Александрия Невская,
23‑й день восьмого месяца, средница,
поздний вечер
– …И позвольте вам заметить, милейший господин Лобо, нам было приятно, неимоверно приятно иметь с вами дело! Правда, Сэм? Я, например, как увидел вас, так мне и стало неимоверно приятно. Вы знаете, как это бывает: встречаешь человека и понимаешь: будет очень, ну просто очень приятно, а на иного разок глянешь – и уже достаточно, больше и глядеть не хочется, ну совсем, напрочь отворачиваешься, когда встретишь – такой он поганый и дрянной, этот человек. Вы меня понимаете? И я вам говорю: нам всегда будет приятно иметь с вами дело, а уж в том, что такие случаи будут представляться там и сям, вы не сомневайтесь…
Баг рассеянно кивал; в голове были совсем другие, грустные мысли. Но ни к чему не обязывающая, беззаботная болтовня Люлю действовала как‑то успокаивающе, даже убаюкивающе: с тех пор, как они встретились на углу Лигоуского проспекта, нихонский князь не закрывал рта ни на миг, то и дело оборачиваясь к своим спутникам, то налево, то направо, будто бы ожидая одобрения своим словам, – и Дэдлиб, покуривая длинную и тонкую сигару, с завидным терпением и регулярностью ему поддакивал, а Тальберг сигнализировал о своем согласии через раз – все больше жестами.
Вечер плотно лег на Александрию, и прохладное дыхание ночи уже запускало постепенно свои легкие пальцы в складки халата; Баг невыносимо устал. И даже рад был идти вот так – бездумно слушая разглагольствования гокэ, глядя на чуть отуманенные моросью фонари и черное небо, никуда не торопясь и ощущая подмышкой приятную тяжесть завернутой в плотную бумагу бутылки эрготоу.
Кажется, дело было окончено, сделано. И все же – ощущение какой‑то тягостной незавершенности не покидало Бага. Пожалуй, первый раз в жизни он не чувствовал, что поставил точку. Что со спокойной душой закрыл файл и отправил его в архив. Потому что точка поставлена не была. Точку предстоит поставить другим, не ему. И только тогда дело закончится. Только тогда. А до этого – пройдет еще время…
|
Они вышли уже на угол Проспекта Всеобъемлющего Спокойствия и улицы Малых Лошадей – отсюда до харчевни Ябан‑аги оставалось всего ничего: полсотни шагов, и ты уже внутри, в полумраке трапезного зала, и внимательный хозяин уже расставляет на столе перед тобой закуски и – чарки, острым оком разглядев увесистую емкость в бумаге. Баг уже открыл было рот, чтобы пригласить Люлю и его спутников, с коими успел так сблизиться за эти два дня, пропустить наконец, как они выражаются, по стаканчику, но вдруг увидел останавливающуюся неподалеку повозку такси.
Задняя дверца повозки открылась, и на тротуар ступила Стася. Легкая, тонкая в талии, воздушная, невесомая Стася, почти прозрачная во влажном свете фонарей… Баг остановился – Люлю тоже запнулся и встал, Дэдлиб, едва слышно чертыхнувшись, уперся ему в спину, Юллиус булькнул фляжкой… Баг смотрел на Стасю и чувствовал, как невыразимо приятное тепло, столь редко им в этой жизни испытанное, заполняет все его существо; родившись где‑то в глубине груди, оно сделало голову пьяняще легкой, а мысли – невесомыми, хрустальными.
И, верно, почувствовав его взгляд, Стася увидела Бага и робко, потом – смелее улыбнулась ему. И шагнула навстречу.
|
– Извините меня, драгоценные преждерожденные, – сказал Баг в наступившей тишине, – извините, но мне, кажется, пора. Меня ждут.
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева‑Сю,
24‑й день восьмого месяца, четверица,
утро
Выспаться Богдану так и не удалось.
Они с Фирузе поднялись спозаранку, наскоро выпили кофе. Дверь в комнату Жанны была плотно закрыта, изнутри не доносилось ни звука, и Богдану оставалось лишь Бога молить и надеяться, что младшая жена покойно почивает.
Фирузе не отходила от него ни на шаг.
– Плетку забери и выброси, – попросил Богдан перед тем, как выходить. Она отрицательно помотала головой и сказала благостно и умиротворенно:
– Еще вся жизнь впереди.
Сегодня в ней и в помине не было той всполошенной нервности, того надрыва, с которым она вошла вчера. Женщина была счастлива, каждой клеточкой тела спокойно и благодарно счастлива – и это любой мог разглядеть издалека и с первого взгляда. Она светилась, как розовый бумажный фонарик, внутри которого горит свеча.
Богдан отвез ее на воздухолетный вокзал, подождал, пока она, помахав ему на прощание, скроется по ту сторону накопительных турникетов – а потом бегом бросился к «хиусу» и погнал повозку так, как никогда не гонял. Только визжали покрышки на мокром покрытии, развешивая следом мутные облака водяной взвеси.
Первое, что Богдан, вбежав домой, увидел – это стоящий посреди прихожей чемодан, с которым два месяца назад перебралась сюда Жанна.
Сердце у Богдана упало.
Жанна, неестественно спокойная и сосредоточенная, сидела в кресле подле чемодана – в светлом осеннем плаще и уличных туфлях.
|
– Ты куда‑то собралась? – бодро и безнадежно спросил Богдан. – Дождик на дворе…
Она встала.
– Я ухожу, Богдан, – произнесла она очень ровно и очень напряженно; чувствовалось, что слезы у нее совсем близко. – Совсем ухожу. Я даже думала уйти, покуда тебя нет – чтоб не реветь у тебя на глазах. Но это было бы, как у вас говорят, не по‑людски. «У вас», – услышал Богдан. Снова: «у вас», а не «у нас».
Он почувствовал слабость в ногах.
– Жанна…
– Только не надо ничего говорить. – Низкий, рвущийся голос ее шел откуда‑то из самой груди. Из сердца. – Я все сама знаю. Я очень тебя люблю, очень, я не знаю, как буду жить. Я все ради тебя могу. Думала, смогу и это. А теперь поняла, что – нет. Это выше моих сил. И то и другое сразу… в одном доме… Слушать, как вы стонете за стенкой, в соседней комнате, и радоваться за вас… И знать, что, когда ты назавтра придешь ко мне, там, за стенкой, Фирузе будет радоваться за меня – да? У вас же в Ордуси все радуются, когда близким людям хорошо? И так – всю жизнь? Я не могу! – беспомощно выкрикнула она.
– Жанна… – бессмысленно повторил он, сам не зная, как продолжать, если она не перебьет.
Но она перебила.
– И я очень боюсь, что мало‑помалу начну относиться к Фирузе плохо, – с усилием призналась она. – Этого я тоже не хочу. Совсем не хочу, понимаешь?
Она замолчала, но говорить «Жанна…» в третий раз Богдан уже не стал.
Она сделала порывистый шаг и остановилась. На дрожащих губах проступила нерешительная улыбка.
– Знаешь, мне было бы легче стать твоей любовницей. Хочешь? Я поселюсь где‑нибудь на другом конце города, ты будешь приезжать раз в седмицу, или чаще, или реже – как сможешь. Я не буду ничего знать про то, как вы здесь, но когда ты приедешь – ты будешь мой… только мой. А не это! Не под одной крышей! Я не могу, Богдан, правда, не могу!
Слезы все‑таки брызнули у нее из глаз.
Богдан тяжело вздохнул.
– Так у меня не получится, – проговорил он. – Это нечестно… это уже не вместе. Это не семья.
– Тогда прощай, – помолчав, сказала она, и, подняв чемодан, шагнула к двери.
Богдан вспомнил, как совсем недавно, расставаясь с нею перед Асланівом, в душе он тоже прощался с нею навсегда. И что из этого вышло. И как жалел он потом, что не задержал ее силой…
– Хочешь, я задержу тебя силой? – спросил он.
Она порывисто обернулась. В блестящих от слез глазах на миг полыхнула сумасшедшая надежда.
И погасла.
– Нет, Богдан. Не выйдет. Нет. Прощай.
– До свидания, – сказал Богдан.
Она попятилась, мотая головой и не отрывая завороженных глаз от его лица.
– Прощай.
А потом в апартаментах сделалось безжизненно, холодно и пусто.
Некоторое время Богдан так и стоял в прихожей. Как недопитая бутылка «Гаолицинского» на столе, среди оплывших, потухших свечей.
Он пошел и допил. В голове сразу зашумело, и захотелось плакать.
«Только бы она уехала на „тариэле“, – билось у него в голове. – Только бы на „тариэле“…» Почему‑то это казалось ему сейчас очень важным, важнее всего. Потом он понял, что его раздражает и бесит нечто постороннее, неважное, чужое. Он попытался сообразить, что это. Сообразил не сразу.
В кухне чуть слышно бубнил новости репродуктор.
«…известный миллионщик и магнат Лужан Джимба, решив остаток жизни посвятить простому труду на благо народа, удалился к горам и водам, разделив свое предприятие по числу сыновей. До совершеннолетия оных управление каждой частью будет осуществляться независимым собором генеральных владык, назначенных преждерожденным Джимбой из числа наиболее проверенных и давно с ним работавших сотрудников…»
Богдан пьяно засмеялся и понял, что все‑таки плачет. Кулаком, как ребенок, размазал слезы по щекам.
«…которому Драгоценная Яса была подарена без малого два месяца назад, неожиданно для всех разорился и был вынужден полностью распродать свои коллекции. По непроверенным сведениям, Драгоценная Яса Чингизова из Александрийской Патриаршей ризницы была приобретена за баснословную сумму неким несметно богатым тибетцем из Дарджилинга, который сразу заявил, что совершил покупку не для себя, а с богоугодной целью вернуть русскую святыню русскому народу и тем улучшить свою карму…»
Богдан вспомнил, что в холодильнике осталась нетронутой вторая бутылка. Чуть пошатываясь, он двинулся на кухню. Голос репродуктора стал громче и разборчивей:
«…в связи с этим князь заявил, что вне зависимости от результатов сегодняшнего голосования намерен наложить на челобитную о снижении налогов свое княжье недозволение. Если же Гласный Собор вознамерится преодолеть недозволение вторичным голосованием, он передаст рассмотрение тяжбы в Главное Управление Законообразности[60]в Ханбалыке. На сразу же заданный корреспондентом телепрограммы „Итоговая верность“ вопрос о том, каким образом подобный произвол может сочетаться с народоправством, князь ответил, что как раз именно челобитная по некоторым своим существенным чертам пребывает в явном противуречии с народоправственными эдиктами Дэ‑цзуна, это легко доказать с документами в руках, и он, князь, только о соблюдении истинного народоправства и печется…»
Богдан выключил звук.
А потом, вместо того чтобы лезть в холодильник, взял телефон. Немного неуклюже попадая в кнопки, медленно набрал номер.
Гудок.
Гудок.
Гудок.
Голос.
– Благословите, батюшка!.. Нет. Нет, простите. Я сразу перейду к делу. Да, срочное… Пришло время, благословите исполнить епитимью, отче. Моя сила дэ[61]на ущербе. Я не сумел сохранить единство даже внутри собственной семьи. Я чувствую себя самым плохим человеком на свете, отец Кукша, самым плохим. Самым черствым, самым неумелым, самым жестоким… Самым глупым. Что? Да. Чем скорее, тем лучше.
Отец Кукша некоторое время молчал, видимо, прикидывая. А может, заглядывая к какие‑то свои бумаги. Богдан ждал, стараясь дышать ртом, потише. Нос размок и забух от слез.
– Завтра? Благодарю вас, батюшка. Но… Да! Конечно, готов, конечно. Соловецкий скит… три месяца… в снегу, босиком, в рубище… И прямо сегодня можно выезжать? Вот как славно! Спасибо… Спасибо. Спасибо!!!
Некоторое время Богдан стоял посреди кухни с бестолково зажатой в руке трубкой. А потом, уже немного успокоившись, с просохшими глазами пошел к «Керулену», загрузил почтовую программу и, коротко известив руководство о настоятельной необходимости взять наконец давно ему, Богдану, положенное время для насущных духовных забот, а Бага – о том, что сегодня же уезжает надолго, помедлив мгновение, начал: «Дорогая, любимая Фирузе! Спасибо тебе за удивительный твой приезд. Теперь, после завершения дела, пришла мне пора немножко отдохнуть на Соловках. Но к вашему с доченькой возвращению я непременно…»
Конец первой цзюани