Экономическая проблема мазохизма




 

Существование мазохистской тенденции в инстинктивной жизни человека с полным правом можно назвать загадочным с экономической точки зрения. Ведь если принцип удовольствия управляет душевными процессами таким образом, что их ближайшей целью оказывается избегание неудовольствия и получение удовольствия, то мазохизм непостижим. Если боль и неудовольствие могут быть не просто какими-то предупреждениями, но самими целями, то принцип удовольствия парализуется, страж нашей душевной жизни оказывается как бы под наркозом.

Таким образом, мазохизм предстает перед нами в свете какой-то большой опасности, что никоим образом не применимо к его визави (Widerpart) – садизму. Мы испытываем искушение назвать принцип удовольствия стражем нашей жизни, а не только нашей душевной жизни. Но тогда встает задача исследовать отношение принципа удовольствия к обоим родам влечений, которые мы различили, – влечениям смерти и эротическим (либидинозным) влечениям жизни, и мы не можем продвинуться вперед в оценке проблемы мазохизма прежде, чем последуем этому зову.

Как помнится, мы поняли принцип, управляющий всеми душевными процессами, как частный случай фехнеровской «тенденции к стабильности»[95] и, таким образом, приписали душевному аппарату цель сводить к нулю или, по крайней мере, удерживать на возможно более низком уровне притекающие к нему суммы возбуждений. Барбара Лоу предложила для этого предполагаемого стремления имя «принципа нирваны», которое мы и приняли.[96] Но мы не колеблясь отождествили с этим принципом нирваны принцип удовольствия-неудовольствия. Всякое неудовольствие должно, таким образом, совпадать с неким повышением, а всякое удовольствие – с неким снижением наличного в сфере душевного раздражающего напряжения (Reizspannung), и тогда принцип нирваны (а также тождественный ему, как будто, принцип удовольствия) всецело состоял бы на службе влечений смерти, цель которых – перевод изменчивой жизни в стабильность неорганического состояния, и имел бы своей функцией предупреждать притязания влечений жизни, либидо, которые пытаются нарушить то течение жизни, к которому [они] стремятся. Только такое понимание не может быть верным. В серии ощущений, связанных с напряжением, мы, как кажется, непосредственно чувствуем прирост и убыль величин раздражения, и нельзя сомневаться в том, что имеются приносящие удовольствие напряжения и приносящие неудовольствие спады напряжения. Состояние сексуального возбуждения – яркий пример подобного связанного с удовольствием увеличения раздражения, но, конечно же, не единственный.

Таким образом, удовольствие и неудовольствие не могут быть соотнесены с приростом или убылью того количества, которое мы называем раздражающим напряжением, хотя они явно тесно связаны с этим фактором. Представляется, однако, что зависят они не от этого количественного фактора, но от какой-то его характеристики, которую мы можем обозначить лишь как качественную. Мы достигли бы в психологии значительного прогресса, если бы сумели указать, какова эта качественная характеристика. Может быть, это ритм, череда (Ablauf) изменений, повышений и понижений, количества раздражения[Этот ход мысли намечен Фрейдом в «По ту сторону принципа удовольствия» (там же, с. 383 и 384.) – Пер.!]: мы этого не знаем.

Во всяком случае, мы должны понять, что принадлежащий к влечению смерти принцип нирваны претерпел в живом существе такую модификацию, благодаря которой он превратился в принцип удовольствия, и отныне мы будем избегать считать эти два принципа за один. Нетрудно догадаться, если мы вообще пожелаем следовать этому соображению, какая сила ответственна за эту модификацию. Это может быть лишь влечение жизни, либидо, которое добивается, таким образом, своего участия в регулировании жизненных процессов наряду с влечением смерти. Так мы получаем небольшой, но интересный ряд соотношений: принцип нирваны выражает тенденцию влечения смерти, принцип удовольствия представляет притязания либидо, а его модификация, принцип реальности,[97] – влияние внешнего мира.

Ни один из этих трех принципов, собственно, не отменяется другим. Они умеют, как правило, договариваться друг с другом, хотя иной раз их сосуществование должно приводить к конфликтам из-за того, что, с одной стороны, целью ставится количественное уменьшение нагрузки раздражения, с другой – какая-то качественная его характеристика и, наконец, [с третьей] отсрочка разгрузки раздражения и временное предоставление свободы действий напряжению, вызывающему неудовольствие.

Из этих соображений выводится заключение о том, что обозначение принципа удовольствия как стража жизни не может быть отклонено.[98]

 

Вернемся к мазохизму. Нашему наблюдению он встречается в трех формах: как условие сексуального возбуждения, как выражение женской сущности и как некоторая норма поведения (behaviour). Соответственно, мы можем различить мазохизм эрогенный, женский и моральный. Первый, эрогенный мазохизм, удовольствие от боли, лежит в основе обеих других форм; его следует обосновывать биологией и конституцией, и он остается непонятен, если мы не решимся выдвинуть кое-какие гипотезы о вещах весьма темных. Третий, в известном смысле важнейшая форма проявления мазохизма, только недавно был расценен психоанализом в качестве бессознательного, большей частью, чувства вины, но уже позволяет полностью объяснить себя и включить в корпус нашего знания. Женский мазохизм, напротив, легче всего доступен нашему наблюдению, менее всего загадочен и обозрим во всех своих особенностях. С него-то и можно начать наше изложение.

 

Мы достаточно хорошо знаем этот род мазохизма, как он проявляется у мужчин (я ограничиваюсь здесь мужчиной из-за того материала, которым располагаю), из фантазий мазохистских (и потому зачастую страдающих импотенцией) лиц, которые либо выливаются в акт онанизма, либо доставляют сексуальное удовлетворение уже сами по себе.[99] С фантазиями полностью согласуются реальные мероприятия мазохистских извращенцев, проводятся ли они в качестве самоцели, или же служат для установления потенции и введения к половому акту. В обоих случаях – ведь мероприятия эти суть лишь игровое исполнение, инсценировка фантазий – явное содержание [мазохизма] таково: оказаться с заткнутым ртом[100], связанным, больно избитым, отхлестанным, каким-то образом обиженным, принужденным к безусловному послушанию, облитым грязью, униженным. Гораздо реже и лишь со значительными ограничениями в содержание это вводится также какое-то увечье. Лежащее на поверхности и легко достижимое толкование состоит в том, что мазохист хочет, чтобы с ним обращались, как с маленьким, беспомощным и зависимым ребенком, в особенности же – как со скверным ребенком. Излишне приводить примеры конкретных случаев – материал здесь достаточно однороден и доступен любому наблюдателю, в том числе и неаналитику. Если же возникает возможность изучить те случаи, в которых мазохистские фантазии испытали особенно богатую разработку, тогда легко сделать открытие, что они перемещают мазохиста в ситуацию, характерную для женственности, т. е. обозначают [его превращение в] существо кастрированное, выступающее объектом коита, рожающее. Поэтому я и назвал мазохизм в этом его проявлении женским, как бы a potiori, хотя столь многие его элементы отсылают к детскому периоду жизни. Это взаимное наслоение детского и женского позже найдет себе простое объяснение. Кастрация или замещающее ее ослепление нередко оставляли в фантазиях свой негативный след, [заметный в выдвигаемом мазохистом] условии, чтобы именно гениталиям или глазам не наносилось никакого вреда. (Впрочем, мазохистские истязания редко производят столь же серьезное впечатление, как – нафантазированные или инсценированные – жестокости садизма). В ясном содержании мазохизма находят себе выражение и чувство вины: мазохист предполагает, что совершил какое-то преступление (какое – остается неопределенным), которое он должен искупить всеми этими болезненными и мучительными процедурами. Это выглядит как некая поверхностная рационализация содержания мазохизма, но [на деле] за этим скрывается связь с детской мастурбацией. С другой стороны, этот момент виновности выводит к третьей, моральной форме мазохизма.

 

Описанный нами женский мазохизм целиком покоится на первичном, эрогенном, удовольствии от боли, объяснение которому без заходящих далеко вспять соображений дать не удается.

В «Трех очерках по теории сексуальности», в части, посвященной истокам детской сексуальности, я выдвинул утверждение, что сексуальное возбуждение возникает как побочный эффект при большом скоплении внутренних процессов, как только интенсивность этих процессов переступила известные количественные границы. Я утверждал даже, что в организме не происходит ничего сколько-нибудь значительного, что не отдавало бы своих компонентов для возбуждения сексуального влечения.[101] Поэтому и возбуждения от боли или неудовольствия должны были бы иметь тот же результат. Это либидинозное совозбуждение при напряжении, связанном с болью или неудовольствием, могло бы оказаться неким детским физиологическим механизмом, действие которого позднее прекращается. Оно могло бы претерпеть различное по степени развитие в различных сексуальных конституциях, но в любом случае выдало бы то физиологическое основание, на котором затем происходит психическое построение эрогенного механизма.

Недостаточность этого объяснения проявляется, однако, в том, что оно не проливает никакого света на закономерные и тесные соотношения между мазохизмом и его партнером в инстинктивной жизни, садизмом. Если мы отступим вспять чуть дальше, к своей гипотезе о наличии двух родов влечений, которые, как мы думаем, действуют в [любом] живом существе, то мы придем к другому, но не противоречащему вышеприведенному, выводу.

Либидо встречает в [многоклеточном] живом организме господствующее там влечение смерти или разрушения, которое хотело бы разложить это клеточное существо и перевести в состояние неорганической стабильности (хотя последняя может быть лишь относительной) каждый элементарный организм в отдельности. Либидо имеет своей задачей обезвредить это разрушительное влечение, и оно справляется с нею, в значительной мере отводя его – обратившись вскоре к помощи особой органической системы, мускулатуры, – вовне, направляя его против объектов внешнего мира. Оно получает тогда имя влечения разрушения, влечения овладения, воли к власти. Часть этого влечения непосредственно ставится на службу сексуальной функции, где ей надлежит сыграть важную роль. Это и есть собственно садизм. Другая часть не участвует в этой передислокации вовне, она остается в организме и либидинозно связывается там при помощи упомянутого сексуального совозбуждения; в ней-то мы и должны признать изначальный, эрогенный мазохизм.[102]

Нам недостает физиологического понимания того, какими путями и какими средствами либидо может осуществлять это обуздание (Bàndigung)[103] влечения смерти. Оставаясь в психоаналитическом кругу идей, мы можем лишь предположить, что здесь осуществляется некое весьма эффективное смешение и амальгамирование двух родов влечений в меняющихся пропорциях, так что нам вообще приходится иметь дело не с какими-то чистыми влечениями смерти и жизни, но лишь с их смесями, в которые они в различных количествах вступают. Смешению влечений в известных условиях может соответствовать их расслоение (Entmischung)[104]. Настолько велики части влечения смерти, которые ускользают от подобного связывания (Bindung) с либидинозными примесями, – этого мы в настоящее время отгадать не в состоянии.

Если быть готовым оставить в стороне некоторую неточность, то можно сказать, что действующее в организме влечение смерти – первосадизм – тождествен мазохизму. После того, как главная его часть была перенесена вовне, на объекты, внутри, в качестве его остатка, сохраняется собственно эрогенный мазохизм, который, с одной стороны, стал компонентом либидо, с другой же, все еще имеет своим объектом собственное Я. Итак, этот мазохизм мог бы быть свидетелем и пережитком той фазы развития, в которую произошло столь важное для жизни легирование влечения смерти и Эроса. Мы не удивимся, услышав, что при определенных обстоятельствах садизм, разрушительное влечение, которое было обращено вовне, спроецировано, может быть вновь интроецировано, обращено вовнутрь, регрессируя, таким образом, на свою более раннюю ступень. Результатом этого является возникновение вторичного мазохизма, добавляющегося к первоначальному.

Эрогенный мазохизм участвует во всех фазах развития либидо, заимствуя у них свои меняющиеся психические облачения. Страх быть съеденным тотемным животным (отцом) происходит от примитивной оральной организации; желание быть битым отцом – от следующей за ней садистско-анальной фазы; как некий осадок фаллической ступени организации в содержание мазохистских фантазий вступает кастрация, хотя позднее она и отклоняется (verleugnet)[105]; из окончательной же генитальной организации выводятся, естественно, ситуации, в которых [мазохист] выступает объектом коита и субъектом деторождения, характеризующих женственность. Легко можно понять также и роль ягодиц в мазохизме[106], независимо от ее явного обоснования в реальности. Ягодицы являются эрогенно предпочитаемой частью тела в садистско-анальной фазе, подобно тому как грудь – в оральной, а пенис – в генитальной фазе.

 

Третья форма мазохизма, моральный мазохизм[107], примечателен прежде всего постольку, поскольку он ослабил свою связь с тем, что мы признаем за сексуальность. Ко всем прочим мазохистским страданиям привязано условие, чтобы они исходили от любимого человека и претерпевались по его повелению. В моральном мазохизме это ограничение отпадает. Само страдание оказывается тем, что имеет значение; уже не играет никакой роли, принесено ли оно любимым или же равнодушным человеком; оно даже может быть вызвано какими-то безличными силами или обстоятельствами: настоящий мазохист всегда подставляет щеку там, где видит возможность получить удар. При объяснении этого поведения напрашивается мысль оставить в стороне либидо и ограничиться допущением того, что здесь разрушительное влечение вновь было обращено вовнутрь и свирепствует теперь против своего Я; однако, должен же быть смысл в том, что языковое употребление не отказалось от соотнесения этой нормы поведения с эротикой и называет мазохистом и подобного самоеда.

Верные нашей привычной технике, мы прежде всего хотим заняться крайней, несомненно патологической формой этого мазохизма. В другом месте[108] я описал, как во время аналитического лечения мы сталкиваемся с пациентами, поведение которых в отношении его терапевтического влияния вынуждает нас приписать им некое «бессознательное» чувство вины. Там же я указал, как узнают подобных лиц («негативная терапевтическая реакция») и не скрыл того, что сила подобного импульса составляет одно из серьезнейших сопротивлений и величайшую опасность для успеха наших врачебных или воспитательных замыслов. Удовлетворение этого бессознательного чувства вины есть, наверное, самая сильная позиция того выигрыша (составного, как правило), который человек получает от своей болезни, – суммы сил, которые восстают против выздоровления и не желают отказываться от болезни. Страдание, приносящее с собой неврозы, есть именно тот фактор, благодаря которому они обретают ценность для мазохистской тенденции. Поучительно также узнать, что наперекор всякой теории и ожиданию невроз, сопротивляющийся любым терапевтическим усилиям, может вдруг исчезнуть, если страдающее им лицо оказывается в плачевном положении несчастливого брака, теряет все свое состояние или приобретает опасное органическое заболевание. В таких случаях одна форма страдания сменила на посту другую, и мы видим, что единственно важным было лишь суметь сохранить известную меру страдания.

Пациенты нелегко соглашаются с нами в том, что касается бессознательного чувства вины. Они слишком хорошо знают, в каких муках (угрызениях совести) выражается сознательное чувство вины, сознание вины, и потому не могут согласиться с тем, что в них могли найти себе приют совершенно аналогичные импульсы, о которых они совсем ничего не подозревают. Я думаю, мы в известной мере учтем их возражение, если откажемся от и без того некорректного с психологической точки зрения наименования «бессознательное чувство вины»[109] и вместо этого скажем «потребность в наказании», что с таким же точно успехом отражает наблюдаемое положение вещей. Мы не можем, однако, удержаться от того, чтобы не вынести своего суждения относительно этого бессознательного чувства вины и не локализовать его по образу сознательного.

Мы приписали функцию совести Сверх-Я и признали сознание вины за выражение напряжения между Я и Сверх-Я.[110] Чувством страха, страхом совести (Gewissenangst) Я реагирует на восприятие того, что оно отстало от требований, предъявленных его идеалом, Сверх-Я. Теперь мы хотим выяснить, как Сверх-Я взяло на себя эту требовательную роль и почему Я должно страшиться в случае расхождения со своим идеалом.

Мы сказали, что функция Я состоит в том, чтобы согласовывать и примирять притязания трех инстанций, которым оно служит; мы можем прибавить, что в этом оно может брать пример со Сверх-Я как своего образца. Ибо это Сверх-Я есть настолько же представитель (Vertreter) Оно, как и внешнего мира[111]. Возникло оно благодаря интроекции в Я первых объектов либидинозных импульсов Оно, родительской пары. При этом отношение к данным объектам десексуализировалось, отклонилось от прямых сексуальных целей. Только за счет этого и была обеспечена возможность преодоления Эдипова комплекса. Сверх-Я удержало существенные черты интроецированных лиц, их силу, их суровость, их склонность к надзору и наказанию. Как уже было сказано в другом месте[112], легко представить себе, что в результате расслоения влечений, сопровождающего этот ввод в Я, суровость возросла. Сверх-Я – действующая в Я совесть – может теперь стать жестким, жестоким, неумолимым по отношению к опекаемому им Я. Таким образом, категорический императив Канта – прямой наследник Эдипова комплекса.[113]

Но те же самые лица, которые, перестав быть объектами либидинозных импульсов, продолжают действовать в Сверх-Я в качестве инстанции, известной нам как совесть, принадлежат также и к реальному внешнему миру. Это из него они были изъяты; сила их, за которой скрываются всевозможные влияния прошлого и традиции, была одной из самых ощутимых манифестаций реальности. Благодаря этому совпадению, Сверх-Я, заменитель Эдипова комплекса, становится также представителем реального внешнего мира и, таким образом, – образцом для устремлений Я.

Итак, Эдипов комплекс выказывает себя, как это и было уже предположено в историческом плане[114], источником нашей индивидуальной нравственности (морали).

В ходе развития ребенка, ведущего к его всевозрастающему отторжению от родителей, их личностное значение для Сверх-Я отступает на задний план. К оставленным ими imagines[115] примыкают тогда влияния учителей, авторитетов, избранных самим человеком образцов для подражания и общественно признанных героев, личности которых уже не должны интроецироваться Я, ставшим более резистентным. Последняя фигура этого начинающегося с родителей ряда – темная сила судьбы, которую лишь очень немногие из них способны постичь как безличную. Когда у голландского поэта Мультатули[116] Μοιρα греков заменяется божественной четой Λογος χαι Αναγκη[117], против этого мало что можно возразить; но все, кто переносит управление мировым процессом на Провидение, Бога, или Бога и природу, пробуждают подозрение в том, что они все еще мифологически воспринимают эти предельные и отдаленнейшие силы как родительскую пару и полагают себя связанными с ними либидинозными узами. В «Я и Оно» я сделал попытку вывести из подобного родительского постижения судьбы также и реальный (reale) страх смерти, испытываемый людьми[118]. Освободиться от него представляется весьма тяжелой задачей.

После этих предварительных замечаний, мы можем вернуться к нашему рассмотрению морального мазохизма. Мы говорили, что своим поведением в ходе лечения и в жизни соответствующие лица создают впечатление того, что они чрезмерно скованы (gehemmt) морально, находятся под властью какой-то особенно чувствительной совести, хотя сознание подобной сверхморали у них полностью отсутствует. При ближайшем рассмотрении, однако, мы замечаем различие, которое отделяет подобное бессознательное продолжение морали от морального мазохизма. В первом случае акцент падает на повышенный садизм Сверх-Я, которому Я подчиняется, во втором, напротив, – на собственный мазохизм Я, которое добивается наказания, исходит ли оно от Сверх-Я или же от родительских сил [вовне]. Наше первоначальное смешение двух случаев можно извинить, поскольку оба раза речь идет об отношении между Я и Сверх-Я (или равным ему силам); в обоих случаях дело сводится к потребности, которая удовлетворяется наказанием и страданием. И тогда едва ли можно назвать незначительной деталью то, что садизм Сверх-Я по большей части оказывается кричаще сознательным, тогда как мазохистская тенденция Я, как правило, остается скрытой от субъекта и должна раскрываться из его поведения.

Бессознательность морального мазохизма выводит нас на один бросающийся в глаза след. Мы смогли перевести выражение «бессознательное чувство вины» как потребность в наказании от рук какой-то родительской силы. Теперь мы знаем, что столь часто встречающееся в фантазиях желание быть избитым отцом стоит весьма близко к другому желанию – вступить с ним в пассивную (женскую) сексуальную связь, – и является не чем иным, как его регрессивным искажением. Если вложить это объяснение в содержание морального мазохизма, то нам станет ясен его тайный смысл. Совесть и мораль возникли через преодоление, десексуализацию Эдипова комплекса; через моральный мазохизм мораль вновь сексуализируется, Эдипов комплекс воскрешается, проторивается путь регрессии от морали к Эдипову комплексу.

Выгоды от этого нет ни морали, ни данному лицу. Хотя индивид и может, наряду со своим мазохизмом, сохранить – полностью или в известной мере – свою нравственность, добрая часть его совести может, однако, и пропасть в мазохизме. С другой стороны, мазохизм создает искушение совершать «греховные» поступки, которые должны затем искупаться упреками садистской совести (как это часто бывает у столь многих русских типов характера) или наказанием, исходящим от великой родительской силы судьбы. Чтобы спровоцировать кару со стороны этого последнего родительского представителя, мазохист должен делать нечто нецелесообразное, работать против собственной выгоды, разрушать те перспективы, которые открываются ему в реальном мире и, возможно даже, покончить со своим реальным существованием.

Обращение (Ruckwendung) садизма против собственного Я закономерно происходит при культурном подавлении влечений, которое удерживает большую часть разрушительных инстинктивных компонентов от их применения в жизни. Можно себе представить, что эта отступившая доля разрушительного влечения проявляется в Я как интенсификация мазохизма. Но феномен совести позволяет нам предположить, что возвращающаяся из внешнего мира деструктивность воспринимается также, без трансформации такого рода, и Сверх-Я, интенсифицируя его садизм в отношении Я. Садизм Сверх-Я и мазохизм Я дополняют друг друга и объединяются для произведения одних и тех же следствий. Я думаю, только так можно понять то, что результатом подавления влечений – часто или во всех вообще случаях – является чувство вины и что совесть становится тем суровее и чувствительнее, чем больше человек воздерживается от агрессии против других[119]. Можно было бы ожидать того, что индивид, знающий, что он имеет обыкновение избегать нежелательных с культурной точки зрения агрессивных актов, имеет по этой причине хорошую совесть и с меньшей подозрительностью присматривает за своим Я. Обычно дело представляют так, будто бы нравственные требования были первичны, а отказ от влечений – их следствием. Происхождение нравственности остается при этом без объяснения. На самом деле, как нам кажется, надлежит идти обратным путем; первый отказ от влечений навязывается внешними силами, и он только и создает нравственность, которая выражется в совести и требует дальнейшего отказа от влечений.[120]

Таким образом, моральный мазохизм становится классическим свидетельством в пользу существования смешения влечений. Его опасность заключается в том, что он происходит от влечения смерти, соответствует той его части, которая избежала обращения вовне в качестве некоего разрушительного влечения. Но поскольку он, с другой стороны, имеет значение и какой-то эротический компоненты, то даже саморазрушение личности не может происходить без либидинозного удовлетворения.

(1924)

 

Отрицание

 

Способ, каким наши пациенты преподносят во время аналитической работы приходящие им в голову мысли, дает нам повод для некоторых интересных наблюдений. «Вы сейчас подумаете, что я хочу сказать нечто обидное, но на самом деле у меня нет такого намерения». Мы понимаем, что это – отклонение (Abweisung) какой-то только что возникшей идеи посредством проекции. «Вы спрашиваете, кем может быть это лицо из сна. Матерью оно не является». Мы вносим поправку: итак, это мать. При толковании мы позволяем себе не принимать во внимание отклонение и выхватывать чистое содержание идеи. Дело обстоит таким образом, как если бы пациент сказал: «Хотя мать и пришла мне в голову в связи с этим лицом, у меня все же нет никакого желания посчитаться с этой идеей».

При случае искомое объяснение бессознательно вытесненного можно получить весьма удобным способом. Задается вопрос: «Что вы считаете самым неправдоподобным в этой ситуации? Что, по вашему мнению, лежало от вас тогда дальше всего?» Если пациент попадается на удочку и называет то, во что он может верить менее всего, он тем самым почти всегда сознается в подлинном. Забавное подобие этой попытки часто встречается у человека, страдающего неврозом навязчивых состояний, который уже введен в понимание своих симптомов. «У меня новое навязчивое представление. Мне тотчас же пришло в голову, что оно могло бы означать то-то. Но нет, это, конечно, не может быть правильным – иначе это не могло бы прийти мне в голову». То, что он отвергает (verwirft) посредством этого подслушанного у аналитика обоснования, естественно, является подлинным смыслом нового навязчивого представления.

Таким образом, вытесненное содержание представления или мысли может пробиться к сознанию – при условии, что оно отрицается. Отрицание (Verneinung) есть некий способ принять к сведению вытесненное, собственно – уже некое снятие вытеснения, однако же никак не принятие (Annahme) вытесненного. Здесь можно видеть, как интеллектуальная функция отделяется от аффективного процесса. С помощью отрицания обратимым делается лишь одно из следствий процесса вытеснения, состоящее в том, что затронутое им образное содержание (Vorstellungsinhalt) не достигает сознания[121]. Отсюда проистекает род интеллектуального принятия вытесненного, при том что все существенное по-прежнему остается за вытеснением[122]. В ходе аналитической работы мы часто создаем другое, очень важное и довольно удивительное видоизменение той же самой ситуации. Нам удается и отрицание преодолеть, и провести полное интеллектуальное принятие вытесненного – но сам процесс вытеснения тем самым еще не снимается.

Поскольку подтверждение или отрицание мысленного содержания есть задача интеллектуальной функции суждения, вышеизложенные замечания привели нас к психологическому истоку этой функции. Отрицать нечто в суждении означает, в сущности, говорить: «Это нечто такое, что я больше всего хотел бы вытеснить». Осуждение (Verurteilung) есть интеллектуальный заменитель вытеснения[123], его «нет» – клеймо этого последнего, некий удостоверяющий происхождение сертификат, вроде «made in Germany». Посредством символа отрицания мышление освобождается от ограничений, накладываемых вытеснением, и обогащается содержаниями, без которых оно не может обойтись в своей работе.

Суть функции суждения состоит в том, чтобы принять следующие два решения: присудить какой-либо вещи то или иное свойство или отказать ей в нем; и признать за каким-либо представлением существование в реальности или оспорить его. Свойство, о котором должно быть вынесено решение, первоначально могло быть хорошим или дурным, полезным или вредным. В переводе на язык древнейших, оральных инстинктивных импульсов суждение гласит: «Вот это я хочу съесть, а это вот – выплюнуть», в перенесении на более общий план – «Вот это я хочу ввести в себя, а это вот – из себя исключить». То есть: «Это должно быть во мне» или «это должно быть вне меня». Изначальное Я удовольствия (Lust-Ich) хочет, как я указал в другом месте, интроецировать в себя все хорошее и отбросить от себя все дурное. Дурное, чуждое для Я, находящееся вовне, первоначально ему тождественно[124].

Второе из решений, с которыми сталкивается функция суждения, относительно реального существования какой либо представленной вещи, интересует окончательное Я реальности (Real-Ich), которое развивается из начального Я удовольствия (проба на реальность.) Теперь речь идет уже не о том, должно или нет нечто воспринятое (какая-либо вещь) быть принято в Я, но о том, может ли нечто наличное в Я в качестве представления быть обнаружено также и в восприятии (реальности). Это вновь, как мы видим, вопрос о внешнем и внутреннем. Нереальное, просто представленное, субъективное находится лишь внутри; иное же, реальное, наличествует также и вовне. На этом этапе развития оглядка на принцип удовольствия оказывается устраненной. Опыт научил человека тому, что важно не только то, обладает ли та или иная вещь (объект удовлетворения) каким-то «хорошим» свойством и, таким образом, заслуживает принятия в Я, но также и то, наличествует ли она во внешнем мире, так, чтобы ею, если в этом возникнет потребность, можно было завладеть. Чтобы понять эту эволюцию, необходимо вспомнить о том, что все представления происходят от восприятий, являются их повторениями. Изначально, таким образом, уже одно существование представления есть залог реальности представленного. Противоположность между субъективным и объективным существует не с самого начала. Она устанавливается только благодаря тому, что мышление обладает способностью воспроизводить в представлении нечто раз воспринятое, делая его вновь наличным (gegenwàrtig), в то время как объекту вовне уже нет необходимости быть налицо. Таким образом, первейшая и ближайшая цель пробы на реальность состоит не в том, чтобы найти в реальном восприятии объект, соответствующий представленному, но в том, чтобы вновь найти его, убедиться в том, что он все еще налицо[125]. Дальнейший вклад в отчуждение между субьективным и объективным исходит от другой способности силы мышления. Воспроизведение восприятия в представлении не всегда есть его правдивое повторение; оно может быть модифицировано теми или иными пропусками, видоизменено слиянием различных элементов. Проба на реальность должна тогда проконтролировать, насколько далеко заходят эти искажения. Однако, в качестве предварительного условия вступления пробы на реальность в действие признается тот факт, что объекты, которые некогда принесли реальное удовлетворение, ныне утрачены.

Суждение как процесс (Urteilen) есть интеллектуальное действие, выносящее решение относительно выбора моторного действия, кладущее конец мыслительной отсрочке (Denkaufschub) и переводящее от мышления к деянию. О мыслительной острочке я также говорил уже – в другом месте[126]. Ее следует рассматривать как пробное действие, некое моторное прощупывание с малыми разгрузочными затратами. Задумаемся: где Я использовало подобное прощупывание прежде, в каком месте оно обучалось той технике, которую применяет теперь при мыслительных процессах? Это происходило на сенсорном окончании душевного аппарата, при восприятиях органов чувств. Ведь согласно нашей гипотезе, восприятие – вовсе не какой-то чисто пассивный процесс: Я периодически посылает малые [либидинозные] загрузки в систему восприятия, посредством которой оно отведывает того, что прельщает его вовне, чтобы после каждого подобного прощупывающего выпада вновь отступить в себя[127].

Изучение суждения впервые, может быть, позволяет нам увидеть, как интеллектуальная функция возникает из игры первичных инстинктивных импульсов. Суждение как процесс есть целесообразное развитие втягивания в Я и выталкивания из Я, первоначально осуществлявшихся в соответствии с принципом удовольствия. Его полярность соответствует, как будто, противоположности двух принятых нами групп влечений. Подтверждение (Bejahug) – как заменитель единения – принадлежит к Эросу, отрицание – наследник выталкивания – к деструктивному влечению. Всеобщая страсть к отрицанию, негативизм многих психотиков следует, очевидно, понимать как признак расслоения влечений за счет оттягивания [из их смесей] либидинозных компонентов. Работа функции суждения, однако, впервые делается возможной лишь благодаря тому, что создание символа отрицания наделяет мышление какой-то первой степенью независимости от результатов вытеснения и, вместе с тем, также и от давления со стороны принципа удовольствия.

С этим пониманием отрицания очень хорошо согласуется тот факт, что в ходе анализа мы не обнаруживаем никакого «нет», [исходящего] из бессознательного, и что признание бессознательного со стороны Я выражается в негативной формулировке. Нет более веского доказательства удавшегося открытия бессознательного, чем тот случай, когда анализируемый реагирует на это следующими словами: «Этого я не думал» или: «Об этом я [никогда] не думал».

(1925)

 

Фетишизм

 

В последние годы у меня была возможность аналитически исследовать некоторое число мужчин, у которых выбор объекта управлялся каким-то фетишем. Не следует думать, будто данный фетиш служил причиной того, что эти люди искали анализа, ибо хотя фетиш и признается своими приверженцами за некое отклонение от нормы, все же он лишь в редких случаях ощущается ими как какой-то болезненный симптом; большей частью они вполне им удовлетворены или даже расхваливают те удобства, которые он доставляет им в их любовной жизни. Таким образом, фетиш, как правило, появлялся в анализе в виде какого-то побочного открытия.

По понятным причинам, детали этих случаев отклоняются от опубликования. Поэтому я не могу показать и то, каким образом те или иные случайные обстоятельства повлияли на выбор фетиша. Самым примечательным представляется мне следующий случай: некий молодой человек возвел в свое фетишистское условие какой-то «блеск на носу». Поразительное объяснение этому обнаружилось в том факте, что пациент вырос в английской детской, но затем переехал в Германию, где он почти совершенно забыл свой родной язык[128]. Фетиш, восходящий к ранним этапам детства, следовало читать не по-немецки, а по-английски: «блеск (Glanz) на носу» оказался, собственно, «взглядом на нос» (glance – взгляд), то есть именно нос был фетишем, которому он, впрочем, соизволил затем придать тот особенный глянец, который не в силах были заметить другие.

Поставляемые анализом сведения о смысле и цели фетиша во всех случаях были одинаковыми. Они выдавались столь неприн



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: