так болезненно искренне, так безумно, как можно любить только женщину, неизменно отвечающую на любовь вечно одинаковой, вечно спокойной каменной улыбкой. Да, я буквально молюсь на нее.

Часто, когда солнце опаляет своим жаром деревья, я лежу под сенью молодого бука и читаю; часто я посещаю мою холодную, жестокую возлюбленную и по ночам – тогда я становлюсь перед ней на колени, прижимаюсь лицом к холодным камням, на которых покоятся ее ноги, и безумно молюсь ей.

Это просто неописуемо – когда затем восходит луна – теперь она как раз прибавляется – и плывет среди деревьев, и лужайка предстает в серебряном сиянии, а богиня стоит, словно просветленная, и как будто купается в ее мягком свете.

Однажды, возвращаясь с такой молитвы, я вдруг заметил в одной из аллей, ведущих к дому, женскую фигуру, отделенную от меня только зеленой галереей, белую, как камень, залитую лунным светом. На мгновение меня охватило такое чувство, будто моя прекрасная мраморная женщина сжалилась надо мной, ожила и пошла за мной, – но меня охватил невыразимый ужас, сердце грозило разорваться, и вместо того, чтобы…

Ну, да ведь я дилетант. Как всегда, я застрял на втором стихе – нет, не застрял, напротив: я побежал так быстро, как это только было в моих силах.

Вот случайность! Еврей, торговец фотографиями, подбрасывает мне снимок моего идеала! Это небольшой листок – «Венера с зеркалом» Тициана – что за женщина! Я напишу стихотворение. Нет! Я возьму этот листок и подпишу под ним: «Венера в мехах».

Ты мерзнешь – ты, сама зажигающая пламя! Закутайся же в свои деспотовы меха – кому они и приличествуют, если не тебе, жестокая богиня красоты и любви!..

А через некоторое время я прибавил к подписи несколько стихов Гете, которые я недавно нашел в его «Паралипомене» к «Фаусту».

 

Амуру!

 

Подложна пара крыльев

И стрелы – это когти,

Вне всякого сомненья,

Как и все боги Греции,

Переодетый дьявол он.

 

Затем я поставил снимок перед собой на столе, подперев его книгой, и принялся его рассматривать.

Холодное кокетство прекрасной женщины, с которым она драпирует свою красоту темными собольими мехами, суровость, жестокость, запечатленные в чертах мраморного лика, восхищают меня и в то же время внушают мне ужас.

Я снова берусь за перо, и вот что теперь здесь написано:

«Любить, быть любимым – какое счастье! И все же, как бледнеет его сияние перед полным мукой блаженством – боготворить женщину, которая делает нас своей игрушкой, быть рабом прекрасной тиранки, безжалостно попирающей нас ногами. Даже Самсон, этот герой, этот великан, отдался еще раз в руки Далилы, изменившей ему, и она еще раз предала его, и филистимляне связали его прямо перед ней и выкололи ему глаза, которые он до последнего мгновения, опьяненный яростью и любовью, не спускал с прекрасной изменницы».

Я завтракал в своей увитой жимолостью беседке и читал книгу Юдифи и завидовал свирепому язычнику Олоферну из-за царственной женщины, которая отсекла ему голову, и из-за его кроваво-прекрасной кончины.

«И покарал его Господь, и отдал его в руки женщины».

Эта фраза поразила меня.

Как нелюбезны эти евреи, думал я. Да и сам Бог их – он мог бы выбирать и более приличные выражения, говоря о прекрасном поле!

«И покарал его Господь и отдал в руки женщины», повторял я про себя. Ну и что бы мне такого натворить, чтобы он и меня покарал?

Ах, ради Бога! Опять идет наша домохозяйка, за ночь она опять сморщилась и стала немного меньше. А там наверху, меж зеленых усиков и цепочек, опять что-то белеет. Венера это или вдова?

На этот раз вдова, потому что мадам Тартаковская, приседая, просит у меня от ее имени книг для чтения. Я бегу к себе в комнату и поспешно хватаю со стола пару томов.

Слишком поздно я вспоминаю, что в одном из них лежит мой снимок с Венерой. И теперь он у этой белой женщины там наверху, вместе с моими излияниями.

Что-то она обо мне скажет?

Я слышу, она смеется.

Не надо мной ли?

 

Полнолуние! Вот уже луна вышла из-за верхушек невысоких елей, окаймляющих парк, и серебристый аромат разлился над террасой, над купами деревьев, залил всю местность, насколько хватает глаз, и мягко расплывается вдали, словно трепещущие воды.

Я не в силах противиться, что-то меня так странно манит, зовет. Я снова одеваюсь и выхожу в сад.

Меня влечет туда, на лужайку, к ней, к моей богине, к моей возлюбленной.

Ночь холодна. Я мерзну. Воздух, тяжелый от ароматов цветов и леса, опьяняет.

Какое торжество! Какая вокруг музыка! Рыдает соловей. Совсем тихо подрагивают в бледно-синем мерцании звезды. Лужайка кажется гладкой, как зеркало, как ледяной покров пруда.

Божественно-величаво, вся светясь, возвышается статуя Венеры.

Но что это там?

С мраморных плеч богини до самых ступней ее ниспадает длинный плащ из темного меха – я стою в оцепенении, не сводя с нее глаз, и снова меня охватывает этот неописуемый испуг, и я бросаюсь бежать.

Я ускоряю шаги – и вдруг замечаю, что ошибся аллеей, и только я хочу свернуть в сторону, в один из зеленых проходов, смотрю – передо мной на каменной скамье сидит Венера – прекрасная каменная богиня – нет! настоящая богиня любви с теплой кровью и бьющимся пульсом. Да, она ожила для меня, как та известная статуя, которая начала дышать для своего творца. Правда, чудо совершилось только наполовину: еще каменными кажутся ее белые волосы, еще мерцают, как лунный свет, ее белые одежды – или это атлас? – ас плеч ее ниспадает темный мех… Но губы у нее уже красны, и окрашиваются щеки, и из глаз ее в меня попадают два зеленых луча – и вот она смеется!

Ее смех такой странный, такой – ах! это неописуемо, у меня захватывает от него дыхание, и я бегу дальше, но через каждые несколько шагов вынужден останавливаться, чтобы перевести дух, – а этот насмешливый смех преследует меня через сумрачные лиственные проходы, через освещенные лужайки, до самой чащи, сквозь которую могут пробиться лишь одинокие лунные лучи. Я больше не нахожу дороги, блуждаю кругами, холодные жемчужные капли выступают у меня на лбу.

Наконец я останавливаюсь и произношу краткий монолог.

Он звучит – ну да, ведь наедине с самими собой люди всегда бывают либо очень любезны, либо очень грубы…

Итак, я говорю себе: Осел!

Это слово оказывает грандиозное действие, точно заклинание, спасающее меня и приводящее в себя.

Мгновенно я успокаиваюсь.

Я повторяю удовлетворенно: Осел!

И вот я снова вижу все ясно и отчетливо: вот фонтан, вон буковая аллея, вон там дом. И я медленно направляюсь теперь к нему.

Тут – опять же внезапно – за зеленой стеной, залитой лунным светом, словно вышитой серебром, – белая фигура, прекрасная каменная женщина, которую я боготворю, которой страшусь, от которой бегу.

В два-три прыжка я подбегаю к дому, перевожу дыхание и задумываюсь.

Ну? Что же я теперь такое: маленький дилетант или большой осел?

Знойное утро, в воздухе душно, тянет крепкими, возбуждающими ароматами.

Я снова сижу в своей увитой жимолостью беседке и* читаю «Одиссею». Читаю о пленительной волшебнице, превращающей своих поклонников в зверей. Превосходный образ античной любви.

Тихо шелестят ветви и стебли, шелестят листья моей книги, что-то шелестит на террасе.

Женское платье…

Вот она – Венера – только без мехов – нет! на сей раз это – вдова – и все же – Венера – о, что за женщина!

Как она стоит передо мной в легком белом утреннем одеянии и смотрит на меня, какой поэзией, какой прелестью и грацией дышит ее изящная фигура! Она не крупная, но и не маленькая. Головка – скорее привлекательна, пикантна, в духе эпохи маркизы Помпадур, чем красива в строгом смысле, но все же как обворожительна! Мягкий рисунок не слишком маленького рта, чарующий задор в выражении полных губ – кожа так бесконечно нежна, что всюду просвечивают голубые жилки, даже через муслин, прикрывающий руки и грудь, – как пышно завиваются эти рыжие волосы, – да, они у нее не белокурые, не золотистые, а рыжие – как демонически и все же мило играют они у ее затылка – но вот меня настигают ее глаза, словно две зеленые молнии, – да, они зеленые, эти глаза, с таящейся в них неописуемой мягкой силой, – зеленые, но того оттенка, какой бывает в драгоценных каменьях, в бездонных горных озерах.

Она замечает мое замешательство, сделавшее меня прямо-таки невежей: я остался сидеть и забыл снять с головы фуражку.

Она лукаво улыбается.

Наконец, я поднимаюсь, кланяюсь. Она подходит ближе и разражается звонким, почти детским смехом. Я что-то бормочу, запинаюсь, как может бормотать в такую минуту только маленький дилетант или большой осел.

Так мы познакомились.

Богиня осведомилась о моем имени и назвала свое.

Ее зовут Ванда фон Дунаева.

И она действительно моя Венера.

– Но, сударыня, как вам пришла в голову такая идея?

– Мне ее подал снимок, лежащий в одной из ваших книг…

– Я забыл его.

– Эти странные заметки на обороте…

– Почему странные?

Она посмотрела мне прямо в глаза.

– Мне всегда хотелось встретить настоящего мечтателя, фантаста – ради разнообразия… Ну, а вы мне кажетесь, по всему, одним из самых безудержных.

– Милостивая государыня… в самом деле… – опять роковое ослиное бормотание, и, в довершение, я краснею, – так, как это еще прилично было бы шестнадцатилетнему юнцу, но мне, который почти на целых десять лет старше…

– Вы сегодня ночью испугали меня.

– Да, собственно, дело в том… не угодно ли вам, впрочем, присесть?

Она села, наслаждаясь моим испугом, – ибо я боялся ее теперь, средь бела дня, еще больше. У ее верхней губы витала чарующая улыбка.

– Вы смотрите на любовь, – заговорила она, – и прежде всего на женщину, как на нечто враждебное, нечто, против чего вы стараетесь, хотя и тщетно, защищаться, но чью власть вы чувствуете, как сладостную муку, как жалящую жестокость. Взгляд вполне современный.

– Вы его не разделяете?

– Я с ним не согласна, – сказала она быстро и решительно и покачала головой, отчего ее локоны взметнулись, как красные языки пламени.

– Для меня веселая чувственность эллинов – радость без страдания – идеал, который я стремлюсь осуществить в своей жизни. Потому что в ту любовь, которую проповедует христианство, которую проповедуют современные люди, эти рыцари духа, – в нее я не верю. Да, да, вы только посмотрите на меня – я гораздо хуже еретички: я – язычница.

 

Долго ли, думаешь ты, богиня любви размышляла,

В роще на Иде, когда ей приглянулся Анхиз?

 

Меня всегда восхищали эти строки из «Римских элегий» Гете.

В природе лежит только эта любовь героического времени, «когда олимпийцы влюблялись». В то время

 

…за взглядом

Шло вожделенье, и вслед – миг утоленья его.[9]

 

– Все остальное – надуманно, неискренне, лживо. Только благодаря христианству – жестокая эмблема которого, крест, всегда была для меня чем-то ужасным… – в природу и ее безгрешные влечения впервые было внесено нечто чуждое, враждебное. Борьба духа с чувственным миром – вот евангелие современности. Я не хочу в этом участвовать!

– Да вам бы на Олимпе жить, сударыня, – ответил я, – Ну, а мы, современные люди, не переносим античной веселости – и менее всего в любви. Одна мысль о том, чтобы делить женщину, хотя бы она была какой-нибудь Аспазией, с другими, нас возмущает; мы ревнивы, как наш Бог. И вот почему имя прекрасной Фрины стало у нас бранным словом.

Мы предпочитаем худосочную, бледную Гольбейновскую деву, принадлежащую нам одним, античной Венере, которая, как бы она ни была божественно прекрасна, любит сегодня Анхиза, завтра Париса, послезавтра Адониса. И если случится, что в нас одерживает верх природа и мы отдаемся пламенной страсти к подобной женщине, то ее жизнерадостная веселость кажется нам какой-то демонической силой, жестокостью, и в нашем блаженстве мы видим грех, который требует искупления.

– Значит, и вы увлекаетесь современной женщиной? Этими жалкими истерическими бабами, которые в сомнамбулической погоне за каким-то пригрезившимся идеалом мужчины не умеют оценить лучшего мужчины и, в вечных слезах и муках, ежедневно оскорбляют свой христианский долг, обманывая сами и сами оказываясь обманутыми, вечно выбирают, бросают и снова отправляются на поиски, никогда не умеют ни изведать счастье, ни дать счастье и клянут судьбу, – вместо того, чтобы спокойно сознаться: я хочу любить и жить, как жили Елена и Аспазия. Природа не знает никакого постоянства в отношениях между мужчиной и женщиной.

– Милостивая государыня…

– Дайте мне выговориться. Только эгоизм мужчины стремится схоронить женщину, как какое-то сокровище. Все попытки внести постоянство в самое изменчивое из всего, что только есть в изменчивом человеческом бытии – в любовь, – путем священных обрядов, клятв и договоров – потерпели крушение. Можете ли вы отрицать, что наш христианский мир разлагается?

– Но…

– Но одиночка, восстающий против общественных установлений, изгоняется, клеймится позором, побивается камнями, хотите вы сказать. Что ж, я готова рискнуть, я хочу прожить свою жизнь согласно своим языческим принципам. Я отказываюсь от вашего лицемерного уважения, я хочу быть счастливой. Те, кто выдумали христианский брак, отлично сделали, что одновременно выдумали и бессмертие. Но я не думаю о жизни вечной: если с последним моим вздохом здесь, на земле, для меня, как Ванды фон Дунаевой, все кончено, что мне с того, присоединится ли мой чистый дух к песнопениям ангельских хоров, сольется ли в какие-то новые существа мой прах? А если я сама, такая, какая я есть, больше жить не буду, то во имя чего же я стану отрекаться от радостей? Принадлежать человеку, которого я не люблю, просто потому, что когда-то я его любила? Нет, не стану я ни от чего отрекаться – я полюблю всякого, кто мне нравится, и сделаю счастливым всякого, кто меня любит. Разве это скверно? Нет, это по меньшей мере гораздо красивее, чем если бы я стала жестоко наслаждаться мучениями, которые могут вызвать мои чары, и добродетельно отворачиваться от несчастного, изнывающего от страсти ко мне. Я молода, богата, красива и, такая, какая я есть, я живу весело, ради удовольствия, ради наслаждения.

Пока она говорила и глаза ее лукаво искрились, я схватил ее руки, хорошенько не осознавая, что я хотел делать с ними, но теперь, как истый дилетант, торопливо выпустил их.

– Ваша искренность, – сказал я, – восхищает меня, и не она одна…

Опять этот проклятый дилетантизм сдавил мне горло!

– Что же вы хотели сказать?

– Что я хотел?.. Да, я хотел – простите – сударыня… я перебил вас.

– Что такое?

Долгая пауза. Наверное, она произносит про себя целый монолог, который в переводе на мой язык исчерпывается одним-единственным словом: «Осел»!

– Если позволите, сударыня, – заговорил я, наконец, – как вы пришли к подобным… подобным идеям?

– Очень просто. Мой отец был человек разумный. Меня с самой колыбели окружали копии античных статуй, в десять лет я читала Жиль Блаза, в двенадцать – «Орлеанскую девственницу». Я считала своими друзьями Венеру и Аполлона, Геракла и Лаокоона, как другие в детстве – Мальчика-с-Пальчика, Синюю Бороду и Золушку. Мой муж был человек веселый, жизнерадостный, даже неизлечимая болезнь, постигшая его вскоре после нашей свадьбы, никогда не могла надолго омрачить его чело. Даже в ночь накануне своей смерти он взял меня к себе в постель, а в течение долгих месяцев, которые он провел, умирая, в своем кресле на колесиках, он часто в шутку спрашивал меня: «Ну что, есть у тебя уже поклонник?» Я загоралась от стыда. «Не обманывай меня, – прибавил он однажды, – я посчитал бы это отвратительным. А красивого мужчину ты себе найди, или лучше сразу нескольких. Ты чудесная женщина, но при этом еще наполовину ребенок, – ты нуждаешься в игрушках».

Наверное, вам не нужно говорить, что, пока он был жив, у меня не было никаких поклонников, – но довольно об этом; короче, он воспитал меня такой, какая я теперь: гречанкой.

– Богиней… – поправил я. Она улыбнулась:

– Какой именно?

– Венерой!

Она погрозила мне пальцем и нахмурила брови.

– И даже «Венерой в мехах»… Погодите-же – у меня есть большая-пребольшая меховая шуба, которой я могу укрыть вас всего: я поймаю вас в нее, как в сеть.

– И вы полагаете, – быстро заговорил я, так как меня осенила мысль, показавшаяся мне, при всей ее простоте и банальности, очень дельной, – вы полагаете, что ваши идеи возможно проводить в наше время? Что Венера может безвозбранно разгуливать во всей своей неприкрытой красоте среди железных дорог и телеграфов?

Неприкрытой – нет, конечно, в мехах! – воскликнула она, смеясь. – Хотите ли посмотреть на мои?

– И потом…

– Что же «потом»?

– Красивые, свободные, веселые и счастливые люди, какими были греки, возможны только тогда, когда существуют рабы, которые делают все прозаические дела повседневной жизни и которые – прежде всего – работают на них.

– Разумеется, – живо ответила она. – И прежде всего целая армия рабов нужна олимпийской богине, вроде меня. Так что берегитесь меня!

– Почему?

Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это «почему». Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что стали видны маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить-то не стоило:

– Вы хотите быть моим рабом?

– В любви не бывает никакого равенства, никакой рядоположенности, – ответил я с торжественной серьезностью. – Но если бы я мог выбирать – властвовать или быть подвластным, – то мне показалось бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы?

– Ну, это-то было бы не так трудно, в конце концов.

– Вы думаете?

– Ну, а я, например, – она засмеялась, откинувшись назад. – У меня талант – быть деспотицей, – необходимые меха у меня тоже есть… Но сегодня ночью вы вполне серьезно меня испугались?

– Вполне серьезно.

– А теперь?

– Теперь – теперь-то я и начинаю бояться вас по-настоящему!

 

Мы встречаемся ежедневно, я и – Венера. Много времени проводим вместе, завтракаем в моей увитой жимолостью беседке, чай пьем в ее гостиной, и я имею возможность развернуть во всю ширь все свои мелкие, очень мелкие таланты. Для чего же я учился всем наукам, для чего пробовал силы во всех искусствах, если бы оказался не в состоянии развлечь маленькую хорошенькую женщину…

Но эта женщина – вовсе не такая уж маленькая, и импонирует она мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее – и только тут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой камейной головке. В чертах ее мало римского, но очень много греческого.

Мне хочется изобразить ее то в виде Психеи, то в виде Астарты, сообразно выражению ее глаз – одухотворенно-мечтательному, или же этому наполовину изнемогающему, наполовину опаляющему, утомленно-сладострастному, но ей хочется, чтобы это был ее портрет.

Ну, хорошо – я одену ее в меха.

О, как мог я сомневаться хотя бы на минуту! Кому же и идут княжеские меха, как не ей?

 

Вчера вечером я был у нее и читал ей «Римские элегии». Потом я отложил книгу и начал говорить что-то свое. Она, кажется, была довольна – даже больше: она буквально приковалась глазами к моим губам, грудь ее часто вздымалась.

Или мне это только показалось?

Дождь меланхолически стучал в оконные стекла, огонь по-зимнему уютно потрескивал в камине, – я почувствовал себя у нее так по-домашнему, на мгновение я утратил всякую почтительность по отношению к этой прекрасной женщине и поцеловал ее руку, и она позволила мне это.

Тогда я сел у ее ног и прочитал маленькое стихотворение, которое я написал для нее.

 

Венера в мехах,

 

Растопчи меня, я раб твой,

Прелестью плененный адской,

Среди мирта и агав

Мраморную плоть распяв.

 

Ну – и так далее! На этот раз мне действительно удалось пойти дальше первой строфы, но по ее повелению я отдал ей в тот вечер это стихотворение, и так как копии у меня не осталось, то сегодня, делая выписки из своего дневника, я могу припомнить только эту первую строфу.

Странное чувство я испытываю. Едва ли я влюблен в Ванду, – по крайней мере, при первой нашей встрече я совершенно не испытал той молниеносной вспышки страсти, с которой начинается влюбленность. Но я чувствую, что ее необычайная, поистине божественная красота мало-помалу опутывает меня своей магической силой. Не похоже оно и на зарождающуюся сердечную привязанность. Это какая-то психическая подчиненность, захватывающая меня медленно, но с тем большей полнотой.

С каждым днем я страдаю все глубже, а она – она только улыбается этому.

 

Сегодня она сказала мне вдруг, безо всякого повода:

– Вы меня интересуете. Большинство мужчин так обыкновенные – в них нет порыва, поэзии; в вас есть известная глубина и воодушевление и – главное – серьезность, которая мне по душе. Я могла бы вас полюбить.

 

После недолгого, но сильного грозового ливня мы отправляемся вместе на лужайку, к статуе Венеры. Всюду над влажной землей поднимается пар, облака его несутся к небу, словно жертвенные воскурения; над нашими головами раскинулась разорванная радуга; ветви деревьев еще роняют капли дождя, но воробьи и зяблики уже прыгают с ветки на ветку и так возбужденно щебечут, словно очень чему-то радуются. Воздух напоен свежими ароматами. Через лужайку трудно пройти, потому что она вся еще сырая и блестит на солнце, словно маленький пруд, над подвижным зеркалом которого высится богиня любви, – а вокруг ее головы кружится рой мошек и, освещенный солнцем, кажется каким-то ореолом.

Ванда наслаждается восхитительной картиной и, желая отдохнуть, опирается на мою руку, так как на скамьях в аллее еще не просохла вода. Все существо ее дышит сладостной истомой, глаза полузакрыты, дыхание ее ласкает мою щеку.

Я ловлю ее руку и – положительно не знаю, как мне это удалось, – спрашиваю ее:

– Могли бы вы полюбить меня?

– Почему бы и нет? – отвечает она, остановив на мне свой спокойный и ясный, как солнце, взор. – Но не надолго.

В следующее мгновение я стою перед ней на коленях и прижимаюсь пылающим лицом к душистому муслину ее платья.

– Ну, Северин, – это же неприлично!

Но я ловлю ее маленькую ногу и прижимаюсь к ней губами.

– Вы становитесь все неприличнее! – восклицает она, вырывается от меня и быстро убегает к дому, а в моей руке остается ее милая, милая туфелька.

Что это? Предзнаменование?

 

Весь день я не решался показаться ей на глаза, ближе к вечеру я сидел у себя в беседке – вдруг сквозь вьющуюся зелень ее балкона мелькнула ее обворожительная огненная головка.

– Отчего же вы не приходите? – нетерпеливо крикнула она мне сверху.

Я взбежал по лестнице, но наверху вновь утратил мужество и постучался совсем тихо. Она не сказала «войдите», а отворила дверь и остановилась на пороге.

– Где моя туфля?

– Она – я ее – я хочу… – бессвязно забормотал я.

– Принесите ее, потом мы будем вместе пить чай и поболтаем.

Когда я вернулся, она возилась за самоваром. Я торжественно поставил туфельку на стол и отошел в угол, как мальчишка, ожидающий наказания.

Я заметил, что у нее был немного нахмурен лоб и вокруг губ легла какая-то суровая, властная складка, которая привела меня в восторг.

Вдруг она разразилась смехом.

– Значит, вы – в самом деле влюблены… в меня?

– Да, и страдаю сильнее, чем вы думаете.

– Страдаете? – и она снова рассмеялась.

Я был возмущен, пристыжен, уничтожен – но все это совершено впустую.

– Зачем же? – продолжала она, – я отношусь к вам очень хорошо, сердечно.

Она протянула мне руку и посмотрела на меня чрезвычайно дружелюбно.

– И вы согласитесь быть моей женой?

Ванда взглянула на меня – да, как это она на меня взглянула? – прежде всего, я думаю, изумленно, а потом немного насмешливо.

– Откуда это вы вдруг столько храбрости набрались? – проговорила она.

– Храбрости?

– Да, храбрости жениться вообще и в особенности на мне, – она подняла туфельку. – Так скоро вы подружитесь вот с этим? Но шутки в сторону. Вы в самом деле хотите жениться на мне?

– Да.

– Ну, Северин, это дело серьезное. Я верю, что вы любите меня, и я тоже люблю вас – и, что еще лучше, мы интересуем друг друга, нам не грозит, следовательно, опасность так уж скоро наскучить друг другу. Но вы знаете, я женщина легкомысленная – и именно поэтому я отношусь к браку очень серьезно – и если я беру на себя какие-то обязанности, то я хочу иметь возможность и исполнить их. Но я боюсь – нет – вам будет больно это услышать.

– Будьте искренни со мной, прошу вас, – ответил я.

– Ну, хорошо, скажу откровенно: я не думаю, чтобы могла любить человека дольше, чем…

Она грациозно склонила набок головку и раздумывала.

– Дольше года?

– Что вы такое говорите! Дольше месяца, вероятно.

– И меня не дольше?

– Ну, вас – вас, может быть, два.

– Два месяца! – воскликнул я.

– Два месяца – это очень долго.

– Сударыня, это более, чем антично.

– Вот видите, вы не переносите правды.

Ванда прошлась по комнате, потом оперлась на камин, положив руку на карниз, и молча посмотрела на меня.

– Что же мне с вами делать? – заговорила она вновь.

– Что хотите, – смиренно ответил я, – что вам доставит удовольствие.

– Как непоследовательно! – воскликнула она. – Сначала вы хотите меня в жены, а потом отдаете мне себя, как игрушку.

– Ванда – я люблю вас.

– Так мы снова вернемся к тому, с чего начали. Вы любите меня и хотите меня в жены – но я не хочу вступать в новый брак, потому что сомневаюсь в прочности своих и ваших чувств.

– А если я хочу рискнуть на брак с вами? – возразил я.

– Тогда остается еще вопрос, хочу ли я рискнуть на брак с вами, – спокойно проговорила она. – Я отлично могу себе представить, что могла бы принадлежать одному мужчине всю жизнь, но это должен быть настоящий мужчина, который импонировал бы мне, который подчинил бы меня силой своей личности, – понимаете? А все мужчины – я это знаю! – едва влюбляются, становятся слабы, податливы, смешны, всецело отдаются в руки женщины, пресмыкаются перед ней на коленях Между тем, я могла бы долго любить только того, пере? кем я ползала бы на коленях… Но вы мне так полюбились, что я хочу попробовать.

Я бросился к ее ногам.

– Боже мой, вот вы уже и на коленях! – насмешливо сказала она. – Хорошо же вы начинаете. – И когда я поднялся, она продолжала: – Даю вам год сроку – чтобы покорить меня, чтобы убедить меня, что мы подходим друг другу, что мы можем жить вместе. Если это вам удастся, тогда я буду вашей женой, и притом такой, Северин, женой, которая свои обязанности будет исполнять строго и добросовестно. В течение этого года мы будем жить, как в браке.

Кровь бросилась мне в голову.

Загорелись вдруг и ее глаза.

– Мы поселимся вместе, – продолжала она, – у нас будут одинаковые привычки, и мы посмотрим, сможем ли мы ужиться. Предоставляю вам все права супруга, поклонника, друга. Удовлетворены ли вы этим?

– Я должен быть удовлетворен.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: