Садистское Сверх-Я и мазохистское Я




 

Торжество Сверх-Я и состояние Я в садизме: ирония. Торжество Я и состояние Сверх-Я в мазохизме: юмор. Подытоживание отличительных черт садизма и мазохизма. Я, Сверх-Я, их структурный раскол и инстинкт смерти: воображение и мышление. Заключение о «несовозможности» [ «incompossibilité»] садизма и мазохизма.

 

Если поразмыслить над психоаналитическим выведением мазохизма из садизма (а в этом отношении между двумя фрейдовскими толкованиями нет большого различия, поскольку уже в первом признается существование какой-то несводимой мазохистской основы, а во втором, хотя и отмечается существование первичного мазохизма, утверждается, тем не менее, что полноту своего характера мазохизм обретает только через обращение садизма), то создается впечатление, что садист обладает особенно слабым Сверх-Я, мазохист же, напротив, страдает от всесильного и всепоглощающего Сверх-Я, которое обращает садизм [против его Я]. Другие толкования, приписывающие мазохизму отличные от Сверх-Я реактивные образования, должны рассматриваться либо как дополнения, либо как варианты первых двух, поскольку они сохраняют в силе универсальную гипотезу об обращении садизма и садо-мазохистском единстве. Итак, проще всего рассмотреть следующую линию: агрессивность – обращение против Я под давлением Сверх-Я. К мазохизму можно перейти путем перенесения агрессивности на Сверх-Я, вдохновляющее обращение садизма против Я. В этом суть аргументации, представляемой генетической точкой зрения, [выводящей мазохизм из садизма], в пользу единства садизма и мазохизма. Но как уже «изломана» эта линия и как несовершенно она следует симптомам!

Мазохистское Я раздавлено лишь по видимости. Какая насмешка, какой юмор, какое непреодолимое непокорство, какое торжество таятся в этом Я, объявляющем себя таким слабым! Слабость Я – расставленная мазохистом западня, которая должна подвести женщину к идеальной точке отведенной ей функции. Если мазохист и испытывает в чем нехватку, то недостает ему, скорее, Сверх-Я, а вовсе не Я. Мазохистская проекция на бьющую женщину означает, что Сверх-Я принимает внешнюю форму лишь затем, чтобы стать еще смехотворнее и еще вернее послужить целям торжествующего Я. О садисте можно было бы сказать, скорее, обратное: он обладает сильным и подавляющим все и вся Сверх-Я, но больше у него нет ничего. Сверх-Я садиста столь сильно, что он отождествляет себя с ним: он есть свое собственное Сверх-Я, тогда как [свое] Я он может по-прежнему найти лишь вовне. Нравственной инстанцией Сверх-Я обычно делает дополняющее его внутреннее Я, над которым оно осуществляет свой строгий надзор, а также материнская составляющая, хранительница этой дополнительности. Но когда Сверх-Я высвобождается, когда оно выталкивает Я и вместе с ним материнский образ, тогда раскрывается его врожденная безнравственность – в том, что зовется садизмом. У садизма нет иных жертв, кроме матери и Я. У него нет иного Я, кроме как вовне: таков фундаментальный смысл садистской апатии. У него нет иного Я, кроме Я его жертв: это монстр, сведенный к одному только Сверх-Я, – Сверх-Я, которое реализует всю свою жестокость и единым скачком обретает всю полноту своей сексуальности, как только выводит свою силу вовне. То, что у садиста нет иного Я, кроме Я его жертв, объясняет кажущийся парадокс садизма, его псевдомазохизм. Либертену нравится подвергаться страданиям, которые он причиняет другому. Обращенное вовне, безумие разрушения сопровождается неким отождествлением с внешними жертвами. Такова садистская ирония: двойная операция, посредством которой садист неизбежно проецирует вовне свое разложившееся Я – и, в то же время, переживает это внешнее как свое единственное Я. Здесь не может быть и речи о реальном единстве с мазохизмом, союзе с ним; перед нами – некий оригинальный процесс, свойственный лишь садизму, какой-то всецело и исключительно садистский псевдомазохизм, совпадающий с мазохизмом лишь по видимости и весьма приблизительно. Ирония в действительности есть занятие всепоглощающего Сверх-Я – искусство выталкивания или отрицания Я со всеми его садистскими следствиями.

Что касается мазохизма, то просто перевернуть данную схему недостаточно. Я здесь определенно торжествует, а Сверх-Я, в свою очередь, может появиться лишь вовне, в образе женщины-палача. Но при этом, с одной стороны, Сверх-Я вовсе не отрицается, подобно тому, как Я отрицалось в садизме: Сверх-Я сохраняет, по видимости, свою власть вершить суд и расправу. С другой же стороны, чем больше оно сохраняет этой власти, тем больше раскрывается ее смехотворность, тем в большей степени оно оказывается маской для чего-то другого. Если бьющая женщина все еще воплощает Сверх-Я, то лишь шутки ради: так забавляются после охоты со шкурой убитого зверя или с каким-нибудь другим трофеем. Ведь в действительности Сверх-Я мертво, хотя причиной тому послужило не активное отрицание, но «отклонение». И бьющая женщина представляет Сверх-Я поверхностно и чисто внешне, лишь затем, чтобы и его превратить в объект избиения, в битого par excellence. Так объясняется присутствующее в мазохизме сообщничество между образом матери и Я, направленное против отцеподобия. Отцеподобие обозначает одновременно генитальную сексуальность и Сверх-Я как инстанцию подавления; и одно из двух «эвакуируется [vidé]» другим. В этом есть юмор, который не является простой противоположностью иронии, но прибегает к своим собственным средствам. Юмор есть торжество Я над Сверх-Я: «Видишь, что бы ты ни делало, ты уже мертво, ты существуешь лишь в качестве карикатуры, и когда бьющая меня женщина представляет тебя, тот, кого она бьет во мне, – это опять же ты… Я отклоняю тебя, поскольку ты сам себя отрицаешь.» Я торжествует, добивается самостоятельности в боли и партеногенетического рождения на исходе страданий, поскольку эти последние переживаются как страдания Сверх-Я. Мы не думаем, что юмор, как это утверждает Фрейд, выражает силу Сверх-Я. Фрейд, правда, признавал и необходимость некоторой вторичной выгоды Я как составляющей части юмора: он говорил о вызове, дерзости, неуязвимости Я, о торжестве его нарциссизма при прямом пособничестве Сверх-Я.[85] Но эта выгода не вторична, она существенна. И попасть в западню юмора означает буквально воспринять предлагаемый им образ Сверх-Я – образ, предназначенный для осмеяния и отклонения. Запреты Сверх-Я становятся условиями, при которых обретается заказанное удовольствие. Юмор есть занятие торжествующего Я, искусство спроваживания [détournement] или отклонения Сверх-Я со всеми его мазохистскими следствиями. Таким образом, в мазохизме налицо некий псевдосадизм так же, как некий псевдомазохизм налицо в садизме. Этот собственно мазохистский садизм, атакующий Сверх-Я в Я и вне Я, не имеет ничего общего с садизмом садиста.

Садизм идет от отрицания к негации: от отрицания как частичного, постоянно возобновляемого процесса разрушения к негации как тотальной идее разума. Статус Сверх-Я в садизме объясняет этот путь. Поскольку садистское Сверх-Я выталкивает Я, проецирует его на своих жертв, оно всегда вынуждено возобновлять процесс разрушения или вновь приниматься за него. Поскольку Сверх-Я фиксирует или определяет некий странный «Я-идеал» – отождествление с жертвами – оно должно подсчитывать, подытоживать частичные процессы и выходить за их пределы к Идее чистой негации, составляющей холодное мышление Сверх-Я. Таким образом, Сверх-Я представляет собой высшую точку специфически садистской десексуализации: движение тотализации вычитает некую нейтральную или сместимую энергию из сочетаний, в которые отрицание вступает лишь как часть. Однако, в более высокой точке этой десексуализации наступает тотальная ресексуализация – ресексуализация чистого мышления, или нейтральной энергии. Вот почему доказательная сила, дискурсы или спекулятивные выкладки, представляющие эту энергию, не прибавляются к труду Сада извне, но составляют существо того внезапного движения, от которого зависит весь садизм. В сердцевине садизма сокрыто намерение сексуализировать мышление, сексуализировать спекулятивный процесс как таковой, насколько он зависит от Сверх-Я.

Мазохизм идет от отклонения к подвешиванию: от отклонения как процесса, освобождающего от давления Сверх-Я, к подвешиванию, в котором воплощается идеал. Отклонение есть качественный процесс, переносящий на мать права владения фаллосом. Подвешивание представляет собой новое качество Я, идеал возрождения, возможного благодаря этому материнскому фаллосу. Между отклонением и подвешиванием развивается качественное отношение воображения, которое весьма отлично от количественного отношения мышления в Сверх-Я. Ибо отклонение есть настолько же реакция воображения, насколько отрицание есть акт мышления. Отклонение отвергает Сверх-Я и наделяет мать силой породить какое-то «идеальное Я» – чистое, самостоятельное, независимое от Сверх-Я. Не случайно отклонение имеет отношение к кастрации: это касается истока и сути отклонения. Форма фетишистского отклонения – «нет, мать не испытывает нехватки в фаллосе» – не является одной из форм отклонения среди прочих: это принцип, из которого выводятся другие фигуры – аннулирование отца и отказ от сексуальности. Но и отклонение как таковое не является какой-то формой воображения, но составляет его основу – [основу] воображения, которое подвешивает реальное и воплощает в этой подвешенности идеал. Отклонение и подвешивание принадлежат к сущности воображения и соотносят его с идеалом как его особой функцией. И потому отклонение есть собственно мазохистский процесс десексуализации. Материнский фаллос – вовсе не половой орган, но идеальный орган той нейтральной энергии, которая сама производит идеал, то есть Я второго рождения, или «нового человека без половой любви». Если мы могли говорить о каком-то безличном элементе в мазохизме, хотя речь здесь всегда идет лишь о Я, то делалось это в свете подобного раздвоения [Я] и производящей его сверхличностной операции. Но и на пике мазохистской десексуализации не перестает происходить одновременная ресексуализация в нарциссическом Я, которое созерцает свой образ в идеальном Я при помощи оральной матери. Холодному мышлению садиста противостоит ледяное воображение мазохиста. И, в полном соответствии с указаниями Рейка, истоки мазохизма следует искать в «фантазии». При садизме двойной процесс десексуализации и ресексуализации проявляется в мышлении и выражается в силе доказательства. При мазохизме этот двойной процесс проявляется в воображении и выражается в силе диалектики (диалектический элемент заключен в соотношении между нарциссическим Я и идеальным Я, тогда как мифологический элемент обеспечивается образом матери, обусловливающим это соотношение).

Иллюзию генетического единства двух извращений питает, возможно, дурное истолкование Я, Сверх-Я и их взаимоотношений. Сверх-Я отнюдь не выступает в роли какой-то точки обращения между садизмом и мазохизмом. Структура Сверх-Я всецело принадлежит садизму; если она и производит определенный мазохизм, то этот мазохизм присущ только садисту и лишь очень приблизительно совпадает с мазохизмом мазохиста. Структура Я всецело принадлежит мазохизму и т. д. Десексуализация, или расслоение, – это вовсе не способ перехода от одного извращения к другому (что подразумевается, когда предлагается следующая схема: первичный садизм Я – десексуализация в Сверх-Я – ресексуализация в мазохистском Я). Ибо садизм и мазохизм каждый содержит свою особую форму десексуализации и ресексуализации, каждый из них владеет такой формой. Близость с болью зависит от формальных условий, которые в каждом из двух случаев совершенно различны. Не в большей степени и инстинкт смерти является тем элементом, который обеспечивает единство двух извращений и сообщение между ними. Он несомненно представляет собой общую для садизма и мазохизма оболочку, но оболочку чисто внешнюю или трансцендентную – предел, остающийся в силе, не будучи никогда «данным». И в результате, хотя инстинкт смерти никогда не дается, он, однако, по-садистски помышляется в Сверх-Я и по-мазохистски воображается в Я. Это соответствует замечанию Фрейда, согласно которому об инстинкте смерти можно говорить лишь спекулятивным или мифологическим образом. Именно в своем соотношении с инстинктом смерти садизм и мазохизм дифференцируются, не перестают дифференцироваться: они представляют собой различные структуры, а не преобразуемые функции. Короче, садизм и мазохизм раскрывают свою природу не в терминах генетической деривации, но – структурного раскола. В своей недавней статье Даниэль Лагаш настаивает на возможности подобного раскола Я и Сверх-Я: он разграничивает, а при необходимости и противопоставляет систему нарциссическое Я – идеальное Я и систему Сверх-Я – Я-идеал. И Я вступает либо на мифологический путь идеализации, на котором оно пользуется образом матери как зеркалом, способным отразить и даже произвести «идеальное Я» как идеал нарциссического всемогущества, – либо на спекулятивный путь отождествления, пользуясь образом отца, чтобы произвести Сверх-Я, способное определить какой-то Я-идеал как идеал авторитета, источник которого внеположен нарциссизму[86]. Несомненно, эти два полюса, Я и Сверх-Я, идеальное Я и Я-идеал, которым соответствуют два типа десексуализации, могут действовать в рамках одной совокупной структуры, где они [тогда] не только вдохновляют самые разнообразные формы сублимации, но и возбуждают самые тяжкие функциональные расстройства (так, Лагаш истолковывает манию как функциональное преобладание идеального Я, а меланхолию – как господство Сверх-Я – Я-идеала). Но еще важнее то воздействие, которое могут оказывать два эти полюса десексуализированных или диссоциированных структур извращений, приводя к извращенной ресексуализации, которая одна уже придает каждой [из структур] всю ее структурную самодостаточность.

Мазохизм есть некая история, рассказывающая о том, как и кем было разрушено Сверх-Я и что из этого вышло. Случается, что слушатели плохо понимают историю и думают, будто Сверх-Я торжествует в тот самый момент, когда оно агонизирует. В этом опасность всякой истории, а также тех «пробелов», которые она содержит. Итак, мазохист рассказывает, пользуясь всей силой своих симптомов и своих фантазмов: «Жили-были три женщины…» Он повествует о сражении, в которое они вступили друг с другом, и о торжестве оральной матери. Себя самого он вводит в эту древнейшую историю посредством точно определенного акта, каким является современный договор. Таким образом, он получает весьма любопытный эффект: отрекаясь от отцеподобия, или сексуальности, которая есть его наследие, он отвергает в то же время и образ отца – как репрессивный авторитет, регламентирующий эту сексуальность и служащий принципом Сверх-Я. Он противопоставляет институциональному Сверх-Я договорный союз Я с оральной матерью. Располагаясь между первой матерью и возлюбленной, оральная мать служит образом смерти: это она протягивает Я холодное зеркало его двойного отречения. Но смерть можно вообразить лишь как второе рождение, партеногенез, из которого Я снова выходит, уже избавленное как от Сверх-Я, так и от сексуальности. Отражение Я в смерти производит идеальное Я в характерных для мазохизма условиях независимости и самостоятельности. Нарциссическое Я созерцает идеальное Я в материнском зеркале смерти: такова история, начатая Каином с помощью Евы, продолженная Христом с помощью Девы, подхваченная Шеббатаем Цеви с помощью Мириам. Таков мазохистский визионер с его диковинным видением «смерти Бога». Но нарциссическое Я пользуется этим раздвоением: оно ресексуализирует себя по мере десексуализации идеального Я. Вот почему самые живые наказания, самые интенсивные страдания приобретают в этом контексте – в соотнесении с образом смерти – столь особенное эротическое значение. В идеальном Я они обозначают процесс десексуализации, освобождающий это Я как от Сверх-Я, так и от отцеподобия; а в нарциссическом Я – ресексуализацию, дающую этому Я именно те удовольствия, которые запрещает Сверх-Я.

Садизм тоже есть некая история. Она в свою очередь повествует о том, как Я, в совсем ином контексте и в иной битве, оказалось побитым и исторгнутым. О том, как сорвавшееся с цепи и вдохновленное раздуванием отца Сверх-Я принимает какую-то исключительную роль. О том, как мать и Я становятся его предпочтительными жертвами. О том, как десексуализация, теперь уже представленная в Сверх-Я, перестает исполняться против внутреннего Я и обращается вовне, в направлении внешних жертв, имеющих качество отвергнутого Я. О том, как инстинкт смерти выступает тогда как некое устрашающее мышление, Идея доказательного разума. О том, как происходит ресексуализация в «Я-идеале» садистского мыслителя, который во всех отношениях противостоит мазохистскому визионеру.

Мы попытались показать лишь следующее: всегда можно говорить о насилии и жестокости в сексуальной жизни; всегда можно показать, что это насилие или эта жестокость сочетаются с сексуальностью самыми разнообразными способами; всегда можно изобрести средства перейти от одного сочетания к другому. Так, утверждается, что одному и тому же человеку нравится страдать и причинять страдания; фиксируются какие-то воображаемые точки возврата, или обращения, которые прилагаются к весьма обширной и плохо определенной совокупности. Словом, в силу каких-то трансформистских предрассудков считается, что садо-мазохистское единство есть нечто само собой разумеющееся. Мы хотели показать, что здесь, быть может, дело не заходит дальше каких-то весьма грубых, плохо различенных понятий. Чтобы обеспечить единство садизма и мазохизма, используют две процедуры. С одной стороны, с этиологической точки зрения, садизм и мазохизм увечат, отнимая у них некоторые их составляющие, чтобы превратить их в переходы от одного к другому (так, Сверх-Я, существенная часть садизма, представляется, напротив, точкой, в которой садизм обращается в мазохизм; то же происходит и с Я, существенной составной частью мазохизма). С другой стороны, с симптоматологической точки зрения, грубо определенные синдромы, расплывчатые аналогические явления, расплывчатые совпадения рассматриваются как доказательства садо-мазохистского единства (так, во внимание принимается «известный» мазохизм садиста, «известный» садизм мазохиста). Но какой врач примет лихорадку за точный симптом какой-то особой болезни, вместо того, чтобы усмотреть в ней просто некий неопределенный синдром как весьма общее выражение самых разнообразных болезней? Садомазохизм относится к этому типу: это синдром извращения вообще, который должен быть разобран, диссоциирован, чтобы можно было поставить какой-то дифференциальный диагноз. Вера в садо-мазохистское единство основывается не на собственно психоаналитической аргументации, а на дофрейдовской традиции, состоявшей из поспешных уподоблений и дурных генетистских истолкований, которые психоанализ, правда, скорее сделал более убедительными, чем поставил под вопрос.

Вот почему чтение Мазоха необходимо. Несправедливо не читать Мазоха, когда Сад делается предметом столь глубоких исследований, вдохновляемых как литературной критикой, так и психоаналитическим толкованием, и, в то же время, вносящих свой вклад в обновление этих двух [дисциплин]. Не менее несправедливо было бы читать Мазоха, ища в нем просто какое-то дополнение Сада, род доказательства или верификации, согласно которой садизм якобы обращается в мазохизм, а мазохизм, в свою очередь, выливается в садизм. В действительности гений Сада и гений Мазоха совершенно различны; их миры не сообщаются друг с другом; их романические техники не соотносимы одна с другой. Форма выражения Сада соединяет непристойность описаний с апатической строгостью доказательств; форма выражения Мазоха множит отклонения, чтобы в холодности породить некую эстетическую подвешенность. Сопоставление не обязательно должно обернуться к невыгоде Мазоха. Славянская душа, вобравшая в себя немецкий романтизм, Мазох использует уже не романтическую грезу, но фантазм и все силы фантазма в литературе. В литературном отношении Мазох – мастер фантазма и подвешенности, и уже в силу одной только этой своей техники он – великий писатель, придающий фольклорному материалу силу мифа, как Сад умел придавать силу доказательства своим описаниям. То, что их имена послужили для обозначения двух основных извращений, должно напомнить нам о том, что болезни именуются по своим симптомам, прежде чем получить названия по своим причинам. Этиология, которая является научной, или экспериментальной, частью медицины, должна быть подчинена симптоматологии, которая является ее литературной, артистической частью. Лишь при этом условии можно избежать диссоциирования семиологического единства заболевания и, наоборот, соединения совершенно разных заболеваний под одним плохо изготовленным именем, в совокупности, произвольно определенной неспецифическими причинами.

Садо-мазохизм есть одно из этих плохо изготовленных имен, некий семиологический монстр. Всякий раз, как мы оказывались перед каким-то по видимости общим знаком, речь шла о синдроме, диссоциируемом на несводимые симптомы. Подытожим: 1) спекуляция и доказательство в садизме, диалектика и воображение в мазохизме; 2) отрицание и негация в садизме, отклонение и подвешивание в мазохизме; 3) количественное повторение, качественное подвешивание; 4) мазохизм, свойственный садизму, садизм, свойственный мазохизму, причем один никогда не сочетается с другим; 5) отрицание матери и раздувание отца в садизме, «отклонение» матери и аннигиляция отца в мазохизме; 6) противоположные роль и смысл фетиша в двух случаях; то же с фантазмом; 7) антиэстетизм садизма, эстетизм мазохизма; 8) «институциональный» смысл одного, договорный смысл другого; 9) Сверх-Я и отождествление в садизме, Я и идеализация в мазохизме; 10) две противоположные формы десексуализации и ресексуализации; 11) и, подытоживая все в целом, радикальное отличие садистской апатии от мазохистского холода. Эти одиннадцать положений должны выразить различие между садизмом и мазохизмом и, в не меньшей степени, – различие литературных приемов Сада и Мазоха.

 

Зигмунд Фрейд

 

Проблема мазохизма затрагивалась Фрейдом в «Трех очерках по теории сексуальности» (1905) и метапсихологической работе «Влечения и судьбы влечений» (1915), прежде чем получить более детальное рассмотрение в предлагаемых ниже статьях «Ребенка бьют» (1919) и «Экономическая проблема мазохима» (1924). В период времени, разделяющий эти две статьи, фрейдовское понимание мазохизма претерпело серьезное изменение, связанное с введением в психоаналитическую теорию понятия «влечения смерти» в работе «По ту сторону принципа удовольствия» (1920), где сам Фрейд и отмечает это изменение: «Клинические наблюдения побудили нас в свое время сделать вывод, что дополняющее садизм частное влечение мазохизма следует понимать как обращение садизма на собственное Я. Перенесение влечения с объекта на Я принципиально ничем не отличается от перенесения с Я на объект, о котором возникал как бы новый вопрос. Мазохизм, обращение влечения против собственного Я, в действительности был бы возвращением к более ранней фазе, регрессией. В одном пункте данное тогда мазохизму определение нуждается в исправлении, как слишком исключающее; о чем я тогда пытался спорить – мазохизм мог бы быть и первичным влечением.» (З. Фрейд, «Психология бессознательного», М., 1989, с. 417). В «Экономической проблеме мазохизма» первичный мазохизм, внутренняя манифестация влечения смерти, уже берется как данность. Следует отметить, что внешние проявления этого влечения были описаны Фрейдом лишь в поздних работах, начиная с «Нездоровья в культуре» (1930). В статье 1924 года Фрейд выводит из первичного, или «эрогенного», мазохизма две другие его формы: мазохизм «женский», подробно разобранный в работе «Ребенка бьют», и «моральный», о котором вкратце говорилось в «Я и Оно» (1923), где также впервые появляется идея «смешения» и «размешивания», «расслоения» влечений двух групп, развиваемая в «Экономической проблеме». К двум этим крупным работам, посвященным мазохизму, мы добавляем еще две: «Отрицание» (1925) и «Фетишизм» (1927). Об их непосредственном отношении к проблеме мазохизма свидетельствует текст Ж. Делёза. Обе рассматривают «отклонение» – едва ли не важнейшую характеристику мазохизма в интерпретации Ж. Делёза. Нам необходимо подробнее обсудить это понятие и связанные с ним проблемы.

Первые подходы к проблематике «отклонения» (Verleugnung, (vertleugnen) встречаются в статье «Формулировки относительно двух принципов психического процесса» (1911). В дальнейшем Фрейд неоднократно говорит о том, что дети «отклоняют» факт отсутствия пениса у женщины («Инфантильная сексуальная организация», 1923, «Экономическая проблема мазохизма», 1924, «Некоторые психические следствия анатомического полового различия», 1925). В «Фетишизме» проводится разграничение «отклонения» и «вытеснения». Можно вспомнить о том, что в своем анализе С. П. (1914-18) Фрейд говорил об «отвержении» (Verwerfung) кастрации в смысле вытеснения (G. W. 12, 117), хотя несколькими страницами выше (111) он разграничил два эти процесса. Как видим, это противоречие разрешается в статье о фетишизме, в которой, однако, место «отвержения» заняло «отклонение». Сложность заключается в том, что оба эти понятия используются Фрейдом не только применительно к кастрации, но и для характеристики отношения психотиков к реальности. В статье «Невроз и психоз» (1924) Фрейд определяет невроз как результат конфликта между Я и Оно, психоз – конфликта между Я и внешним миром и ищет аналогичный вытеснению, задействованному в первом конфликте, процесс диссоциации Я и внешнего мира во втором. В работе «Утрата реальности при неврозе и психозе» (1924) этот процесс назван «отклонением», «отвержением» (реальности), и возникающая в связи с этим тема «расщепления Я», намеченная еще в статье о фетишизме, разрабатывается затем в поздних (неоконченных) работах «Расщепления Я в процессе защиты» (1938) и «Очерк психоанализа», гл. 8 (1938). «Отвержение», однако, использовалось Фрейдом и в ином контексте. В статье «Вытеснение» (1915) «отвержение» (или «отвержение суждения», Urteilsverwerfung) выступает синонимом «осуждения» (Verurteilung), предварительной стадией которого здесь изображается вытеснение. Таким образом, вместо аналогического соотношения «отвержения» («отклонения») и вытеснения в более поздних работах, здесь мы имеем стадиальное соотношение между ними. Различие между «осуждением» и вытеснением отмечалось Фрейдом не только в анализе С. П., но и раньше, в анализе маленького Ганса (1909). В статье «Отрицание» (1925) «осуждение» представлено интеллектуальным заменителем, эрзацем вытеснения, а ассоциирующееся с «осуждением» «отрицание» – «символом», т. е. опять-таки неким эрзацем вытеснения, причем характерным образом отмечается негативизм психотиков, что позволяет нам связать воедино «отрицание», «отвержение» и «отклонение». Впрочем, это уже было сделано Ж. Лаканом, в концепции которого «отвержение», или «отторжение» (forclusion), играет очень важную роль. Вообще, статья об отрицании имела широкий отклик во Франции, послужив отправной точкой для оригинальных теорий не только Ж. Лакану, но и Э. Бенвенисту, П. Рикёру, Ж.-Ф. Лиотару (последний в книге «Дискурс, фигура» (1971) основывает свою концепцию «фигуральности» на двух работах Фрейда: «Отрицание» и «Ребенка бьют»). Во французском языке «отрицание» передается термином «dénégation», чтобы отличить это понятие от отрицания в обычном смысле (négation), приблизив его к «отклонению» (déni). При переводе текста Ж. Делёза мы использовали термин «отклонение» для передачи dénégation, но в тексте Фрейда мы были вынуждены переводить Verneinung как «отрицание», чтобы не переносить на фрейдовский психоанализ достижения психоанализа лакановской школы. Необходимо упомянуть также о встречающихся в нашем переводе расхождениях с принятым (семьдесят лет назад) русским переводом ряда фрейдовских терминов: «влечение смерти», а не «к смерти», поскольку субъект влечения здесь вовсе не очевиден; «нарциссический» вместо «нарцистический» и «либидинозный» вместо «либидозный»; «частичный» вместо «частный» (о влечении), наконец – во всех случаях «загрузка» для Beselzung и в большинстве случаев «разгрузка» для Abfuhr.

 

«Ребенка бьют»: к вопросу о происхождении сексуальных извращений

 

 

I

 

Фантастическое представление «ребенка бьют» с поразительной частотой встречается в признаниях лиц, обращавшихся к аналитическому лечению по поводу своей истерии или невроза навязчивых состояний. Весьма правдоподобно, что еще чаще оно имеет место у других людей, которых не принуждает принять подобное решение какое-то явное заболевание.

С этой фантазией связаны ощущения удовольствия, из-за которых она бесчисленное количество раз воспроизводилась или все еще воспроизводится [нашими пациентами]. Кульминацией представленной ситуации почти всегда, как правило, оказывается онанистическое самоудовлетворение, которое поначалу проводится по воле фантазирующего, но затем приобретает и некий навязчивый характер, преодолевая его сопротивление.

Признание в этой фантазии делается лишь с колебанием, воспоминание о ее первом появлении расплывчато, аналитическая трактовка предмета сталкивается с недвусмысленным сопротивлением, стыд и сознание вины возбуждаются при этом, возможно, сильнее, чем при схожих сообщениях, касающихся воспоминаний о начале сексуальной жизни.

Наконец, можно констатировать, что первые фантазии подобного рода вынашивались в очень ранний период, определенно до поступления в школу, уже на пятом и шестом году жизни. Когда ребенок увидел затем в школе, как другие дети избивались учителем, это переживание вновь пробудило к жизни эти фантазии, если они уже уснули, или усилило их, если они все еще были налицо, примечательным образом модифицировав их содержание. Отныне и впредь избивались «неопределенно многие» дети. Влияние школы было столь отчетливым, что пациенты поначалу пытались возвести свои фантазии битья исключительно к этим впечатлениям школьного периода, начинающегося с шестилетнего возраста. Но эта попытка всегда оказывалась несостоятельной: фантазии были налицо уже до этого времени.

Когда в старших классах избиение детей прекращалось, его воздействие более чем возмещалось впечатлениями, получаемыми от чтения, которое быстро приобретало большое значение. Применительно к моим пациентам, речь почти всегда шла об одних и тех же доступных молодежи книгах, в содержании которых фантазии битья черпали для себя новые импульсы: так называемая Bibliothèque rose[87], «Хижина дяди Тома» и тому подобное. Состязаясь с этими сочинениями, собственное фантазирование ребенка начинало измышлять целый набор ситуаций и институтов, в которых детей за их дурное поведение и озорство бьют, наказывают или карают каким-то иным образом.

Поскольку фантастическое представление «ребенка бьют» было загружено интенсивным удовольствием и приводило к акту автоэротического удовлетворения, можно было бы ожидать того, что источником схожего наслаждения служило также и наблюдение за тем, как в школе избивался другой ребенок. Этого, однако, никогда не происходило. Присутствие при реальных сценах избиения в школе и переживания, связанные с ними, вызывали у наблюдающего ребенка, по-видимому, какое-то смешанное чувство совершенно особого возбуждения со значительной долей осуждения (Ablehnung). В ряде случаев реальное переживание сцен избиения воспринималось как нестерпимое. Впрочем, и в рафинированных фантазиях более поздних лет в качестве условия настаивалось на том, что наказываемым детям не причиняется никакого серьезного вреда.

Мы должны были поднять вопрос о том, какое соотношение существует между значимостью фантазии битья и той ролью, которую могло бы играть в домашнем воспитании ребенка реальное телесное наказание. Напрашивающееся предположение о том, что здесь могло бы иметь место обратно пропорциональное соотношение, не может быть доказано в силу односторонности нашего материала. Людей, которые доставляли материал для этих анализов, очень редко били в детстве – во всяком случае, их воспитывали не розгами. Естественно, каждый из этих детей в том или ином случае имел возможность почувствовать превосходящую физическую силу своих родителей или воспитателей, а то, что в любой детской нет недостатка в потасовках между самими детьми, и вовсе не нужно выделять как-то особо.

Наше исследование не прочь было извлечь побольше сведений из тех ранних и несложных фантазий, которые явным образом восходят к влиянию школьных впечатлений и чтения этого периода. Кем был избиваемый ребенок? Самим фантазирующим или каким-то посторонним? Был ли это всегда один и тот же ребенок или сколь угодно часто другой? Кем был тот, кто бил ребенка? Какой-то взрослый? И кто тогда? Или же ребенок фантазировал, будто он сам бьет другого? Никаких сведений, проливающих свет на все эти вопросы, мы не получали – всегда лишь один робкий ответ: «Больше я об этом ничего не знаю; ребенка бьют.»

Справки относительно пола избиваемого ребенка имели больший успех, но и они не вносили никакой ясности. Иногда нам отвечали: «Всегда лишь мальчиков» или «Лишь девочек»; чаще ответ гласил: «Этого я не знаю» или: «Это все равно». То, что имело значение для исследователя – некое устойчивое соотношение между полом фантазирующего и полом избиваемого ребенка, – зафиксировать так и не удавалось. Порой обнаруживалась еще одна характерная деталь содержания фантазии: «Маленького ребенка бьют по голой попе».

В данных обстоятельствах поначалу нельзя было даже решить, обозначить ли примыкающее к фантазии битья удовольствие как садистское или же как мазохистское.

 

II

 

Понять такую фантазию, возникающую в раннем детском возрасте, по-видимому, в результате каких-то случайных влияний и сохраняемую позже для получения автоэротического удовлетворения, в соответствии с нашими прежними воззрениями можно лишь в том смысле, что речь здесь идет о какой-то первичной черте извращения. Одна из компонент сексуальной функции обогнала в развитии другую, преждевременно стала самостоятельной, зафиксировалась и, в результате, отклонилась от позднейших процессов развития, засвидетельствовав, тем самым, некую особую, ненормальную конституцию личности. Мы знаем, что подобное инфантильное извращение не обязательно остается на всю жизнь, позднее оно еще может подвергуться вытеснению, быть замещенным тем или иным реактивным образованием или же преобразиться под действием сублимации. (Возможно, однако, что сублимация берет начало в каком-то особом процессе, задерживавшемся вытеснением). Но тогда, когда процессы эти отсутствуют, извращение сохраняется и в зрелой жизни, и там, где мы встречаем у взрослого какое-то сексуальное отклонение – перверсию, фетишизм, инверсию, – там мы с полным правом ожидаем путем амнезического исследования раскрыть подобное фиксирующее событие детского периода. Да и задолго до психоанализа такие наблюдатели, как Бине[88], возводили странные сексуальные отклонения зрелого периода к подобным впечатлениям все того же пяти- или шестилетнего возраста. Впрочем, при этом мы наталкивались на границы нашего понимания, ибо фиксирующим впечатлениям недоставало какой бы то ни было травматической силы, большей частью они были банальными и никак не возбуждали других индивидов; невозможно было сказать, почему именно на них зафиксировались сексуальные стремления. Но их значение можно было поискать как раз в том, что они давали – хотя бы и случайный – повод для фиксации преждевременной и готовой к скачку сексуальной компоненты, и мы должны были подготовиться к тому, что цепочка каузальной связи где-то преждевременно оборвется. Именно врожденная конституция, казалось, соответствовала всем требованиям для [объ



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: