Объяснение литер на реверсе медальона Святого Бенедикта 10 глава




Нет, нет, не то! Здесь внешняя воля отнюдь не подменяла его собственную: он сохранял в целости и сохранности возможность свободного выбора; это не было и неудержимое влечение из тех, что порой одолевают больных, ибо сопротивляться такому побуждению было как нельзя более просто; еще того менее это было посторонним внушением, поскольку тут не было ни магнетических пассов, ни наведенного сомнамбулизма, ни гипноза, нет, — это было неодолимое вторжение постороннего побуждения внутрь его «я», внезапное проявление какого-то отчетливого, конкретного желания, негрубый, но крепкий толчок душе. «О, все это опять совсем не то, я блуждаю в трех соснах, но что делать: ничем нельзя передать это настойчивое давление, которое могло бы пропасть даже от секундного нетерпения — чувствуешь его, а сказать не можешь!

Так или иначе, этому указанию внемлешь с удивлением, а то и с тревогой; при нем не слышишь никакого голоса, даже внутреннего, оно излагается без помощи слов, и все сразу исчезает, дыхание, наполнявшее тебя, уходит. Хочется, чтобы тебе подтвердили повеление, чтобы необычное явление повторилось, хочется присмотреться к нему поближе, попытаться его анализировать, объяснить, а оно кончилось; ты остаешься наедине с собой, но знаешь: если бы отверг призыв, тебе потом пришлось бы очень несладко…

В общем, — продолжал Дюрталь, — тут явно ангельское наитие, Божье посещение; оно в чем-то подобно общеизвестным внутренним голосам у мистиков, но не так законченно, не так отчетливо, а впрочем, не менее достоверно. — И он задумчиво заключил: — Как бы я сам себя поедом ел, как бы с собой ругался, пока не дал бы ответ аббату, чьи доводы меня отнюдь не убеждали, если бы не эта нежданная помощь!

Но раз так, раз меня ведет Божья десница, чего мне бояться?»

И все же он боялся и никак не мог умирить себя; к тому же от решения полегчало, зато ожидание отъезда будоражило.

Он пытался убивать дни за чтением, но только лишний раз убедился, что от книг ему не приходится ждать утешения. Ничто даже отдаленно не напоминало его душевного состояния. Высокая мистика была столь далека от человека, парила на таких высотах, до того была чужда нашей грязи, что опоры в ней не обрести. В конце концов он вернулся к «Подражанию Христу»: его мистика, доступная пониманию толпы, становилась трепещущей и плачущей подругой; в кельях своих глав она перевязывала наши раны, с нами молилась и проливала слезы. Она хотя бы сострадала горестному вдовству души…

К несчастью, Дюрталь уже столько раз читал это сочинение, так пресытился Евангелием, что на время утратил способность к успокаивающим и болеутоляющим добродетелям. Чтение ему надоело; он вновь стал ходить из церкви в церковь, думая: «Ну, а если трапписты мне откажут — что тогда?»

— Но я же вам говорю: не откажут, — отвечал ему аббат, которого Дюрталь продолжал навещать.

Однако наш герой не успокоился, пока священник не протянул ему ответ из обители.

Дюрталь прочел:

 

«С превеликим удовольствием примем на неделю посетителя, которого Вы благоволили рекомендовать нам; в настоящее время не вижу никаких помех к тому, чтобы это посещение началось во вторник на той неделе.

В надежде, что мы и Вас, господин аббат, скоро будем иметь утешение принять в нашей пустыни, прошу Вас принять уверение в совершенном моем почтении.

Брат Этьен, госпитальер» [79].

 

В страхе и восхищенье он читал его вновь и вновь. «Сомнений больше нет, отступать некуда», — произнес он про себя и бросился в Сен-Северен, имея нужду не столько помолиться, сколько побыть рядом с Пречистой Девой, показаться Ей, нанести Ей, так сказать, благодарственный визит, одним своим присутствием выразить Ей свое благодарение.

Тут его сразило очарованье этой церкви, ее тишина, тень, ложившаяся в апсиду от высоких каменных пальм, и он обеззаботился, поудобней примостился на стуле, имея только одно желанье: не возвращаться к уличному существованию, не выходить из своего приюта, вообще никуда не ходить.

На другой же день — было воскресенье — он отправился к бенедиктинкам на великую мессу. При входе ему поклонился один чернец; потом Дюрталь признал его, когда тот пропел Dominus vobiscum [80]на итальянский лад: аббат уже говорил ему, что бенедиктинцы именно так читают по-латыни.

Дюрталь не любил это произношение: в нем латинские слова теряли звучность, а фразы становились как бы вереницей колоколов с языками, обернутыми ватой, или стенками, подбитыми тканью, но его захватило и увлекло смиренное благочестие этого пастыря, трепетавшего от страха Господня и радости, прикладываясь к алтарю; у него был басовитый голос, которому из-за решетки чистыми, высокими нотами вторили монахини.

Задыхаясь, Дюрталь слушал, как в воздухе словно обозначаются, образуются, обретают краски зыбкие картины фламандских примитивов; он был потрясен до мозга костей, как некогда на воскресной мессе в Сен-Северене. Теперь, когда он знал бенедиктинские распевы, пение в той церкви для него поблекло, ему там стало неуютно, но то же ощущение он обрел или, вернее, принес с собой из Сен-Северена в капеллу бенедиктинок.

И тут впервые его охватило безумное желание — необычайно сильное, схватившее сердце.

Это было в момент причащения. Монах вознес гостию и возгласил: Domine, non sun dignus [81]. Бледный, с запавшими щеками, скорбным взором, важной складкой губ, он словно вышел из средневековой обители, словно взят был живьем с фламандской картины, где одни чернецы стоят в глубине, а другие, на переднем плане, вместе с благотворителями, сложив руки, молятся младенцу Иисусу, Которому улыбается Богородица, притворив веки с длинными ресницами на лице с выпуклым лбом.

Когда же священник сошел со ступеней и причастил двух женщин, Дюрталь чуть не бросился прямо к дароносице.

Ему показалось: если бы он напитался этим Хлебом, все кончилось бы — его сухосердие, его страхи; представилось: стена греха, воздвигавшаяся из года в год и заграждавшая ему взор, рухнула бы — и он бы прозрел! Теперь ему не терпелось отправиться в Нотр-Дам де л’Атр принять Пречистое Тело из рук некоего монаха…

Месса подкрепила его, как тонизирующее; он вышел из капеллы радостный, утвердившийся в своем решении; когда же через несколько часов впечатление сгладилось, остался, пожалуй, не столь умиленным, но столь же устремленным. Вечером он с приятной легкой грустью сам с собой пошучивал над своим положением, говоря себе: ведь многие ездят в Виши или Бареж лечить тело — почему бы и мне не съездить к траппистам полечить душу?

 

X

 

Послезавтра уже отправляться, вздохнул Дюрталь; пожалуй, пора подумать и о сборах. Какие книги взять, чтобы облегчить жизнь в неволе?

Он перерыл свою библиотеку, стал вновь пролистывать мистические сочинения, мало-помалу вытеснившие с его полок светские.

«Святая Тереза — нет, и речи быть не может, — думал он, — ни она, ни святой Иоанн Креста в уединении не будут ко мне добры; мне ведь, по правде, надо больше прощения и ободрения.

Дионисий Ареопагит — кто бы ни писал под этим именем, — он первый в мистике и, пожалуй, дальше других продвинулся в ее богословском осмыслении. Он живет в невозможном для дыхания воздухе горных вершин, превыше бездн, на пороге другого мира, который он провидит в сполохах благодати и остается неослепленным, остро зрячим среди сиянья, что обнимает его.

Кажется, в своей «Небесной иерархии», где перед ним проходят небесные воинства, где он показывает смысл символов и ангельских атрибутов, он уже перешел границу, на которой останавливается человек, но в маленьком сочинении «О божественных именах» Дионисий дерзает сделать еще шаг вперед, невозмутимо и сурово восходя в метафизическую сверхсущность!

Он раскаляет словеса человеческие до взрыва, но когда в последнем усилии желает означить Неприступного, ясно очертить неслиянные Лица Троицы, во множественности сохраняющей единичность, слова изнемогают у него на устах, язык коченеет под пером его; тогда он спокойно, без удивления, становится вновь дитятей, спускается с вершин обратно к нам и, дабы сделать ясным для нас то, что понял, прибегает к сравнениям из обыденной жизни; так, ему удается выразить Триединство, указав на несколько светильников, зажженных в одном помещении, свет каждого из которых особенный, но все они сливаются в один и становятся единым.

Святой Дионисий, — размышлял Дюрталь, — один из самых отважных путешественников по горним областям… но до чего бесплодным было бы его чтение в обители!

Рейсбрук? — думал он далее. — Возможно… однако смотря что. Я мог бы положить в саквояж, как сердечные капли, книжечку, отобранную Элло, а вот «Одеяние духовного брака», так великолепно переведенное Метерлинком, хаотично и невнятно; в нем душно, и такой Рейсбрук меньше меня увлекает. И все же этот отшельник любопытен: он не замыкается внутри нас, а больше осматривает наружность; как и Дионисий, он стремится достичь Бога не в душе, а на небе, но, желая взлететь повыше, ломает крылья, а спустившись, начинает бормотать невнятицу.

Ну и бог с ним. Что дальше? Екатерина Генуэзская? Ее разговоры души, тела и себялюбия бесцветны и невнятны, в «Диалогах» же, рассуждая о делах внутренней жизни, она настолько ниже святой Терезы и святой Анджелы! Зато ее «Трактат о чистилище» чрезвычайно важен. Из него видно, что лишь эта святая проникала в жилища неведомых скорбей, что там она нашла и сохранила для себя и радость: ей удалось связать противоположности, казавшиеся вечно несогласимыми: страдание души, очищающейся от грехов, и веселье той же самой души, которая, претерпевая страшные муки, ощущает и беспредельное блаженство, ибо, понемногу приближаясь к Богу, чувствует, как Его лучи все больше влекут ее, как ее любовь плещет с таким преизбытком, что Господь, кажется, одной ею и занят.

Святая Екатерина подробно говорит также, что Христос никому не затворяет рая, что лишь сама душа, считающая себя недостойной войти туда, по своему собственному побуждению стремится в чистилище, дабы там избавиться от гноя, поелику у нее остается одна-единственная цель — вернуться к изначальной своей чистоте, одно желание — достичь своей настоящей цели, уничтожившись, упразднившись, растворившись в Боге.

— Убедительное чтение, — проговорил Дюрталь, но не оно поддержит меня в монастыре — отложим.

Он достал из шкафа другие книги.

Вот, например, сочинение, которым совершенно ясно, как пользоваться, сказал он, взяв «Серафическое богословие» святого Бонавентуры: в нем, как в консервной банке, сконцентрированы все мыслимые пути самоисследования, благочестивые мысли о Святом Причащении, рассуждения о тайнах смерти. Кроме того, в этом сборнике есть и трактат «О презрении к миру», сжатый синтаксис которого великолепен: это истинное дыхание Святого Духа и поистине нерушимая печать миропомазания.

«Эту книжку я отложу, — прошептал Дюрталь и стал перебирать полки дальше. — Чтобы исцелить тоску одиночества, едва ли я найду что-то лучше». Он проглядывал заглавия: вот «Земная жизнь Пресвятой Богородицы» г-на Олье.

Дюрталь задумался… Здесь в едва подогретой водице стиля попадаются любопытные наблюдения, прелакомые толкования: автор, можно сказать, прошел таинственные земли сокрытых судеб и вынес оттуда невообразимые истины, которыми Господь иногда делится со святыми. Он стал как бы поверенным Богородицы; много времени провел он рядом с Ней и превратился в герольда Ее символов, легата Ее милостей. Его жизнеописание Девы Марии — без сомнения, единственное действительно вдохновенное, его одно можно читать. Там, где аббатиса из Агреды бредит, Олье остается ясным и строгим. Он показывает нам Пречистую от века сущую в Боге, без нетления рождшую, «как хрусталь, получающий и излучающий солнечный свет, ничего не теряя в своем блеске, но лишь ярче от того сверкающий», родившую без мук, но при смерти Сына претерпевшую страдание, которым должны были бы сопровождаться роды. Наконец, у него есть ученейшие рассуждения, о Той, Кого он именует Сокровищницей всякого блага, Путеводительницей любви и милости. Все так, но, чтобы говорить с Ней, ничто не сравнится с «Малым последованием службы Пресвятой Богородицы», а оно у меня есть в молитвеннике; итак, оставим книгу г-на Олье в покое.

Запасы мои истощаются, думал он далее. Анджела из Фолиньо? — да, конечно; это костер, на котором можно отогревать душу. Берем с собой; что же дальше? Проповеди Таулера? Соблазнительно — ведь никто лучше этого монаха не говорил о столь отвлеченных предметах столь проницательно; прибегая к обыденным образам, к низким сравнениям он делает доступными самые высокие умозрения мистики. Он простодушен и глубок вместе; к тому же он немного вдается в квиетизм, а в пустыни, пожалуй, не помешает глотнуть несколько капель такой умягчительной микстуры. А впрочем, нет: укрепляющее мне все равно нужнее. Что же до Сузо, то это суррогат, гораздо ниже святого Бонавентуры или святой Анджелы; его побоку, и Бригитту Шведскую49 тоже: она, говоря с вышним миром, словно встречала какого-то угрюмого и усталого боженьку, который не поведал ей ничего нового, ничего необычайного.

Есть еще святая Маддалена Пацци, говорливая кармелитка, вся книга которой состоит из обращений к читателю. Она любит восклицания, ловко находит аналогии, умело сочетает понятия, без ума от метафор и гипербол. Она говорит с Самим Отцом и в экстазе бормочет тайны, открытые для нее Ветхим Деньми.50 В ее сочинении есть непревзойденное место об Обрезании Господнем, другое, прекрасное, все построенное на антитезах, о Святом Духе, а есть и странные: об обожении человеческой души, о ее единении с Царством Небесным, о том, какую роль в этом играют раны Бога Слова.

Они суть птичьи гнезда: орел, символизирующий Веру, живет в язве на левой стопе, в отверстии правой стопы селятся горлицы стенающего умиления, в прободенной левой ладони нашла убежище голубка, олицетворяющая забвение себя, в зиянии же ладони правой обитает эмблема любви — пеликан.

Эти птицы вылетают из гнезд, подхватывают душу и относят ее в брачный покой раны, отверстой на боку Спасителя.

И не эта ли кармелитка, восхищенная благодатной силой, столь презирает показания чувств, что обращается к Господу: «Если бы я видела Тебя очами моими, не имела бы веры, ибо вера начинается там, где кончается очевидное».

— Если хорошенько подумать, — проговорил Дюрталь, — Маддалена Пацци в своих диалогах и видениях открывает выразительнейшие перспективы, но душа, замазанная воском греха, не может за ней следовать. Нет, не эта святая утешит меня в обители! Ба! — продолжал он, смахнув пыль с очередного тома в серенькой обложке: у меня, оказывается, есть «Пресвятая Кровь» отца Фабера…51

И он задумался, перелистывая страницы прямо у полки.

Припомнилось давно забытое впечатление от первого чтения этой книги. Сочинение отца-ораторианца было по меньшей мере оригинальным. Его страницы кипели, с шумом перетекали друг в друга, гнали волны видений, подобных тем, что придумывал Гюго, развертывали обзоры эпох, как желал бы сделать это Мишле. Торжественная процессия проносила Кровь Христову из глуби времен, от начала века; Она протекала через миры, окропляла народы, заливала собой все человечество.

Отец Фабер был, собственно, не столько мистиком, сколько визионером и поэтом; несмотря на обилие риторических приемов, внедренных в плоть его труда, которыми он вырывал души из почвы и гнал за собой по течению, как только читатель, опомнившись, пытался сообразить, что же он видел и слышал, ничего не приходило на ум; подумав, человек понимал, что мелодическая идея произведения была слишком тонка, чересчур нитевидна, чтобы ее исполнять таким грохочущим оркестром. Кроме того, от такого чтения оставалось впечатление лихорадочности, излишества, от которого становилось неловко и приходила мысль: далеки такого рода сочинения от божественной полноты великих мистиков!

— Нет, этого не возьму, — сказал Дюрталь. — Итак, какой же у нас урожай? Вот он: малый сборник Рейсбрука, житие Анджелы из Фолиньо, святой Бонавентура и — вот же что мне сейчас для души лучше всего! — хлопнул он себя по лбу, вернулся в библиотеку и схватил книжечку, одиноко лежавшую в углу.

Дюрталь присел и стал быстро ее просматривать, приговаривая: вот он — тоник, укрепляющее в слабости, стрихнин ослабевающим в вере, стрекало, повергающее нас в слезах к стопам Христовым! О, эта книга — «Вольная страсть» сестры Екатерины Эммерих!

Она не химик духовного тела, как святая Тереза; она не занимается нашей внутренней жизнью; в своей книге она забывает себя и не глядит на нас, ибо видит одного Христа Распятого и хочет лишь показать нам шаг за шагом Его умирание, оставить в своих строках, как на плате Вероники, запечатленный образ Его Лика.52

Хотя сестра Екатерина жила в новое время (она умерла в 1824 году), духом ее шедевр принадлежит к Средним векам. Такое впечатление, будто это живопись фламандской или швабской школы примитивов. Эта женщина одной породы с Цейтбломом и Грюневальдом53: те же пронзительные видения, то же буйство красок, тот же дикий аромат; но пристрастием к точности деталей, к дотошному описанию места действия близка вместе с тем и к старым фламандским мастерам: Рогиру ван дер Вейдену и Боутсу54; в ней соединились два потока, германского и фламандского происхождения, и эту живопись, писанную кровью и лакированную слезами, она переложила в прозу, не имеющую ничего общего с прочей словесностью, в прозу, предтеч которой, и то по аналогии, можно было найти лишь на картинах XV века.

Впрочем, сестра Екатерина вовсе не знала грамоты, не читала никаких книг, не видела никаких живописных полотен, а простодушно поведала о том, что видела в своих экстазах.

Перед ней проходили картины Страстей Господних, и на своем ложе она терзалась муками, истекала кровью из стигматов, стенала и плакала, вся исходя любовью и жалостью к страданиям Христа.

По ее словам, записанным неким писцом, перед ней вставала Голгофа, и вся сволочь стражников, ринувшись на Спасителя, оплевывала Его; далее следовали ужасающие рассказы о том, как Иисус, прикованный цепью к столпу, извивался, подобно червю, под ударами бича, как Он падал и невидящими очами смотрел на блудниц, которые с отвращением к Его истерзанному телу и лицу, покрытому, словно красной проволочной сеткой, струйками крови, пятились назад, взявшись за руки.

И неторопливо, терпеливо, останавливаясь лишь ради рыдания, ради вопля о милости, она описывала, как солдаты отдирали хламиду, прилипшую к ранам, как проливала слезы Богородица с мертвенно-бледным лицом и посиневшими губами, подробно излагала, как в изнеможении Он нес Свой Крест, как падал на колени; наконец, обессиленно умолкала, когда наступала Его смерть.

Это было жуткое зрелище, пересказанное до малейших подробностей, а в целом ужасное и высокое. Крест Господень лежал на земле, и Самого Его уложили туда; один палач припер Ему коленом живот, другой вытягивал руку, третий вколачивал гвоздь с плоской шляпкой, толщиной в большую монету и такой длинный, что прошил дерево насквозь. Когда же правая ладонь была прибита, мучители увидели, что левая не достает до намеченной ими дыры; тогда они привязали к предплечью веревку, изо всех сил потянули ее, чтобы вывихнуть распинаемому плечо, и за стуком молотков слышались стенания Спасителя, видно было, как вздымалась Его грудь и ходил ходуном изборожденный волнами морщин живот.

Та же сцена повторилась, когда к древу прикрепляли ноги: они также не доходили до места, намеченного совершавшими казнь. Пришлось крепко связать туловище, вновь перевязать руки, чтобы не сорвались с перекладины, и, взявшись за ноги, растянуть их до подставки, для них предназначенной. Все тело хрустнуло, ребра побежали под кожей; рывок был такой силы, что палачи испугались, как бы кости, поломавшись, не разорвали казнимого пополам, и поскорее положили левую ногу на правую; но дело не стало легче: стопы все время расходились, и, чтобы их укрепить, пришлось сверлить буравом.

Так продолжалось, пока Христос не испустил дух, а сестра Екатерина в ужасе не потеряла сознание; кровь лилась рекой из стигматов, стекала дождем с головы.

Книга показывала, как сновала жидовская свора, давала услышать ругань и завывания толпы, лицезреть Матерь Божью, дрожавшую в лихорадке, обезумевшую Магдалину, наводившую ужас своими воплями, а над всем этим Господа Иисуса, исхудалого и опухшего; восходя на Голгофу, Он путался ногами в хитоне, цеплялся обломанными ногтями за скользкое древо Креста.

Екатерина Эммерих — удивительная визионерка — описывает и обрамление этой сцены: виды Иудеи, в которой она никогда не была, но, как выяснено, совершенно точные; не зная и не желая того, эта неграмотная девушка стала выдающейся, неповторимой художницей!

— Как восхитительны ее видения и картины! — воскликнул Дюрталь. — Но как удивительна и ее святость! — пробормотал он, пролистав житие преподобной жены, помещенное в начале книги.

Она родилась в 1774 году в Мюнстерском епископстве от бедных крестьян. Уже в детстве она имела беседы с Девой Марией и получила от Нее дар, которым обладали также святые Сибиллина Павийская, Ида из Лувена, а позднее Луиза Лато55: на ощупь отличать освященные предметы от неосвященных. Затем она поступила в монастырь августинок в Дульмене, девятнадцати лет приняла там пострижение; она лишилась здоровья: ее мучили непрестанные боли, и она сделала их еще сильнее, получив, как и блаженная Лидвина, от Бога благословение страдать за других, помогать болящим, беря их недуги на себя. В 1811 году, когда Жером Бонапарт стал королем Вестфальским, монастырь был упразднен, а монахини разбежались. Немощную, без гроша в кармане сестру Екатерину перенесли в трактирную каморку; она терпела, когда на нее указывали пальцем и надсмехались над ней. Господь прибавил к ее мучениям стигматы, о которых она молила Его; она не могла ни встать, ни сесть, питалась соком вишенки, но зато восхищалась в продолжительных экстазах. В них она странствовала по Палестине, следуя по пятам за Спасителем, через силу диктовала свою умопомрачительную книгу и, наконец, простонав: «Дай, Господи, умереть со Христом на кресте в бесславии», — скончалась, исполненная радости, благодаря Бога за полную страданий прожитую жизнь!

— О да! «Вольную страсть» я беру! — воскликнул Дюрталь.

— И Евангелие не забудьте, — сказал аббат, заставший его за этим занятием. — Это небесные сосуды, из которых почерпнете елей, чтобы умастить ваши раны.

— Кроме того очень полезно и по-настоящему подошло бы к атмосфере траппистской обители там же, в аббатстве прочесть творения святого Бернарда, но это неподъемные фолианты, а всякие сокращения и извлечения из них, изданные в удобном формате, так плохо составлены, что я в жизни не решусь обратиться к ним.

— А в обители есть святой Бернард; спросите, вам дадут. Но как себя чувствует ваша душа, в каком она состоянии?

— Сейчас я уныл, неумилен и смирился с собой. Не знаю, не потому ли напало на меня утомление, что я все время топтался по кругу, как цирковая лошадь, но огорчения, однако, нет: я понял, что ехать надо и роптать бесполезно. Нет, все равно, — добавил он, помолчав, — как подумаю, что собираюсь заточить себя в монастырь, — ничего не могу не поделать, странно это!

— Признаюсь, и мне странно, — ответил аббат со смешком. — Встретив вас впервые у Токана, я и не подозревал, что назначен направить вас в обитель. Вот что: я, должно быть, из того рода людей, которых зовут людьми-мостиками; это, если хотите, невольные комиссионеры душ, посылаемые вам с целью, о которой не подозревают ни вы, ни они.

— Позвольте, — возразил Дюрталь, — если в этом случае кто-то и служил мостиком, то это Токан; ведь это он нас свел, а когда он исполнил свою неведомую роль, мы его отодвинули в сторонку; наше знакомство явно было предначертано.

— Справедливо, — вновь улыбнулся аббат. — Что ж, не знаю, увижу ли вас до отъезда: завтра я еду в Макон дней на пять повидаться с племянниками и подписать кое-какие бумаги у нотариуса. Так что бодритесь, не забывайте сообщать о себе, хорошо? Напишите, не особо откладывая, чтобы, вернувшись в Париж, я сразу прочел письмо.

Когда же Дюрталь стал благодарить его за сердечное усердие, аббат взял его руку в обе ладони и, не отпуская, сказал:

— Не стоит; благодарите Того, Кто в отеческом нетерпении прервал упрямый сон вашей веры; Богу одному слава. И в благодарность — как можно скорее избавьтесь от своей природы, оставив Ему пустую чистую храмину сознания. Чем больше вы умрете для себя, тем более Он будет жить в вас. Молитва же — самое сильное аскетическое средство, дабы отречься от себя, покинуть себя, до конца себя смирить. Итак, в обители непрестанно молитесь. Особенно Пречистой Деве: подобно смирне, потребляющей гной телесных ран, она целит язвы душевные; я также изо всех сил стану молиться за вас; итак, в немощи своей опирайтесь, чтобы не упасть, на крепкий охранительный столп молитвы, о котором говорит святая Тереза. Ну, еще раз доброго пути и до скорой встречи, сын мой. С Богом!

Дюрталь забеспокоился. Как неприятно, думал он, отец Жеврезен уезжает раньше меня; но, если мне потребуется духовная помощь, поддержка, к кому обратиться? Правда, написано, что я завершу путь один, как начинал, но… в этом случае одному и вправду страшновато! Нет, не повезло, что там ни говори аббат!

На другое утро Дюрталь проснулся совсем больной: жуткая невралгия сверлила виски; он хотел вылечить ее пирамидоном, но от большой дозы этого лекарства только расстроился желудок, а шуруп в голове вворачивался по-прежнему. Он бродил по квартире, перелезая со стула на стул, сваливаясь в кресло, то вставал, то ложился, то опять вскакивал с постели с приступом тошноты, а то и хватался за стенки…

Никакой причины такому припадку Дюрталь не находил: спал он мертвым сном и ничем накануне не злоупотреблял.

Обхватив руками голову, он думал: «До отъезда еще два дня — сегодня и завтра; ну и дела! Я и до вокзала не доберусь, а если доберусь, монастырский харч меня совсем доконает!»

На миг ему чуть было не полегчало при мысли: коли так, он, пожалуй, без всякой своей вины избежит неприятной обязанности, никуда не поедет; но тут же стало ясно: оставшись дома, он погибнет; это будет вечная килевая качка души, вечный кризис отвращения к себе, неотвязное сожаление об поступке, на который с таким трудом решился и который не удалось совершить; наконец, будет очевидно, что дело лишь отложено, все эти перемежающиеся приступы страха и противления придется пережить вновь, вынести новую битву с собой!

«Положим, я буду не в силах уехать: тогда все-таки можно исповедаться аббату, когда он вернется, и причаститься где-нибудь в Париже, — подумал он, но покачал головой, вновь и вновь убеждаясь: он чувствует, знает, что надо не так. — Но тогда, Господи Боже, — взмолился он, — если Ты так глубоко внедрил в меня эту мысль, что я и спорить с ней не могу, несмотря на все разумные доводы (ведь все же не обязательно, чтобы примириться с Тобой, замуровать себя в стенах у траппистов), дай мне поехать туда!»

Он шептал Ему:

— Душа моя — место скверное; она зловонна и обесславленна, любила до сих пор один разврат; она взимала с моего бренного тела дань беззаконных наслаждений и недозволенных радостей; стоит она недорого — вообще ничего; однако там, рядом с Тобой, если поможешь мне, верю, что одолею ее. Но когда тело мое больно, я не могу самого себя принудить к послушанию, и это всего хуже! Нет у меня оружия, если Ты не сохранишь меня.

И вот еще что, Господи: я знаю на опыте, что от недоедания у меня болит голова; логически, человечески рассуждая, в аббатстве я обречен на чудовищные страдания, но если послезавтра я более или менее приду в себя, то поеду туда.

Не имея любви, не могу доказать Тебе, что истинно желаю Тебя и на Тебя надеюсь, но, Господи, заступи меня!

И он уныло заключил:

— Я, Боже, не Лидвина, не Екатерина Эммерих, которые только просили новых страданий, когда Ты поражал их: Ты едва прикоснулся ко мне, и я жалуюсь. Но как быть! Ты знаешь лучше меня: телесная боль убивает меня, и я отчаялся!

Наконец он заснул и весь день убил в полудреме, время от времени просыпаясь от жутких кошмаров.

На другой день в голове было смутно, сердце колотилось, но боль поутихла. Дюрталь встал и решил: нужно непременно поесть, хоть и не хочется, чтобы не разболелось снова. Он вышел из дома, бродил по Люксембургу, размышляя: «Теперь надо продумать распорядок дня; после завтрака пойду в Сен-Северен, затем домой собрать чемоданы, а напоследок, вечером, отправлюсь в Нотр-Дам де Виктуар».

От прогулки ему стало лучше: в голове прояснилось, сердце успокоилось. Он зашел в ресторан; там в ранний час еще ничего не было готово; Дюрталь взял газету и, обессилев, забылся на диванчике. Сколько он так вот держал газет в руках, никогда не читая! Сколько вечеров провел в кафе, уткнувшись в заголовок и думая о другом! Особенно в те времена, когда он схватывался со своими пороками: Флоранс являлась ему, и он стонал, потому что у нее, при всем неизбывном беспутстве жизни, улыбка оставалась светлой, как у девчонки, с потупленными глазами и руки в карманах идущей в школу.

И вдруг маленькое дитя превращалось в вампира; бешеное чудовище крутилось вокруг него, кусалось, обвивалось и без слов давало ему понять, как ужасны его желания.

Эти вожделения растекались по всему его телу: жуткое томление искушенья, распад воли до кончиков пальцев отдавались неким недомоганием, и он не выдерживал: следовал за образом Флоранс и направлялся к ней…

Как это все было далеко! Очарованье рухнуло чуть не вмиг, без действительной борьбы, без настоящих усилий, без внутренних распрей; он воздерживался от встреч с ней, и если теперь она иногда всплывала в его памяти, то стала просто противно-сладким воспоминанием.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: