Он странный мужчина, совсем как женщина; он знает, что красив, и держится соответствующе; по четыре, по пять раз в день меняет свой кокетливый туалет, словно какая-нибудь тщеславная куртизанка.
В Париже он появился вначале в женском платье, и мужчины принялись осаждать его любовными письмами. Один итальянский певец, знаменитый столько же своим талантом, сколько и своей страстностью, ворвался даже в его квартиру и грозился, стоя перед ним на коленях, лишить себя жизни, если не добьется благосклонности.
– Мне очень жаль, – ответил он с улыбкой, – мне было бы очень приятно подарить вам свою благосклонность, но мне не остается ничего другого, как исполнить ваш смертный приговор, потому что я… мужчина.
Зал уже в значительной мере опустел, но она, по-видимому, еще совсем не думает собираться.
Сквозь опущенные жалюзи уже забрезжило утро.
Наконец-то доносится шелест ее тяжелого одеяния, струящегося за ней потоком зеленых волн. Медленно, шаг за шагом, подходит она, занятая разговором с ним.
Едва ли я еще существую для нее, она даже не дает себе труда приказать мне что-либо.
– Плащ для мадам, – приказывает он, совершенно не подумав, конечно, помочь ей сам.
Пока я надеваю на нее плащ, он стоит, скрестив руки, рядом с ней. А она, пока я, стоя на коленях, надеваю на нее меховые ботинки, слегка опирается на его плечо и спрашивает:
– Что же там было насчет львицы?
– Когда на льва, которого она избрала, с которым она живет, нападает другой, – продолжил свой рассказ грек, – львица спокойно ложится наземь и наблюдает за схваткой, и если ее супруг терпит поражение, она не приходит к нему на помощь – она равнодушно смотрит, как он истекает кровью в когтях своего противника, и следует за победителем, за сильнейшим. Такова природа женщины.
|
Моя львица окинула меня в это мгновение быстрым и странным взглядом.
Меня пробрала дрожь, сам не знаю, почему, – а красная заря точно обдала меня, и ее, и его кровью.
Спать она не легла; она только сбросила свой бальный туалет и распустила волосы, потом приказала мне затопить и села у камина, направив неподвижный взгляд в огонь.
– Нужен ли я тебе еще, госпожа? – спросил я, и на последнем слове голос мне отказал.
Ванда покачала головой.
Я вышел из спальни, прошел через галерею и опустился на ступени лестницы, ведущей из нее в сад. Легкий северный ветер нес с Арно свежую, влажную прохладу, зеленые холмы высились вдали в розовом тумане, золотой пар струился над городом, над круглым куполом собора.
На бледно-голубом небе еще мерцали редкие звезды.
Я порывисто расстегнул свою куртку и прижался пылающим лбом к мрамору. Ребяческой игрой показалось мне в это мгновение все, что произошло до сих пор; серьезное же наступало теперь – причем страшно серьезное.
Я предчувствовал катастрофу, я уже видел ее перед собой, мог осязать ее руками, но у меня не хватало духу встретить ее, силы мои были надломлены.
Если быть искренним, то меня пугали не муки, не страдания, которые могли обрушиться на меня, не унижения и оскорбления, которые могли мне предстоять.
Я чувствовал один только страх – страх потерять ее: ту, которую я так фанатично любил, и этот страх был таким сильным, таким всесокрушающим, что я вдруг разрыдался, как дитя.
Весь день она оставалась у себя, запершись в своей комнате, и прислуживала ей негритянка. Когда же в голубом эфире засверкала вечерняя звезда, я увидел, как она прошла через сад и – я осторожно, на приличном расстоянии последовал за ней – как она вошла в храм Венеры. Я прокрался за ней и заглянул в дверную щель.
|
Она стояла перед величавым изваянием богини, сложив руки, как для молитвы, и священный свет звезды любви бросал на нее свои голубые лучи.
Ночью на моем ложе меня охватил такой страх потерять ее, отчаяние овладело мной с такой силой, которая сделала из меня героя, чуть ли не либертена. Я зажег красную масляную лампочку, висевшую перед образом в коридоре, и вошел, затеняя свет рукой, в ее спальню.
Львица, наконец выбившаяся из сил, затравленная, загнанная насмерть, уснула на своих подушках. Она лежала на спине, сжав кулаки, и тяжело дышала. Сны, казалось, тревожили ее. Я медленно отнял руку, которой заслонял свет, и осветил ее дивное лицо ярким красным светом.
Но она не проснулась.
Осторожно поставил я лампу на пол, опустился на колени перед кроватью Ванды и положил голову на ее мягкую горящую руку.
На мгновение она слегка шевельнулась, но не проснулась и теперь. Как долго я пролежал так среди ночи, окаменев от страшных мучений, – не знаю.
В конце концов меня охватила сильная дрожь, и я сумел заплакать – мои слезы потекли на ее руку. Она несколько раз вздрогнула, наконец, проснулась, провела рукой по глазам и посмотрела на меня.
– Северин! – воскликнула она скорее с испугом, чем с гневом.
Я был не в силах откликнуться.
– Северин! – снова тихо позвала она. – Что с тобой? Ты болен?
|
В ее голосе звучало столько участия, столько доброты, столько ласки, что меня словно раскаленными щипцами схватили за сердце, и я громко разрыдался.
– Северин, – проговорила она снова, – бедный мой, несчастный мой друг! – Она ласково провела рукой по моим волосам. – Мне жаль, страшно жаль тебя, но я ничем не могу тебе помочь – при всем своем желании я не могу придумать для тебя никакого лекарства!
– О, Ванда, неужели это неизбежно? – вырвалось у меня с мучительным стоном.
– Что, Северин? О чем ты?
– Неужели ты совсем меня больше не любишь? – продолжал я. – Неужели у тебя не осталось ко мне ни капли сострадания? Так захватил тебя этот прекрасный незнакомец?
– Я не могу тебе лгать, – мягко заговорила она после небольшой паузы, – он произвел на меня такое впечатление, от которого я не в силах отделаться, от которого я сама страдаю и дрожу, – такое впечатление, о котором мне только случалось читать у поэтов, видеть на сцене, но которое до сих пор казалось мне образом фантазии. О, этот человек – настоящий лев, сильный, прекрасный и гордый – и все же мягкий, не грубый, как мужчины у нас на Севере. Мне больно за тебя – поверь мне, Северин! – но он должен быть моим – ах, что я говорю? – я должна ему отдаться, если он захочет меня взять.
– Подумай же о своей чести, Ванда, если я уже ничего для тебя не значу, – воскликнул я, – до сих пор ты сохраняла ее незапятнанной.
– Я думаю об этом, – ответила она, – я хочу быть сильной, пока я могу, я хочу… – она смущенно зарылась лицом в подушки, – я хочу стать его женой – если он меня захочет.
– Ванда! – крикнул я, снова захваченный этим смертельным страхом, всякий раз перехватывавшим мне дыхание, лишавшим рассудка, – ты хочешь стать его женой, ты хочешь навеки принадлежать ему! О, не отталкивай меня от себя! Он тебя не любит…
– Кто тебе это сказал! – вскричала она, вспыхнув.
– Он тебя не любит! – со страстью повторил я. – А я люблю тебя, я боготворю тебя, я – твой раб, я хочу, чтобы ты попирала меня ногами, я хочу на руках пронести тебя через всю жизнь.
– Кто тебе сказал, что он меня не любит? – резко перебила меня она.
– О, будь моей, – молил я, – будь моей! Ведь я больше не могу ни жить, ни существовать без тебя! Пожалей же меня, Ванда, пожалей!
Она подняла на меня глаза – и теперь это снова был знакомый мне холодный, бессердечный взгляд, знакомая мне злая улыбка.
– Ты ведь сказал – он меня не любит! – насмешливо отозвалась она. – Вот и отлично, утешься этим!
И сказав это, она отвернулась в другую сторону, пренебрежительно повернувшись ко мне спиной.
– Боже мой, разве ты не женщина из плоти и крови? Разве нет у тебя сердца, как у меня? – вырвалось из моей судорожно сжатой груди восклицание.
– Ты ведь знаешь, – злобно ответила она, – я каменная женщина, «Венера в мехах», твой идеал – вот и стой себе на коленях, молись на меня.
– Ванда! – умолял я. – Хоть каплю жалости!
Она засмеялась. Я прижал лицо к ее подушкам, слезы, в которых изливались мои муки, хлынули у меня из глаз.
Долгое время все было тихо, потом Ванда медленно приподнялась.
– Ты мне надоедаешь! – начала она.
– Ванда!
– Я хочу спать, дай мне поспать.
– Пожалей меня, – молил я, – не отталкивай меня, ни один мужчина, никто не будет любить тебя так, как я.
– Дай мне поспать, – она снова повернулась ко мне спиной.
Я вскочил, вырвал из ножен висевший подле ее кровати кинжал и приставил его к своей груди.
– Я убью себя здесь, на твоих глазах, – глухо пробормотал я.
– Делай, что хочешь, – с совершенным равнодушием ответила Ванда, – только дай мне поспать.
И она громко зевнула.
– Мне очень хочется спать.
На мгновение я окаменел, потом принялся смеяться и снова громко рыдать – наконец, я засунул кинжал себе за пояс и снова бросился перед ней на колени.
– Ванда… ты только выслушай меня… еще только несколько секунд… – попросил я ее.
– Я спать хочу, ты слышал? – гневно крикнула она, вскочила с постели и оттолкнула меня от себя ногой. – Ты, кажется, забыл, что я твоя госпожа?
Но я не трогался с места, и тогда она схватила хлыст и ударила меня. Я поднялся – она ударила меня еще раз – на сей раз в лицо.
– Дрянь, раб!
Подняв руки к небу, сжав их в кулаки в порыве внезапной решимости, я вышел из ее спальни. Она отшвырнула хлыст и разразилась громким смехом. И я могу себе представить, что эти мои театральные жесты были изрядно смешны.
Решившись избавиться от этой женщины, которая была так жестока со мной, а теперь, в награду за все мое рабское обожание, за все, что я претерпел от нее, готова еще и изменить мне предательски, я складываю в узел свои небольшие пожитки и сажусь за письмо к ней.
«Милостивая государыня!
Я любил вас как безумный, я отдался вам телом и душой – так, как никогда еще не отдавался женщине мужчина, а вы глумились над моими священнейшими чувствами и вели со мной недостойную и наглую игру. Но пока вы были только жестоки и безжалостны, я все же мог еще любить вас. Теперь же вы готовы стать пошлой и низкой. И я не раб больше, позволяющий вам попирать себя ногами и хлестать хлыстом. Вы сами меня освободили – и я покидаю женщину, которую теперь могу только ненавидеть и презирать.
Северин Кузимский.»
Эти несколько строк я передаю негритянке и бегу, как только могу быстро, прочь. Запыхавшись, прибегаю на вокзал – и вдруг чувствую страшный укол в сердце – останавливаюсь – разражаюсь рыданиями. О, позор! – я хочу бежать и не могу!
Я поворачиваю – куда? – к ней! – к той, которую я в одно и то же время презираю и боготворю.
Вновь я одумываюсь. Я не могу вернуться, не должен возвращаться!
Но как же я уеду из Флоренции? Я вспоминаю, что ведь у меня совсем нет денег, ни гроша. Ну, что ж? Пешком! Милостыню просить честнее и лучше, чем есть хлеб куртизанки!
Да ведь я не могу уехать.
Я дал ей слово, честное слово. Я должен вернуться. Может быть, она мне вернет его.
Я быстро пробегаю несколько шагов и снова останавливаюсь.
Я дал ей честное слово, поклялся ей, что буду ее рабом, пока она этого хочет, пока она сама не дарует мне свободу; но ведь я могу покончить с собой!
Я спускаюсь через Cascine вниз, к Арно, совсем вниз – туда, где желтые воды реки с однообразным плеском омывают несколько заброшенных выгонов. Там я сажусь и свожу последние счеты с жизнью. Я перебираю в памяти всю свою жизнь и нахожу ее весьма жалкой – редкие радости, бесконечно много бесцветного и нестоящего, а в промежутках – бездна страданий, горя, тоски, разочарований, погибших надежд, досады, забот и печали.
Мне вспомнилась моя мать, которую я так сильно любил и видел умирающей от ужасной болезни, брат, с его чаяниями счастья и наслаждений, который умер в расцвете молодости, так и не пригубив из кубка жизни… Мне вспомнилась моя умершая кормилица, товарищи детских игр, друзья юности, с которыми я вместе учился и делил устремления и надежды, – все те, кого покрывает холодная, мертвая, равнодушная земля. Вспомнился мне мой голубь-турман, часто ворковавший и заигрывавший со мной, вместо своей подруги… Все прах, во прах возвратившийся.
Громко засмеявшись, я соскальзываю в воду – но в ту же минуту крепко цепляюсь за ивовый прут, висевший над желтой водой, – и вижу перед собой женщину, погубившую меня: она парит над зеркальной поверхностью реки, вся освещенная солнцем, словно прозрачная, она поворачивается лицом ко мне и улыбается.
И вот я снова здесь, насквозь промокший, вода стекает с меня ручьями, я горю от стыда и лихорадочного жара. Негритянка передала мое письмо – я обречен, я погиб, я весь во власти бессердечной, оскорбленной женщины.
Ну, пусть она убьет меня! Сам я этого не могу сделать, но и жить дальше не хочу.
Хожу вокруг дома, вижу ее: она стоит на галерее, опершись на парапет, лицо ярко освещено солнцем, зеленые глаза жмурятся.
– Ты еще жив? – спрашивает она, не пошелохнувшись.
Я стою молча, уронив голову на. грудь.
– Отдай мне мой кинжал, – продолжает она, – тебе он ни к чему. У тебя даже не хватает мужества лишить себя жизни.
– У меня его больше нет, – ответил я, весь дрожа, сотрясаемый ознобом.
Она бегло окидывает меня надменным, насмешливым взглядом.
– Вероятно, уронил его в Арно? – Она пожала плечами, – Ну, и пусть. А почему же ты не уехал?
Я пробормотал что-то, чего ни она, ни я сам не могли разобрать.
– А, у тебя нет денег? – воскликнула она. – На! – и невыразимо пренебрежительным движением швырнула мне свой кошелек.
Я не подобрал его.
Долгое время мы оба молчали.
– Итак, ты не хочешь уехать?
– Не могу.
Ванда ездит кататься в Cascine без меня, без меня бывает в театре, принимает гостей – ей прислуживает негритянка. Никто меня не спрашивает. Я бесцельно слоняюсь по саду, словно собака, потерявшая хозяина.
Лежа в кустах, я смотрю на двух воробьев, дерущихся из-за зерна.
Вдруг – шелест женского платья.
Ванда проходит близко от меня, она в шелковом платье, целомудренно глухом до самого подбородка. С нею грек. Они оживленно разговаривают, но я не могу разобрать ни слова. Вот он топает ногой – так, что гравий разлетается во все стороны, и взмахивает в воздухе кнутом. Ванда вздрагивает.
Она что, боится, что он ее ударит?
Так ли далеко у них зашло?
Он ушел от нее, она зовет его, он не слышит ее, не хочет слышать. Печально поникнув головой, Ванда опускается на ближайшую каменную скамью. Долго сидит она, погруженная в раздумье. Я смотрю на нее почти со злорадством, наконец, заставляю себя встать и с насмешливым видом подхожу к ней. Она вскакивает, дрожа всем телом.
– Я пришел только затем, чтобы поздравить вас и пожелать вам счастья, – говорю я с поклоном. – Я вижу, милостивая государыня, вы нашли себе господина.
– Да, слава Богу, – восклицает она. – Не нового раба – довольно у меня их было! – господина! Женщина нуждается в господине и боготворит его.
– И ты боготворишь его! – воскликнул я. – Этого варвара!
– Я люблю его так, как еще никогда никого не любила!
– Ванда! – Я сжал кулаки, но тотчас же на глазах у меня выступили слезы, и меня охватил порыв страсти, какое-то сладостное безумие.
– Хорошо, так выбери же его, возьми его в супруги, пусть он будет твоим господином – я же, пока жив, хочу остаться твоим рабом.
– Ты хочешь быть моим рабом – даже в таком случае? – проговорила она. – Что ж, это было бы пикантно. Боюсь только, что он этого не потерпит.
– Он?
– Да, он уже и теперь ревнует к тебе, – воскликнула она, – он – к тебе! Он требовал, чтобы я немедленно отпустила тебя, и когда я сказала ему, кто ты…
– Ты сказала ему… – в оцепенении повторил я.
– Я все ему сказала! – ответила она. – Рассказала всю нашу историю, обо всех твоих странностях, все – и он – вместо того, чтобы расхохотаться, рассердился и топнул ногой.
– И пригрозил ударить тебя? Ванда смотрела в землю и молчала.
– Да, да, – воскликнул я с горькой усмешкой, – ты боишься его, Ванда! – И бросившись перед ней на колени, я заговорил, взволнованно обнимая ее колени: – Ведь я ничего от тебя не хочу, ничего! – только всегда быть рядом с тобой, твоим рабом! – хочу быть твоей собакой…
– Знаешь, ты мне надоел… – апатично проговорила Ванда.
Я вскочил. Все во мне кипело.
– Теперь это уже не жестоко, теперь это низко и пошло! – сказал я сурово, резко отчеканивая каждое слово.
– Это уже было в вашем письме, – ответила Ванда, надменно пожав плечами. – Умному человеку не пристало повторяться.
– Как ты со мной обращаешься? – не выдержал я. – Как это называется?
– Я могла бы отхлестать тебя, – насмешливо протянула она. – Но на этот раз я предпочитаю ответить тебе не ударами хлыста, а словами убеждения. Ты никакого права не имеешь обвинять меня в чем-либо. Разве не была я с тобой всегда искренна? Не предостерегала ли я тебя неоднократно? Не любила ли я тебя глубоко, страстно и разве скрывала я от тебя, что так отдаваться мне, унижать себя передо мной – опасно, что я сама хочу покоряться? Но ты хотел быть моей игрушкой, моим рабом. Ты находил высочайшим наслаждением чувствовать, как надменная, жестокая женщина пинает и хлещет тебя, как обрушиваются на тебя удары ее ног и хлыста. Так чего же ты хочешь теперь?
Во мне дремали опасные наклонности, и ты первый их пробудил. Если я нахожу теперь удовольствие в том, чтобы мучить, оскорблять тебя, – виноват в этом ты один! Ты сделал меня такой, какова я теперь, – и что же? – Ты, оказывается, достаточно труслив, слаб и жалок, чтобы обвинять меня!
– Да, я виноват, – сказал я. – Но разве я не пострадал за это? Оставь же теперь это, довольно, прекрати эту жестокую игру!
– Этого я и хочу, – ответила она, посмотрев на меня каким-то странным, неискренним взглядом.
– Ванда, не доводи меня до крайности! – порывисто вскричал я. – Ты видишь, теперь я снова мужчина.
– Мимолетная вспышка – пожар в соломе! Забушует на мгновение и потухнет так же быстро, как и занялся. Ты думаешь меня запугать, но ты мне только смешон. Если бы ты оказался тем, за кого я тебя принимала вначале, – человеком серьезным, глубоким, суровым, – я бы преданно любила тебя и сделалась бы твоей женой. Женщине нужен такой муж, на которого она могла бы смотреть снизу вверх, а такого, который – как ты – добровольно подставляет спину, чтобы она могла поставить на нее свои ноги, – такого она использует, как занятную игрушку и отбрасывает прочь, когда он ей наскучит.
– Попробуй только отбросить меня! – насмешливо проговорил я. – Бывают такие опасные игрушки…
– Не выводи меня из себя! – воскликнула Ванда. Глаза ее засверкали, щеки раскраснелись.
– Если я не буду тобой обладать, то и никто другой тобой обладать не будет! – продолжал я придушенным от ярости голосом.
– Из какой пьесы эта сцена? – издевательски спросила она, потом схватила меня за грудь, вся побледнев в это мгновение от гнева.
– Не выводи меня из себя! – продолжала она. – Я не жестока, но я сама не знаю, до чего я еще способна дойти, и сумею ли тогда удержаться в границах.
– Что ты можешь сделать мне худшего, чем взять его в любовники, в мужья? – ответил я, разгораясь все больше и больше.
– Я могу заставить тебя быть его рабом, – быстро проговорила она. – Разве ты не в моей власти? Разве нет у меня договора? Но для тебя, конечно, это будет только наслаждением – когда я велю связать тебя и скажу ему: «Делайте теперь с ним, что хотите!»
– Женщина, ты с ума сошла! – воскликнул я.
– Я в полном уме, – спокойно сказала она. – Предостерегаю тебя в последний раз. Не оказывай мне теперь сопротивления. Теперь, когда я зашла так далеко, я легко могу зайти еще дальше. Я испытываю к тебе своего рода ненависть, я могла бы с истинным удовольствием смотреть, как он избил бы тебя до смерти, но пока еще я себя обуздываю, пока еще…
Уже едва владея собой, я схватил ее за запястье и пригнул ее к земле, так что она упала передо мной на колени.
– Северин! – воскликнула она, и на лице ее отразились ярость и страх.
– Я убью тебя, если ты сделаешься его женой, – глухим и хриплым звуком вырвалась из моей груди угроза. – Ты моя, я тебя не отпущу – я слишком люблю тебя.
С этими словами, я обхватил рукой ее стан и крепко прижал ее к себе, а правой рукой невольно схватился за кинжал, все еще торчавший у меня за поясом.
Ванда посмотрела на меня непроницаемым взглядом своих больших, спокойных глаз.
– Таким ты мне нравишься, – невозмутимо проговорила она. – Теперь ты мужчина – ив эту минуту я знаю, что все еще люблю тебя.
– Ванда! – От восторга на глазах у меня выступили слезы. Я склонился над ней и покрыл поцелуями ее очаровательное личико, а она, вдруг залившись звонким веселым смехом, воскликнула: – Довольно с тебя, наконец, твоего идеала? Доволен ты мной?
– Как? – запнулся я. – Ты ведь несерьезно…
– Серьезно то, – весело продолжал она, – что я люблю тебя, одного тебя! А ты, милый мой, глупый, не замечал, что все это была только шутка, игра, не видел, как трудно бывало мне часто хлестать тебя, когда мне так хотелось обнять твою голову и расцеловать тебя. Но теперь все это кончено – не правда ли? Я исполнила свою жестокую роль лучше, чем ты от меня ожидал, – теперь же ты будешь рад обнять свою добрую, умненькую и хорошенькую женушку – правда? Мы заживем совсем благоразумно и…
– Ты будешь моей женой! – воскликнул я, преисполненный счастьем.
– Да, твоей женой, дорогой мой, любимый… – прошептала Ванда, целуя мне руки.
Я поднял ее и прижал к себе.
– Ну, вот, ты больше не Григорий, не раб, – сказала она, – ты снова мой дорогой Северин, мой муж…
– А он – его ты не любишь? – взволнованно спросил я.
– Как ты только мог поверить, что я люблю этого варвара? Но ты был совсем ослеплен. Как у меня болело за тебя сердце!
– Я готов был покончить с собой из-за тебя.
– Правда? – воскликнула она. – Ах, я и теперь еще дрожу при мысли о том, что ты был уже в Арно…
– Но ты же меня и спасла! – с нежностью откликнулся я. – Ты проплыла над водами и улыбнулась, и улыбка твоя призвала меня обратно к жизни.
Странное чувство испытываю я теперь, когда держу ее в объятиях и она молча покоится у меня на груди, и позволяет мне целовать себя, и улыбается. Мне кажется, что я вдруг очнулся от лихорадочного бреда или что я, потерпев кораблекрушение и долгие дни проборовшись с волнами, ежеминутно грозившими меня поглотить, вдруг оказался, наконец, выброшенным на сушу.
– Ненавижу эту Флоренцию, где ты был так несчастлив! – сказала она, когда я желал ей покойной ночи. – Я хочу уехать отсюда немедленно, уже завтра! Будь добр, напиши за меня несколько писем, а пока ты будешь занят этим, я съезжу в город и нанесу свои прощальные визиты. Согласен?
– Конечно, милая, добрая моя женушка, красавица моя!
Рано утром она постучалась в мою дверь и спросила, хорошо ли я спал. Ее любезность поистине восхитительна! Никогда бы не подумал, что кротость так ей к лицу.
Вот уже больше четырех часов, как она уехала; я давно покончил со своими письмами и сижу на галерее и выглядываю на улицу – не увижу ли вдали ее коляску. Мне становится немного тревожно за нее, хотя, видит бог, у меня нет больше никакого повода для сомнений или опасений. Но что-то сдавливает мне грудь, и я не в силах от этого отделаться. Быть может, это страдания минувших дней, все еще отбрасывающие тень в моей душе.
Вот и она – лучащаяся счастьем, довольством.
– Ну, все так, как ты и хотела? – спросил я ее, целуя ей руку.
– Да, сердце мое, и мы уезжаем сегодня ночью. Помоги мне уложить мои чемоданы.
Под вечер она просит меня самого съездить на почту и сдать ее письма. Я беру ее коляску и возвращаюсь через час.
– Госпожа спрашивала вас, – говорит мне, улыбаясь, негритянка, когда я поднимаюсь наверх по широкой мраморной лестнице.
– Был тут кто-нибудь?
– Никого, – ответила она, усевшись на ступеньках и сжавшись в комок, словно черная кошка.
Я медленно прохожу через зал и останавливаюсь у двери ее спальни.
Тихо отворив дверь, я раздвигаю портьеру. Ванда лежит на оттоманке и, по-видимому, не замечает меня. Как хороша она в серебристо-сером шелковом платье, предательски облегающим ее дивные формы, оставляя неприкрытыми ее прекрасные бюст и руки! Волосы ее подхвачены продетой через них черной бархатной лентой. В камине пылает яркий огонь, фонарик льет свой красный свет, вся комната словно утопает в крови.
– Ванда! – окликаю я ее наконец.
– О, Северин! – радостно восклицает она, – я ждала тебя с нетерпением!
Она вскакивает и заключает меня в объятия, затем она снова опускается на пышные подушки и хочет привлечь меня к себе, но я мягко соскальзываю к ее ногам и кладу голову ей на колени.
– Знаешь, сегодня я очень влюблена в тебя, – шепчет она, отводит с моего лба выбившуюся прядь и целует меня в глаза.
– Какие красивые у тебя глаза! Они всегда мне нравились в тебе больше всего, сегодня же они совсем меня опьяняют. Я погибаю. – Она потянулась всем своим прекрасным телом и нежно подмигнула мне через свои красивые ресницы.
– А ты – ты совсем холоден – ты держишь меня так, словно в руках у тебя полено; погоди же, я тебя расшевелю, ты у меня снова станешь влюбленным! – воскликнула она и снова прильнула, ласкаясь и лаская, к моим губам.
– Я тебе больше не нравлюсь!*Мне снова нужно стать с тобой жестокой – сегодня я слишком к тебе добра. Знаешь что, дурачок, я чуточку похлещу тебя…
– Перестань, дитя…
– Я так хочу!
– Ванда!
– Поди сюда, дай мне тебя связать, – продолжила она и весело заскакала по комнате. – Я хочу видеть тебя влюбленным – по-настоящему, понимаешь? Вот и веревки. Только сумею ли я еще?
Она начала с того, что опутала мои ноги, затем крепко связала мне за спиной запястья и, наконец, скрутила меня по рукам, как какого-нибудь преступника.
– Вот так! – сказала она с веселым рвением. – Ты еще можешь пошевельнуться?
– Нет.
– Отлично…
Затем она сделала петлю из толстой веревки, набросила ее на меня через голову, спустила ее до самых бедер, потом плотно стянула петлю и привязала меня к колонне.
Необъяснимый ужас охватил меня в это мгновение.
– У меня такое чувство, точно мне предстоит казнь, – тихо сказал я.
– Сегодня ты и должен отведать хлыста как следует! – воскликнула Ванда.
– Тогда надень и меховую кофточку, – сказал я, – прошу тебя.
– Уж это удовольствие я тебе могу доставить, – ответила она, доставая свою кацавейку и с улыбкой надевая ее. Потом она сложила руки на груди и остановилась передо мной, глядя на меня полузакрытыми глазами.
– Знаешь ты историю о быке Дионисия? – спросила она.
– Помню, но смутно, – а что?
– Один придворный изобрел для тирана Сиракуз новое орудие пытки – железного быка, в которого запирался осужденный на смерть и который помещался затем на огромный пылающий костер.
И когда железный бык накалялся и осужденный начинал в муках кричать, его стенания звучали, точно рев быка.
Дионисий одарил изобретателя милостивой улыбкой и, чтобы тут же испытать его изобретение, приказал запереть его в железного быка первым.
История эта чрезвычайно поучительна.
Ты привил мне эгоизм, высокомерие, жестокость – пусть же ты станешь их первой жертвой. Теперь я действительно нахожу удовольствие в сознании своей власти, в злоупотреблении этой властью над человеком, одаренным умом, чувством и волей, как и я, – над мужчиной, который умственно и физически сильнее меня, но в особенности – над человеком, который любит меня.
Любишь ли ты меня еще?
– До безумия! – воскликнул я.
– Тем лучше, – ответила она, – тем большее наслаждение тебе доставит то, что я хочу сейчас с тобой сделать.
– Но что у тебя на уме, – спросил я, – я тебя не понимаю. Сегодня в твоих глазах действительно сверкает жестокость – и ты так необычайно прекрасна – совсем, совсем «Венера в мехах».
Ничего не ответив, Ванда обвила рукой мою шею и поцеловала меня. В этот миг меня снова охватил могучий фанатизм моей страсти.
– Ну, где же хлыст? – спросил я. Ванда засмеялась и отступила на два шага.
– Так ты во что бы то ни стало хочешь хлыста? – воскликнула она, надменно откинув голову.
– Да.
В одно мгновение лицо Ванды совершенно изменилось, точно исказившись гневом, – на миг она мне даже показалась некрасивой.
– В таком случае, хлещите его! – громко крикнула она.
И в то же мгновение полог ее кровати раздвинулся, и показалась черная курчавая голова красавца грека. Вначале я онемел, оцепенел. Положение было до омерзительности комично – я сам громко расхохотался бы, если бы оно не было для меня в то же время так отчаянно грустно, так позорно.
Это превосходило мою фантазию. Холод пробежал у меня по спине, когда я увидел своего соперника, в его высоких сапогах для верховой езды, узких белых рейтузах, щегольской бархатной куртке – и взгляд мой остановился на его атлетических членах.
– Вы в самом деле жестоки, – сказал он, обернувшись к Ванде.
– Всего лишь алчна до наслаждений, – ответила она с жестоким юмором. – Одно наслаждение придает жизни ценность. Кто наслаждается, тот тяжело расстается с жизнью; кто страдает или терпит лишения, тот приветствует смерть, как друга.