С точки зрения философской и юридической схоластики, вся государственная конструкция Москвы была сплошной «несообразностью». С точки зрения логики и фактов, все выводы схоластики являются сплошной бессмыслицей. Ключевский жалуется:
«Царская власть была властью с неопределенным, то есть, неограниченным пространством действия и с нерешенным вопросом об отношении к собственным органам».
«Собор не был постоянным учреждением, не имел для власти ни обязательного авторитета, ни определенной законом компетенции и поэтому не обеспечивал ни прав, ни интересов ни всего народа, ни отдельных его классов».
Интересы «всего народа» были в Москве обеспечены так, как после Москвы не были обеспечены никогда, и как во время Москвы не были обеспечены нигде. Но это, — как с моим русским языком на экзамене: схоластики‑грамматики никак не могли признать, что этот язык я знаю лучше их — иначе: что же они? А ключевские не могут признать, что жизнь, органическая, неписаная московская конституция была безмерно выше десятков и сотен философских, схоластических, юридически сформулированных — но мертвых конституций, вот, вроде той, которую в славном городе Веймаре, самые лучшие в мире знатоки государственного права, во главе с проф. Прайсом, изобразили на пользу самой образованной нации современности — германской нации. Это самое последнее достижение самого современного государственного права продолжалось двенадцать лет и кончилось Гитлером. Я не знаю, что сейчас делает проф. Прайс и его сотрудники по веймарской конституции. Вероятно, снова преподают молодежи, как именно нужно писать конституции.
Результаты дидеротовских философских конструкций были достаточно ясно видны уже в середине прошлого века. Уже Эрнест Ренан писал, что эти конституции во всей их философической сумме, «сделали каждого француза сторожем его собственного кармана», что они написаны, по‑видимому, для идеального гражданина, который родился подкидышем и умрет холостяком, законы, по которым дети составляют неудобство для родителей, где запрещено всякое собирательное и постоянное дело… по которым осмотрительный человек делается эгоистом… по которому собственность разумеется не как вещь нравственная, а как эквивалент пользования, всегда оцениваемого на деньги… «Страшный урок для наций, неприспособленных к республике»…
|
Пока что оставим в стороне республики: Рим тоже был республикой. Мы можем сказать, что общая линия французской истории со времен победы дидеротов над традицией — в общем довольно точно соответствует ренановской схеме. Вопроса о взаимоотношении власти и ее органов, монархии и самоуправления, дисциплины и свободы — Франция не сумела решить и во времена королей. Однако: Франция 1780 года имела перспективы развития. Сейчас она не имеет никаких. Сейчас вопрос идет только о том, сколько времени все это протянется. Товарищ Сартр и его экзистенциалисты, спертые тоже из Германии, с очень большой степенью выражают собою точку зрения той киевской философской школы, которая советует не тратить сил, не рыпаться, а идти прямо на дно. Мы пропившиеся наследники нашей традиции, сидим в лагерях ОГПУ или ИРО, но, если я не очень уж сильно ошибаюсь, никто из нас ни на какое дно идти не собирается. Традиция Москвы оборвана двести пятьдесят лет тому назад. Но это еще никак не значит. что убит тот инстинкт, который эту традицию создал. Нам, действительно, очень плохо, — намного хуже, чем сегодняшним французам. Но мы еще повоюем. И мы никак не собираемся — ни родиться подкидышами, ни умирать холостяками.
|
Точка зрения человека, который рождается, живет, и умирает в кругу семьи, а не акционерного общества, как‑то не вмещается в юридическое мировоззрение наших историков. Ключевский недоуменно пожимает плечами:
«Как будто, (подчеркнуто мною), какой‑то высший интерес царил надо всем обществом, над счетами и дрязгами враждовавших общественных сил. Этот интерес — оборона государства от внешних врагов… Внутренние, домашние соперники мирились в виду внешних врагов, политические и социальные несогласия умолкали при встрече с национальными и религиозными опасностями…»
Другой наш историк проф. Платонов дает еще более четкую картину:
«В борьбе с врагом обе силы, и правительство, и общество, как бы наперерыв идут друг другу навстречу, и взаимной поддержкой умножают свои силы и энергию» («Очерки Смуты» стр. 85).
И, дальше:
«Трудно сказать, что шло впереди: политическая ли прозорливость московского владетельного рода, или самосознание народных масс».
«Самосознание народных масс»… Мы были бы вправе надеяться, что по этому решающему пункту проф. Платонов скажет нам что‑то более обстоятельное. Но он, как и Ключевский, как и Милюков и прочие, — как бы нечаянно проговорившись, — пытается отделаться, отвязаться, уйти от непривычного хода событий и метода мышления. Снова удрать в свою дидеротовскую схоластику и снова оказаться в положении барана у новых ворот.
|
Резюмируя свои данные о ликвидации Смуты, Платонов пишет:
«Побеждают тушинцев главным образом замосковские и поморские мужики. Их силами стал крепок Скопин. Их деньгами содержались наемные шведские отряды»… (стр. 389)… «Боярство, сильное правительственным опытом, гордое отечеством и кипящее богатством, пало от неосторожного союза с иноверным врагом. [17]
Служилый землевладельческий класс, сильный воинской организацией, потерпел неожиданное поражение от домашнего врага, в союзе с которым желал свергнуть иностранное иго. Нижегородские посадские люди сильны были только горьким политическим опытом… Их начальники во главе с гениальным выборным человеком Кузьмой Мининым подбирали в свой союз только те общественные элементы, которые представляли собою ядро московского общества. Это были служилые люди, не увлеченные в «измену» и «воровство» и тяглые мужики северных городских и уездных миров» (Стр. 533).
Мимолетная прозорливость Платонова тут и кончается. И дальше он ставит совершенно бессмысленный вопрос:
«Но придя в Москву для восстановления и утверждения государственного порядка, представляя собою сильнейшую в материальном отношении и духовно сплоченную силу… эти мужики не сумели взять в свое распоряжение московские дела и отношения» (стр. 389).
Тяглые мужики шли восстанавливать старый московский порядок, а не ревизовать его. Они его «восстановили и утвердили». Больше они ничего не собирались делать. И зачем было им желать что‑либо иное? Через лет тридцать‑сорок после этого восстановления, после реставрации старого государственного порядка, Москва полностью залечила все свои раны, наверстала все свои потери, подняла его, тяглого мужика, на тот социальный и материальный уровень, какого он, этот тяглый мужик никогда больше с тех пор не имел. Что иное было делать ему? Установить новую олигархию некоего крестьянского профсоюза, какую‑то новую контрольную комиссию над царями? Контрольную комиссию, которая неизбежно свелась бы к «генеральным штатам». Тяглые мужики сделали самое разумное, что они могли сделать — дай Бог такой же разум и нашим завтрашним тяглым и колхозным мужикам. Дай Бог побольше разума и нашим историкам. Чтобы они на одной странице не приходили в искреннее изумление от «прозорливости московского владетельного рода» и от «самосознания народных масс», а на другой странице тот же московский владетельный род пытались изобразить в виде «тиранов» и народные массы — в виде дураков, которые проворонили момент тиранской слабости и возможности схватить царей за горло. Тяглые мужики посадским миром шли восстанавливать монархию. А никак не ограничивать ее. Они восстановили. И вернулись каждый по делам своим — как, даст Бог, удастся вернуться и нам всем.
***
Если бы Ключевские и Платоновы писали бы после 1917 года, то они могли бы в событиях этого отвратного года найти истинно блестящую иллюстрацию к пользе дидеротских методов и к поношению российских. В Москве друг друга за горло не хватали. «Власть» и «общество» наперерыв идут друг другу навстречу… «Политические и социальные несогласия умолкали при встрече с национальными и религиозными опасностями». Казалось бы, чего проще? Почти что само собою разумеется. Но Государственной Думы, четвертого и, даст Бог, последнего, созыва все это никак само собою не разумелось. Она, эта Государственная Дума, действовала по дидеротам: пришла в Таврический Дворец и стала колотить ногами по столу. Она, де, именно и обеспечит «права и интересы народа». Вот и обеспечила.
Через тридцать лет после того, как тяглые мужики «не сумели взять в свои руки распоряжение московскими делами» — эти мужики имели все то, что я только что перечислял. Через тридцать лет после того, как жулики, идиоты и истерики Государственной Думы «взяли в свое распоряжение русские государственные дела», — где сидим мы с вами и что сейчас имеет тяглый мужик советских посадских миров? Где его коровы и кони? Суд присяжных и неприкосновенность личности? И в чем, собственно, выразился социальный процесс целых трехсот лет следования по дидеротским путям?
…Я пишу о жуликах, идиотах и истериках Государственной Думы. Понимаю, что это звучит несколько категорически.
О личном распределении всех этих ролей говорить было бы довольно сложно. С моей точки зрения, две главные роли — жулика и идиота — выпали на долю профессора П. Н. Милюкова — специалиста именно в области русской истории. О том, что он практически оказался идиотом, спорить сейчас невозможно вовсе. Что же касается другого прилагательного, то позвольте привести запоздалую и очень скромную справку из творений С. П. Мельгунова в журнале «Независимая Мысль», Сборник 7, 1947 год, стр. 4.
«Сдвиг (т. е. февральская революция. — И. С.) произошел не столько под влиянием пропаганды революционных партий, сколько под воздействием оппозиции Государственной Думы, демагогически привившей общественному мнению мысль, что национальным судьбам России при старом режиме грозит опасность»…
Это сформулировано очень скромно. Об этом я пишу в другом месте. Здесь хотелось бы только напомнить тот неистовый вой, который подняли жулики и идиоты и которому поверили дураки и истерики: царица — шпионка, царь — алкоголик, двор и правительство — в руках Распутина, «глупость или измена», — все гибнет, «бей царя, спасай Россию!»
По существу ничего не было, кроме сознательной лжи («демагогическая прививка общественному мнению»…), действовавшей к вящей славе…Ленина — Сталина. Государственная Дума и Милюков, в частности, прекрасно знали то, что знал всякий мало‑мальски осведомленный человек в России: что армия, наконец, была полностью вооружена, что победа стоит на самом пороге, и что все обстоит в сущности в полном порядке — все, кроме милюковского дидеротского будущего. Мы и сейчас склонны забыть, что Первая мировая война, по сравнению с войнами Москвы, была совершеннейшей чепухой. Против уже обескровленных «центральных держав», из которых боеспособной была только Германия, стоял весь мир, и САСШ в том числе. Москва стояла одна, как перст, против татар, Литвы, Ордена, против Востока и Запада, очень часто и против Востока и против Запада одновременно. Что было бы, если бы «мужики тяглых миров» оказались бы на умственном и моральном уровне Милюковых и Ключевских? И если бы наши ни с чем несообразные Соборы действовали бы на основании милюковских принципов государственного права и государственного приличия, — то потом даже и Сталину править было бы нечем.
Итак:
Были «тяглые мужики». «Московского государства последние люди», как в другом месте определяет их тот же Платонов. Они, эти тяглые и последние люди совершенно точно знали, чего они хотят и как нужно добиться того, чего они хотят. Тот общественный строй, который они организовали, прожил после 1613 года еще около ста лет, да и в Петербургскую эпоху погиб все‑таки не совсем: очень вероятно, что уже сейчас, этот тяглый мужик, вероятно, вернулся бы к стандартам Алексея Михайловича с поправками на эпоху трактора и авто. Но на дороге стали профессора.
Профессора нам говорят: ну и идиотом же был этот тяглый богоносец: все было в его руках: армия, деньги, масса, власть, а он, идиот, даже и заработать ничего не попытался. То ли дело мы, научно‑образованные люди!
Конструкция, сооруженная тяглым богоносцем, продержалась по меньшей мере сто лет. При этой конструкции мужик имел неприкосновенность личности и жилья, имел, если перевести данные переписи середины XVII века на язык современного продовольственного рационализма, примерно по хорошей свиной отбивной котлете ежедневно на всякую душу своего довольно многочисленного семейства, сидел дома, а не в подвале или в эмиграции, и, вероятно, считал себя замечательно умным человеком: ай‑да и умный ты, Микула Селянинович.
Наши профессора считали себя еще более умными. Конструкции, ими спроектированные, не продержались ни одного дня, ибо даже и А. Ф. Керенского мы демократической республикой никак считать не можем: при А. Ф. Керенском была керенщина. Месяца через два после попытки «взять в свои руки московские дела», профессоров вышибли вон. Через полгода после этой попытки профессора бежали на юг, как птицы перелетные. На юге они припадали к ногам генерала Эйхгорна и молили о помощи. Генерал Эйхгорн не помог. Потом молили генерала Франше д’Эспре, генерал Франше д’Эспре не помог. Потом портили генералу Деникину, генерал Деникин тоже не смог помочь. Потом, обжегшись на попытках что‑то там взять в свои руки, разочаровавшись во всех генералах контрреволюции, они стали мечтать о революционных генералах: Клим Ворошилов — вот он и есть «национальная оппозиция Сталину». Но не помогли и революционные генералы. Тогда профессора стали конструировать теорию эволюции, столь же неопровержимо научную, какою была в свое время теория революции, — и которая продемонстрировала наличие у профессоров решительно того же самого запаса умственных способностей, с которым они, профессора, в 1917 году, что‑то там пытались «взять в свои руки». Профессора: Милюков, Устрялов, Татищев, Савицкий, Карсавин, Гримм, Одинец, Бердяев, Струве, Булгаков и прочие и прочие, с 1918 по 1948 год, битых тридцать лет подряд, конструируют теории и констатируют факты: эволюции Советской власти, национализации Советской власти, мелкобуржуазного перерождения Советской власти, спуска Советской власти на тормозах, ну и так далее. Каждую весну, как только начинают распускаться почки, начинают распускаться и профессора. И все дают советы нам, Иванам и Петрам Селяниновичам, как нам, Иванам и Петрам, передать бы в руки им, Бердяям и Булгакам всю власть над одной шестой частью суши и над двумя сотнями миллионов нас, Иванов и Петров, ибо именно они, Бердяи и Булгаки, знают, по Соломону Премудрому «и время и место», и Гегеля и Канта — вот видите сами, как до сих пор они все это правильно спроектировали, точно предвидели и разумно советовали.
Я говорю: «жулики, идиоты и истерики Государственней Думы». Это звучит грубо, как оплеуха. М. Алданов считается самым приличным публицистом эмиграции. Он старается ни с кем не ругаться. А если и ругается, то так, что среднему профессору и невдомек. Но иногда не выдерживает даже и Алданов. Иногда и у него срывается горькое предчувствие, что вот, пройдут года, и какой‑нибудь «дурак приват‑доцент» будет пороть такую‑то и такую‑то ерунду. Но М. Алданов пишет только о приват‑доцентах, профессоров это, естественно, не касается. Тот же М. Алданов как‑то обронил фразу о «дураках и мерзавцах капиталистического мира», которые все эти годы помогали большевикам: займами, концессиями, техникой, снобизмом и чем хотите еще. Дураки и мерзавцы, действительно, советской власти помогли. Но это были все‑таки чужие дураки и мерзавцы. Как нам отнестись к собственным, которые: а) подготовили советскую революцию, б) открыли ей дорогу и в) тридцать лет орут «не троньте ее, она и без вас эволюционирует»… «Московского государства последние люди», по‑видимому, ничего не проповедовали относительно эволюции воров и семибоярщины…
Московские тяглые мужики были, вероятно, совершенно неграмотны. Не только в смысле Гегеля и Канта, или предшественников Гегеля и Канта, а, просто в смысле аз‑буки‑веди. Но они знали зверя и птицу, мужика и боярина, Бога и Царя, — то есть, знали именно то, что им нужно было знать. Они знали, если можно так выразиться, фактические факты реальной действительности, начиная от пушного зверя, кончая бытием Божиим. На основании этого практического знания, они строили и построили общественный и государственный порядок, какой им, этим мужикам, последним людям Московской Руси был нужен. Никто из этих мужиков никаким Гитлером себя не считал и тысячелетних планов не строил. Однако, со всякими поправками на подъем и на упадок, с вычетом эпохи матушек цариц, — этот общественный и государственный порядок продержался тысячу лет. И, вот, приходит Бердяй Булгакович Струве‑Милюков, конструкция которого не продержалась ни одного дня, пророчества которого не исполнились ни одного разу, и снова начинает давать нам, Иванам и Петрам Селяниновичам, свои научно обоснованные советы. Можно было бы поставить вопрос в чисто милюковской формулировке: хроническое малокровие головного мозга. Но это было бы слегка демагогической постановкой вопроса.
«Последние люди Московского государства» знали очень мало вещей. Но те вещи, которые они знали — были реальными вещами. Проф. Милюков и иже с ним знают очень много вещей, но все это воображаемые вещи. Мужик знал факты, немного фактов. Милюков знал заклинания — целую библиотеку заклинаний. Все то, что мужик знал о звере и птице, государстве и обществе — было примитивно, но было реально. То, что Милюковы знали об Анаксагоре и Демокрите, о Спинозе и Декарте, о Канте и Гегеле, о Марксе и Энгельсе, было такими же заклинаниями, как и заклинания дождя или засухи. Мужик знал совершенно точно: чего он, мужик, хочет и что ему, мужику, нужно и за что ему, мужику, браться не следует никак. Ему, мужику, нужна, прежде всего земля. Вообще говоря, она может себе считаться казенной землею: «земля ваша — государева, а нивы и роспаши — наши ». Он эти «нивы и роспаши» получил. Ему нужна была хозяйственная и личная свобода. Он ее и отстоял. Ему нужна была его национальная свобода. Он ее и отвоевал. Но у него хватило ума чтобы сообразить: если дело дойдет до дипломатических переговоров с королем Сигизмундом, то это уже не его, мужика, дело. «Про то ведает Бог да Великий Государь». Великие Государи, как показала практика, от Олега до Николая, эти переговоры вели лучше, чем кто бы то ни было иной в этом мире. Кроме того, указанный мужик понимал, что если боярину дать контроль над Великим Государем, то и получится то, что получилось у нас в великую эпоху диктатуры профессоров: совершеннейший кабак. И, если и не кабак, то новая семибоярщина. Что всякая контрольная комиссия, сидящая над Великим Государем автоматически превратится в олигархию, а он эту олигархию уже видал: и банковскую — в Киеве и торговую — в Новгороде и родовую в Москве.
Мужик знал, чего он хочет. И его, мужика, было: десять, сто или двести миллионов. Милюков тоже знал, чего он хочет, но Милюков был один, как перст. Интересы мужика ярославского и рязанского совпадали полностью, ибо, прежде всего, это были интересы, то есть нечто совершенно реальное: земля, нивы и роспаши, свобода купли и продажи и всякое такое, очень нехитрое, социально‑экономическое и общественно‑политическое, вооружение его личного и его национального бытия. У профессора же Милюкова были теории, то есть нечто, более или менее, и бесплотное и бесплодное. И поэтому — неустойчивое как человек «пьяный в стельку». Так что, в стройном научно последовательном, философски обоснованном карточном домике милюковского мировоззрения какой‑нибудь Кант занимал, скажем 8,357% общей емкости данного мировоззрения. Остальное водоизмещение было занято: 23,776% Виндельбандом, 16,220% Декартом, ну и так далее. Но уже ближайший сподвижник и сотоварищ П. Н. Милюкова — В. И. Маклаков — распределил свое умственное водоизмещение так, что Кант занимал там только 6,875% — тут сговориться не было никакой возможности. Если же по лестнице умственного багажа спуститься еще ниже — вот к уровню того «дурака приват‑доцента», о котором пишет М. Алданов, — то тут уж каждый торговец аптекарски‑философскими товарами будет иметь свой собственный рецепт своего собственного научного варева, где процентуальное содержание Анаксагоров и Сартров в микстуре окончательной истины будет варьироваться почти до бесконечности, ибо приват‑доценты будут существовать вечно.
Даже и сейчас, когда служба погоды информирует нас по радио о том, что откуда‑то с Британских островов на нас надвигается полоса высокого атмосферного давления, даже и сейчас, существуют люди занимающиеся заклинанием дождя или засухи. Как же можем мы бороться с приват‑доцентами философии? Так было, — так будет. Единственное, чего мы, может быть, могли бы все‑таки достигнуть — это не принимать их всерьез.
Итак: «последних людей Государства Московского» были миллионы, они хотели одного и того же — они ясно знали чего они хотели и они это и организовали. Профессоров были тысячи, они решительно не знали, чего они хотели и каждый из них хотел разных вещей и ничего у них не вышло и выйти не может. Мужик знал факты своей реальной жизни. Профессора знали пожелания мировой философии, благие пожелания Платона и Пифагора, Иоанна Лейденского и Саконароллы, Гегеля и Фихте, Маркса и Энгельса, — все это было сплошным вздором. Весь этот вздор наша профессура знала наизусть. Но то, что нужно было русскому народу, она не знала раньше, не знает сейчас и я не вижу никаких данных к тому, чтобы профессорскими методами когда бы то ни было, что бы то ни было, можно было бы узнать.
Русская крестьянская жизнь — под влиянием таких‑то и таких‑то условий выработала общинную форму землепользования и самоуправления. О ней из русской профессуры не знал никто. Не было цитат. Потом приехал немец Гастхаузен, не имевший о России никакого понятия и ни слова не понимавший по‑русски. Он оставил цитаты. По этим цитатам русская наука изучала русскую общину. О результатах этого я пишу в другом месте.
Русский генерал Суворов командовал войсками в 93‑х боях и выиграл все девяносто три. Но и он никаких цитат не оставил. Немецкий генерал Клаузевиц никаких побед не одерживал, но он оставил цитаты. Профессура русского генерального штаба зубрила Клаузевица и ничего не могла сообщить о Суворове: не было цитат.
Всякая русская социологическая шпаргалка начинается с Демокрита и вообще «мировоззрения». В зависимости от состояния бумажного рынка и расчетов на покупательную способность российского населения, она колеблется от брошюры до полного собрания сочинений. Но в обоих случаях она старается дать полный каталог всей мировой философской мысли: от эллинских софистов до евтаназии современного германо‑французского экзистенциализма. Евтаназия — это сравнительно редкая наука — предлагающая неизлечимо больным людям самые приятные способы самоубийства. Эллинские софисты утверждали, что мы ни черта не знаем и ни черта знать не можем. Товарищ Сартр на основании этого советует идти прямо на дно. Совершенно ясно, что мне, Ивану Ивановичу Селяниновичу, в высокой степени наплевать и на софистов и на Сартра. То, что мне надо знать — я более или менее знаю. Помирать же я собираюсь по воле Господа Бога, и никакие системы ни личного, ни национального самоубийства меня не интересуют никак. Меня совершенно не интересуют ни прожекты платоновского государства, ни прожекты марксистского, конечно, в том случае, если я под эти прожекты не подпадаю. Но никакая профессура ничего, кроме прожектов предложить не может. Она предлагает российскому мужику времен 1613 и времен 1917 годов, и даже эпохи тысяча девятьсот пятидесятых годов желать себе того, чего ему, мужику, желают: Платон с его общностью жен и детей, Савонаролла с его шпионажем детей за родителями, Иоанн Лейденский с его обобществлением женщин, социалисты с их обобществлением имущества, Гегель и Фихте с их системами шпионско‑полицейского государства, или, наконец, профессор Прайс с его системой веймарской конституции. Все они совершенно точно знают: чего нужно желать русскому мужику. Только он, бедняга, не имеет об этом никакого понятия, и вот, — соорудил одиннадцативековое здание своей собственной тюрьмы...
***
Обо всем этом я уже писал и, я боюсь, еще буду писать. И это потому, что тут мы подходим к самой важной, самой решительной самой неправдоподобной проблеме нашего национального, а также и нашего личного бытия. Я утверждаю, и еще буду утверждать: наш самый страшный враг, это не Мамай или Гитлер, а профессора и приват‑доценты. Гитлер так же относится к профессору, как тигр к спирохете. Спирохета угрожает размягчением мозга — чем на практике и захворал почти весь наш правящий слой. Если бы это было иначе, то ни мы ни остатки правящего слоя, здесь не сидели бы.
Я, кроме того, считаю себя литературно‑политическим наследником Посошкова: первым, лет этак за двести, русским публицистом, пытающимся выразить чисто крестьянскую точку зрения на русскую историю и на русский сегодняшний день. Это не есть сословная точка зрения, — так сказать, дворянская, только наоборот. Со всякими поправками на мои личные вкусы и заблуждения, я считаю ее общенациональной, или, если хотите, средненациональной точкой зрения. У меня есть некоторые личные преимущества: все теории всей истории мировой общественной мысли я все‑таки знаю. И все они отскочили от меня, как горох от бицепсов: полная непроницаемость для какой бы то ни было философии прошлого, настоящего и обозримого будущего. По всему этому, я как‑то склонен отождествлять самого себя с теми тяглыми мужиками Москвы, которые в 1613 году разнесли все к чертовой матери, восстановили традицию, — то есть, «повернули колесо истории назад», восстановили престол, пригрозили кандидатам в контролеры над ним и разошлись каждый по делам своим — и дела эти стали идти совсем блестяще…
С точки зрения Платонова эти мужики были дурачьем: вот могли взять за горло «тирана» и не взяли. С точки зрения дворянского славянофильства они были мазохистами: любовь к страданию, отдача своей воли в чужие руки, извечно русская покорность судьбе (почему судьбе — и почему не Батыю, Наполеону или Гитлеру?). С точки зрения Милюкова, во всем этом сказалась отсталость от Европы — забитость, загнанность, отсутствие национального самосознания. Все эти точки зрения просочились сюда, в Западную Европу. И когда я, Иван Лукьянович Солоневич, говорю немцу, французу, англичанину или американцу, что я — монархист, то мой собеседник как‑то конфузится:
— Не хотите ли папироску? Или, может быть, лучше валериановых капель?
У меня остается такое ощущение, что мой собеседник потихоньку поглядывает в телефонный справочник, разыскивая там номер скорой помощи: черт его знает, этого претендента на «право на бесчестие» — вот возьмет и вцепится зубами в штаны…
Лично я принадлежу к числу людей, которые стесняются сравнительно мало. Есть люди более скромные. Спрашиваешь человека: а вы монархист? И человек отвечает:
— Да я, собственно говоря, видите ли конечно, оцениваю роль и вообще считаю, что принимая во внимание конкретное положение нашего многонационального государства, однако, полагаю, что при отсутствии законного наследника, а также, учитывая современную международную обстановку… — и смотрит на меня: не ищу ли я телефонного номера скорой помощи?
***
Что делать? Нам сто лет подряд Бердяи Булгаковичи и Булгаки Бердяевичи — с кафедр, трибун, столбцов, из пудовых томов и копеечных шпаргалок втемяшивали такие представления и о России, и о нас самих, — что мы и России и самих себя стали как‑то конфузиться. Да так конфузиться, что самые элементарные факты — вот вроде торжества науки и истины произошедшего в феврале 1917 года, или торжества реакции, свалившегося на нас 21 февраля 1613 года, а также и последствия торжества науки в 1917 году и победы невежества в 1613 году, — на нас действуют очень мало. Нам все мерещатся белые слоны реакции и, по крайней мере, розовые ангелы прогресса. Алексей Михайлович был, конечно, реакцией и П. Милюков был, конечно прогрессом. Все это, конечно, есть вздор. И, давайте, — не конфузиться: тяглые мужики старой Москвы были очень умными и очень сильными людьми.
***
«Блестящая московская эпоха» длилась приблизительно четыре столетия. Ее начало очень трудно уловимо: Москва, как государственный и национальный центр подымается как‑то понемногу, без определенной исторической даты, хотя и гибнет почти сразу. Перенос столицы в Петербург можно считать определенным концом Москвы. За эти четыре столетия и внутренняя и внешняя обстановка менялись часто и резко. Однако, общий стиль жизни и государственности, типичный и для первых Рюриковичей и для последних Романовых, сидевших на Московском Престоле, остается приблизительно одинаковым. Стиль московской государственности можно — очень схематически — определить, как исключительный в истории человечества пример внутреннего единства, добивавшегося прежде всего полной самостоятельности и выдвинувшего два основных принципа государственности: самодержавие и самоуправление.