Мирза Саид смотрел на Мишалу, поддерживаемую двумя деревенскими жителями, ибо у нее больше не было сил стоять самостоятельно. Аиша находилась возле нее, и Саиду казалось, что пророчица необъяснимым образом проступает сквозь умирающую женщину, что вся яркость Мишалы выпрыгнула из ее тела и приняла эту мифологическую форму, оставляя скорлупу умирать. Потом он рассердился на то, что позволил себе тоже заразиться сверхъестественностью Аиши.
Жители Титлипура согласились следовать за Аишей после долгого обсуждения, в котором она, по их настоянию, не участвовала. Здравый смысл подсказывал им, что будет глупо поворачивать обратно, когда они уже пришли и первая цель находится у них в поле зрения; но новые сомнения в умах крестьян иссушали их силы. Создавалось впечатление, что неуверенность эта появляется из некой созданной Аишей Шангри‑Ла, потому что теперь, когда они просто шагали позади нее скорее, чем следовали за нею в истинном смысле слова, они, казалось, старели и заболевали с каждым сделанным шагом. Когда они увидели море, они были хромой, шатающейся, ревматичной, лихорадочной, красноглазой толпой, и Мирза Саид гадал, многие ли из них пройдут последние ярды до кромки воды.
Бабочки оставались с ними, высоко над головами.
– Что теперь, Аиша? – обратился к ней Саид, охваченный ужасной мыслью, что его возлюбленная жена может умереть здесь, под копытами покатушечных пони[2053]и взглядами торговцев соком сахарного тростника. – Ты привела нас всех к краю гибели, но вот он, неоспоримый факт: море. Где теперь твой ангел?
С помощью крестьян она поднялась на незанятую тхела[2054]возле киоска с прохладительными напитками и не отвечала Саиду до тех пор, пока не смогла взглянуть на него сверху вниз со своего нового насеста.
|
– Джибрил говорит, что море подобно нашим душам. Когда мы открываем их, мы можем двигаться сквозь них к мудрости. Если мы можем открыть свои сердца, мы можем открыть и море.
– Разделение было настоящим бедствием здесь, на земле,[2055]– хмыкнул он. – Довольно много парней умерло, тебе стоило бы помнить. Думаешь, в воде будет иначе?
– Шш, – Аиша внезапно приложила палец к губам. – Ангел уже рядом.
Было, в общем‑то, удивительно, что, после привлечения к себе такого внимания, марш собрал на пляже толпу, которую можно было назвать в лучшем случае умеренной; но власти приняли много мер предосторожности, закрывая дороги, перенаправляя движение; поэтому на берегу находилась едва ли пара сотен зевак. Не о чем волноваться.
Что было странно – что очевидцы не видели бабочек или того, что они сделали дальше. Но Мирза Саид явственно наблюдал, как огромное пылающее облако пролетает над морем; пауза; парение; и неясные формы принимают облик колоссального существа, сияющего гиганта, целиком построенного из крошечных бьющихся крылышек, протянувшихся от горизонта до горизонта, заполоняя небо.
– Ангел! – воззвала Аиша к паломникам. – Теперь вы видите! Он был с нами всегда. Теперь вы верите мне?
Мирза Саид созерцал возвращение к пилигримам абсолютной веры.
– Да, – рыдали они, прося у нее прощения. – Джибрил! Джибрил! Йа‑Аллах.
Мирза Саид предпринял последнее усилие.
– Облака принимают множество форм, – кричал он. – Слоны, кинозвезды, что угодно. Смотрите, оно изменяется даже теперь.
|
Но никто не обращал на него внимания; они взирали, исполненные изумления, ибо бабочки нырнули в море.
Крестьяне голосили и танцевали от радости.
– Разделение! Разделение! – орали они.
Кто‑то из зрителей поинтересовался у Мирзы Саида:
– Эй, господин, из‑за чего они так распалились? Мы ничего не видим.
Аиша двинулась к воде, и вслед за нею – Мишала, влекомая двумя помощниками. Саид подбежал к ней и попытался отбить ее у селян.
– Отпустите мою жену. Немедленно! Будьте прокляты! Я – ваш заминдар. Пустите ее; уберите ваши грязные руки!
Но Мишала шепнула:
– Они не сделают этого. Уходи, Саид. Ты закрыт. Море открывается только тем, кто открыт.
– Мишала! – вопил он, но ноги ее уже были мокры.
Едва Аиша ступила в воду, крестьяне бросились бежать. Те, кто не мог, запрыгивали на спины тех, кто мог. Держа на руках младенцев, титлипурские матери мчались вглубь моря; внуки поднимали бабушек на плечи и спешили навстречу волнам. Не прошло и минуты, как вся деревня окунулась в прибой, плескаясь, опрокидываясь, поднимаясь, неуклонно двигаясь вперед, к горизонту, ни разу не обернувшись назад, к берегу. Мирза Саид тоже вошел в воду.
– Вернись, – умолял он жену. – Ничего не происходит, вернись.
У края воды стояли госпожа Курейши, Осман, сарпанч, Шри Шринивас. Мать Мишалы опереточно рыдала:
– О дитя мое, дитя мое. Что же будет?
Осман ответил:
– Когда станет ясно, что чудес не случится, они повернут обратно.
– А бабочки? – проворчал Шринивас. – Чем были они? Нелепой случайностью?[2056]
И тут до них дошло, что крестьяне не вернутся.
|
– Они почти все уже прошли свою глубину, – молвил сарпанч.
– Сколько из них умеет плавать? – спросила, всхлипнув, госпожа Курейши.
– Плавать? – вскричал Шринивас. – С каких это пор деревенщины умеют плавать?
Они кричали, словно находились в миле друг от друга, прыгали с ноги на ногу, их тела рвались войти в воду, сделать хоть что‑нибудь. Казалось, что они танцуют в огне.[2057]Командир полицейской команды, отправленной вниз для управления толпой, подошел, когда Саид выбрался из воды.
– Что происходит? – полюбопытствовал офицер. – Что за волнения?
– Остановите их, – Мирза Саид, задыхаясь, указал в сторону моря.
– Они злоумышленники? – спросил полисмен.
– Они хотят умереть, – ответил Саид.
Слишком поздно. Крестьяне, чьи головы еще поплавками покачивались вдали, достигли края шельфа. Практически одновременно, не предпринимая никаких видимых попыток спастись, они погрузились под воду. В единый миг все Пилигримы Аиши исчезли из виду.
Ни один из них не появился вновь. Ни одна задыхающаяся голова или мечущаяся рука.
Саид, Осман, Шринивас, сарпанч и даже заплывшая жиром госпожа Курейши бросились в воду, вопя:
– Боже милостивый; сюда, кто‑нибудь, на помощь!
* * *
Человеческие существа, столкнувшись с опасностью утонуть, сражаются с водой. Это просто противно человеческой природе – кротко шагать вперед, пока море не поглотит тебя. Но Аиша, Мишала Ахтар и титлипурские крестьяне погрузились в морскую гладь; и никто их больше не видел.
Госпожа Курейши была извлечена полицейскими на берег – с синим лицом, с легкими, полными водой, и нуждающаяся в поцелуе жизни.[2058]Османа, Шриниваса и сарпанча вытащили чуть позже. И лишь Мирза Саид Ахтар продолжал нырять, все дальше и дальше в море, все дольше и дольше оставаясь под водой; пока его тоже не выловили из Аравийского моря, изможденного, больного и ослабевшего. Паломничество закончилось.
Мирза Саид пробудился в больничной палате, чтобы обнаружить мужчину из уголовного розыска[2059]рядом со своей койкой. Власти рассматривали возможность задержать оставшихся в живых членов экспедиции Аиши в связи с попыткой нелегальной эмиграции, и детективов проинструктировали послушать их истории прежде, чем у них будет шанс посовещаться.
Вот показания титлипурского сарпанча, Мухаммед‑Дина:
– Когда я совсем выбился из сил и решил, что наверняка погибну в этой воде, я увидел все собственными глазами; я увидел, что море разделилось, словно волосы под расческой; и они все были там, далеко, они уходили прочь. Она была там тоже, моя жена, Хадиджа, которую я любил.
Вот что Осман, воловий мальчик, поведал детективам, ужасно смущенным показаниями сарпанча:
– Сперва я очень боялся утонуть. Но я искал‑искал, прежде всего ее, Аишу, которую знал до того, как она изменилась. И лишь в последний миг я увидел, что она случилась, эта изумительная вещь. Воды открылись, и я увидел, как они идут по дну океана, среди умирающей рыбы.
Шри Шринивас тоже поклялся богиней Лакшми, что видел разделение Аравийского моря; и когда детективы добрались до госпожи Курейши, они были крайне раздосадованы, ибо знали, что эти люди не могли подготовить свою историю сообща. Мать Мишалы, жена большого банкира, рассказала собственными словами ту же повесть.
– Верьте, не верьте, – решительно подытожила она, – но что видели мои глаза, то повторяет мой язык.
Покрываясь гусиной кожей, люди из угро предприняли попытку допроса третьей степени:
– Послушай, сарпанч, не надо срать через рот. Там было много народа, никто не видел ничего подобного. Трупы утопленников уже плывут к берегу, раздувшиеся, как воздушные шары, и смердящие, словно ад. Если ты будешь продолжать отпираться, мы возьмем тебя в оборот и за нос вытащим к правде.
– Делайте со мною все, что захотите, – ответил следователям сарпанч Мухаммед‑Дин. – Но я все равно видел то, что видел.
– А Вы? – сотрудники угро собрались возле едва проснувшегося Мирзы Саида Ахтара, чтобы допросить его. – Что Вы видели на пляже?
– Как вы можете спрашивать? – возмутился он. – Моя жена утонула. Хватит долбать меня своими вопросами.
Узнав, что он оказался единственным выжившим из Хаджа Аиши, не засвидетельствовавшим разделения волн (Шри Шринивас рассказал ему то, что видели другие, добавив мрачно: «Именно из‑за нашего позора нас не сочли достойными сопровождать ее. Перед нами, Сетджи, воды сомкнулись; они захлопнулись перед нашими лицами, словно Райские врата»), Мирза Саид сломался и прорыдал неделю и один день; сухие всхлипы продолжали сотрясать его тело еще долго после того, как в слезных каналах исчерпалась соль.
Затем он отправился домой.
* * *
Моль съела пункас Перистана, а библиотека была сожрана миллиардами голодных червей. Когда он включил кран, змеи потекли вместо воды, и ползучие растения обвивались вокруг кровати с четырьмя гербами, в которой когда‑то спали вице‑короли. Казалось, что время ускорилось в его отсутствие и столетия невероятным образом потекли вместо месяцев, поэтому, когда он коснулся гигантского персидского ковра, свернутого в танцзале, тот распался под его рукой, а ванны были полны лягушек с алыми глазами. Ночью шакалы завывали на ветру. Великое древо было мертво или при смерти, и поля были бесплодны, как пустыня; сады Перистана, в которых когда‑то, давным‑давно, он видел красивую молодую девочку, теперь давно пожелтели, обернувшись уродством. Стервятники были единственными птицами в небе.[2060]
Он вытащил кресло‑качалку на веранду, сел и стал мягко покачиваться, чтобы уснуть.
Однажды, только однажды, он посетил древо. Деревня рассыпалась в прах; безземельные крестьяне и грабители пытались захватить брошенную землю, но засуха прогнала их. Здесь не бывало дождей. Мирза Саид вернулся в Перистан и повесил замок на ржавые ворота. Его не интересовала судьба выживших товарищей; он подошел к телефону и вырвал его из стены.
По прошествии бессчетного количества дней ему пришло в голову, что он истощал до смерти, ибо тело его источало тяжелый запах средства для удаления маникюрного лака; но, поскольку он не испытывал ни голода, ни жажды, он решил, что нет никакого смысла искать пищу. Для чего? Намного лучше качаться в этом кресле, и не думать, не думать, не думать.
Прошлым вечером он услышал шум, словно гигант вытаптывал лес под ногами, и почуял зловоние, словно от пердения гиганта; и тогда он понял, что древо горит. Он поднялся с кресла и неровным шагом поплелся к саду, чтобы взглянуть на пожар, пламя которого пожирало истории, воспоминания, генеалогии, очищая землю и приближаясь к нему, чтобы подарить освобождение; – ибо ветер нес огонь к основанию особняка, и теперь очень скоро, очень скоро настанет его очередь. Он увидел, как древо распалось на тысячу осколков, и ствол разорвался, как сердце; тогда он отвернулся и, пошатываясь, направился в сад – туда, где Аиша когда‑то поймала его взор; – а затем почувствовал, как медлительность накатывается на него – великая тяжесть,[2061]– и присел в пыли увядания. Прежде, чем глаза его сомкнулись, он ощутил что‑то, щекочущее его губы, и увидел маленькую стайку бабочек, стремящихся войти к нему в рот. Затем море нахлынуло на него, и он очутился в воде возле Аиши, чудесно проступающей из тела его жены…
– Откройся, – плакала он. – Откройся широко!
Щупальца света текли из ее пупка, и он рубил их, рубил ребром ладонями.
– Откройся, – кричала она. – Ты прошел так далеко, теперь заверши начатое.
Как он мог слышать ее голос?
Они были под водой, потерявшиеся в реве моря, но он мог явственно слышать ее,[2062]все они могли слышать ее: этот голос, подобный колоколу.
– Откройся, – сказала она.
Он закрылся.
Он был крепостью с лязгающими воротами.
Он тонул.
Она тонула тоже. Он видел, как вода наполняет ее рот, слышал, как она булькает в ее легких. И тогда что‑то в нем воспротивилось этому, сделав другой выбор, и в тот момент, когда самая суть его сердца[2063]треснула и распалась, он открылся.
Тело его раскололось от кадыка до паха, чтобы она смогла достичь его глубин, и тогда она открылась, и все они, и в самый миг их открытия воды разделились, и они пошли в Мекку по ложу Аравийского моря.[2064]
IX. Чудесная Лампа [2065]
Только одна эта аптека и осталась в городе от прошлого, разрушение которого все никак не приходило к концу, ибо прошлое разрушалось бесконечно, поглощая само себя, готовое каждое мгновение кончиться совсем, но так никогда и не кончая кончаться.
Габриэль Гарсиа Маркес, «Сто лет одиночества»
Через восемнадцать месяцев после сердечного приступа Саладин Чамча снова поднялся в воздух в ответ на телеграфное известие, что его отец на последней стадии множественной миеломы[2066]– системного рака костного мозга, который был «сто процентов фатальным», как несентиментально выразился терапевт[2067]Чамчи, когда тот телефонировал ему, чтобы уточнить подробности. Отец и сын практически не контактировали с тех пор, как Чангиз Чамчавала отправил Саладину доходы от срубленного грецкого ореха все эти вечности назад. Саладин послал краткую записку с сообщением, что пережил Бостанскую катастрофу, и даже получил краткое послание в ответ: «Отв. на тв. сообщение.[2068]Эту информацию уже получал». Тем не менее, когда пришла телеграмма с дурной вестью – подписанная незнакомой второй женой, Насрин II, и тон был довольно неприкрашенный: ОТЕЦ БЫСТРО УГАСАЕТ + ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ПОВИДАТЬСЯ БЫСТРЕЕ ПРИЕЗЖАЙ + Н ЧАМЧАВАЛА (Г‑ЖА), – он, к своему удивлению, обнаружил, что после целой жизни запутанных отношений с отцом, после долгих лет телеграфных перебранок и «бесповоротных разрывов» он все еще был способен к этой несложной реакции. Непременно, архиважно, обязательно добраться до Бомбея прежде, чем Чангиз покинет его навсегда.
Он потратил лучшую часть дня, сперва стоя в очереди за визой в консульской секции Индийской палаты,[2069]а затем пытаясь убедить утомленное должностное лицо в безотлагательности своей заявки. Он, как последний дурак, забыл принести телеграмму и получил в итоге, что «у вас нет доказательств. Видите ли, любой может прийти и сказать, что его отец умирает, не так ли? Чтобы побыстрее». Чамча пытался сдерживать свой гнев, но, наконец, взорвался:
– По‑вашему, я похож на халистанского фанатика?[2070]– Должностное лицо пожало плечами. – Я скажу Вам, кто я, – ревел Чамча, разгневанный этим пожиманием, – я – несчастный ублюдок, который был взорван террористами, падал тридцать тысяч футов с неба из‑за террористов, а теперь из‑за этих террористов еще и должен терпеть оскорбления от всяких там чиновников вроде Вас.
Его заявка на визу, надежно размещенная его противником в самом низу здоровенной стопы, не рассматривалась целых три дня. Первый доступный рейс был только спустя еще тридцать шесть часов: и это был Air India[2071]747,[2072]и звался он Гюлистаном.
Гюлистан и Бостан, Райские сады‑близнецы – сперва был тот, а теперь еще и вот этот… Спускаясь по одному из желобков, по которым пассажиры Третьего Терминала текли к самолету, Чамча увидел название, красующееся возле открытой двери 747‑го, и побледнел, словно тень. Затем он услышал одетую в сари индийскую бортпроводницу, приветствующую его с явным канадским акцентом,[2073]и растерял остатки самообладания, отпрянув подальше от самолета в неподдельном рефлекторном ужасе. Он застыл, столкнувшись с раздраженной толпой пассажиров, ожидающих принятия на борт, и почувствовал, как абсурдно должен смотреться: с коричневой кожаной сумкой в одной руке, двумя застегнутыми на молнии чехлами для костюмов в другой и глазами на стебельках от испуга; но долгое мгновение он был совершенно неспособен двигаться. Толпа напирала; если это артерия, думал он, то я – гребаный тромб. [2074]
– Я тоже дрожал как цыц‑цыц… цыпленок, – раздался веселый голос. – Но теперь у меня есть хихитрость. Я раскидываю руки в попа… полете, и это всегда мама… может удержать самолет вовне… вне… в небе.
* * *
– Сегодня верховная бобо… богиня, несомненно, Лакшми, – доверился Сисодия за виски, едва они благополучно взлетели.
(Он был так же хорош на деле, как и на словах, когда дико размахивал руками, пока Гюлистан несся по взлетно‑посадочной полосе, а потом удовлетворенно раскинул их в стороны, скромно просияв. «Срабабабатывает каждый раз». Они оба путешествовали на верхней палубе 747‑го, зарезервированной для некурящих бизнес‑класса, и Сисодия переместился на пустующее место рядом с Чамчей, словно воздух, заполняющий вакуум. «Называйте меня Виски, – настаивал он. – Куда Вы лили… лили… летите? Как мама… много Вы зарабатываете? Как додо… долго Вы там не были? Вы знаете всех женщин в городе, или Вам нужна попа… попа… помощь?»)
Чамча закрыл глаза и сосредоточился на своем отце. Самое мрачное, понял он, заключалось в том, что он не мог вспомнить ни одного счастливого дня с Чангизом за всю свою сознательную жизнь. А самым радостным стало открытие, что даже непростительное преступление отца может быть все‑таки прощено в самом конце. Держись, умолял он беззвучно. Я прилечу – так быстро, как смогу.
– В это мама… материалистичное время, – разъяснил Сисодия, – кто еще, как не богиня бобогатства? В Бомбее молодые бизнесмены цеце[2075]… целые ночи проводят пуп… пуджа‑пати. Статуя Лакшми председательствует, с перевернутыми лаладонями, и светящиеся пузырьки стекают с ее папа… пальцев, освещая все вокруг: понимаете, как будто богатство льется из ее лап… лап… ладоней.
На киноэкране салона бортпроводница демонстрировала различные спасательные процедуры. Мужская фигурка в углу экрана переводила ее слова на азбуку глухонемых. Это прогресс, согласился Чамча. Фильм вместо людей, небольшое увеличение в сложности (немая речь) и значительное увеличение в стоимости. Высокие технологии на службе якобы безопасности; тогда как на самом деле воздушные путешествия с каждым днем становились все опаснее, мировые акции авиации старели, и никто не мог позволить себе обновить их. Самолеты каждый день распадались на части (или, во всяком случае, такое создавалось впечатление), и сталкивались, и промахивались мимо адреса тоже. Так что фильм был не более чем очередной ложью, ибо его существование говорило: Смотрите, как много мы готовы сделать ради вашей безопасности. Мы даже сделали для вас фильм об этом. Стиль вместо материи, образ вместо действительности…
– Я планирую крупнобюбюджетную картину о ней, – говорил между тем Сисодия. – Это кока… конфиденциальнейшая информация. Пригласим На‑На… наверное,[2076]Шридеви, я так нанадеюсь. Теперь, когда возвращение Джибрила права… права… провалилось, она – звезда номер один.
Чамча услышал, какой след оставил Джибрил Фаришта, вернувшись. Его первый фильм, Разделение Аравийского моря, подвергся жестокому разгрому; спецэффекты смотрелись кустарно, девушка в главной роли Аиши, некая Пимпл Биллимория, была удручительно неадекватна, а образ самого Джибрила в роли архангела был заклеймен многими критиками как нарциссический и мегаломаниакальный.[2077]Дни, когда он не мог сделать что‑либо неправильно, миновали; его вторая картина, Махаунд, наткнулась на множество разнообразнейших религиозных рифов и сгинула без следа.
– Видите ли, он решил раработать с другими продюсерами, – сокрушался Сисодия. – Жажадность звиз… взвиз… звезды. У меня эффекты все‑все… всегда работают, а хрук‑хрук… хороший вкус можно воспринимать как само сособой разумеющееся.
Саладин Чамча прикрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. Он выхлебал свой виски слишком быстро из‑за страха перед полетом, и в голове у него поплыло. Сисодия больше не вспоминал о своей прежней привязанности к Фариште, которая ныне так истончилась. Эта связь теперь принадлежала прошлому.
– Шш… шш… Шридеви как Лакшми, – пропел Сисодия, совсем не конфиденциально. – Теперь, когда стала чичистым золотом. Вы же ак… актер. Вы должны работать додома. Позвоните мне. Может, мы сможем заняться биби… бизнесом. Эта картина: чистая кака… кака… как алмаз. [2078]
Голова Чамчи кружилась. Какое странное значение принимали слова! Всего несколько дней назад приглашение домой показалось бы фальшью. Но теперь отец умирал, и прежние чувства протягивали щупальца, чтобы схватить его. Может быть, в довершение всего, язык снова подведет его, придав речи восточный акцент. Он едва смел открыть рот.
Почти двадцать лет назад, когда молодой и недавно сменивший имя Саладин выцарапывал себе жизнь на просторах Лондонского театра, чтобы держаться на безопасном расстоянии от отца; и когда Чангиз отступал на другие пути, становясь столь же нелюдимым, сколь и религиозным; в те времена – как‑то раз, нежданно‑негаданно – отец написал сыну, что предлагает ему дом. Собственностью оказался неухоженный особнячок в холмистой местности Солан.[2079]«Первая собственность, которую я приобрел когда‑то, – писал Чангиз, – поэтому я и первой дарю ее тебе». Незамедлительной реакцией Саладина было увидеть в этом предложении ловушку, способ вернуть его домой, в сети отцовского могущества; а когда он узнал, что Соланская недвижимость была давно арендована индийским правительством и что уже многие годы там располагается школа для мальчиков, даже сам подарок стал восприниматься как обман. О чем должен позаботиться Чамча, если школа пожелает обратиться к нему, какие визиты следует нанести, чтобы, словно визитирующий Глава Государства, устроить смотр парадов и гимнастических выступлений? Дела подобного рода импонировали непомерному тщеславию Чангиза, но Чамче не хотелось ничего из этого. Точка, школу не сдвинуть; дар был бесполезен, а административная головная боль – весьма вероятна. Он написал отцу, что отказывается от предложения. Это был последний раз, когда Чангиз Чамчавала пытался что‑либо дать ему. Дом уплывал от блудного сына.
– Я никогда не забываю лилица, – не умолкал Сисодия. – Вы – друг мими… Мими. Бостанский уц‑уц… уцелевший. Я вспомнил это в тот миг, когда Вы папа… паниковали ува… ува… у ворот. Надеюсь, тити… ти‑иперь Вы чуть‑чуть… чувствуете себя попой… получше.
Саладин (сердце его успокоилось) встряхнул головой: нет, со мной все отлично, честно. Сисодия – блистательный, коленоподобный – грязно подмигнул проходившей стюардессе и заказал еще виски.
– Такой попозор с Джибрилом и его леди, – продолжал Сисодия. – Такое прелестное имя у нее было, ал[2080]… ал… Аллилуйя. Что за характер у этого парня, какой реревнивый тити… тип. Тяжело для сосовременной диди… девушки. Они раз… разошлись.
Саладин снова откинулся, пытаясь заснуть. Я только что исцелился от прошлого. Уйди, сгинь.
Он официально заявил о своем окончательном выздоровлении всего пять недель назад, на свадьбе Мишалы Суфьян и Ханифа Джонсона. После смерти родителей при пожаре Шаандаара на Мишалу напало ужасное, нелогичное чувство вины, из‑за которого ее мать являлась ей во снах и причитала: «Если бы ты только принесла огнетушитель, когда я тебя просила. Если бы ты только дула чуть сильнее. Но ты никогда не слушаешь, что я тебе говорю, а твои легкие настолько прогнили от сигарет, что ты даже свечу погасить не можешь, не то что там горящий дом». Под пристальным взглядом призрака матери Мишала уходила из квартиры Ханифа, снимала комнатку вместе с тремя другими женщинами, выпрашивала и получала прежнюю работу Нервина Джоши в спортивном центре и сражалась со страховыми компаниями, пока они не выплатили причитающееся. Только когда Шаандаар готов был снова открыться под управлением Мишалы, призрак Хинд Суфьян согласился, что настало время отойти к загробной жизни; после чего Мишала позвонила Ханифу и попросила, чтобы тот женился на ней. Он был слишком потрясен, чтобы отвечать, и был вынужден передать трубку коллеге, который объяснил, что кошка проглотила язык мистера Джонсона, и принял предложение Мишалы от лица онемевшего адвоката. Итак, все приходили в себя после трагедии; даже Анахита, которой пришлось жить с подавляюще старомодной тетушкой, смогла выглядеть на свадьбе довольной: быть может, из‑за того, что Мишала пообещала ей личные покои в отремонтированном Шаандаар‑Отеле. Мишала попросила Саладина быть ее шафером, памятуя о попытке спасти жизнь ее родителям, и по пути к загсу в фургоне Пинкваллы (все обвинения против ди‑джея и его босса, Джона Масламы, были сняты за отсутствием улик) Чамча признался невесте: «Похоже, для меня сегодня тоже наступает новая жизнь; как, наверное, и для всех нас». В случае с ним самим были хирургические обходы, и сложность смириться с таким количеством смертей, и кошмарные видения, что он снова превращается в некоего сернистого демона с раздвоенными копытами. К тому же, некоторое время он был профессионально непригоден из‑за позора столь глубокого, что, когда, наконец, клиенты стали снова обращаться к нему и требовать один из его голосов – например, голос замороженной горошины или кукольной[2081]пачки сосисок, – он чувствовал, как память о телефонных преступлениях подступает к горлу и душит не успевшее родиться воплощение. На свадьбе Мишалы, однако, он вдруг почувствовал себя свободным. Это была та еще церемония, прежде всего потому, что молодая пара всю процедуру никак не могла нацеловаться, и регистратору (приятной молодой женщине, которая также настойчиво рекомендовала гостям не пить в этот день слишком много, если они планируют садиться за руль) пришлось попросить их поторопиться и закончить прежде, чем настанет время для прибытия очередных молодоженов. Позднее в Шаандааре целование продолжилось, поцелуи становились раз за разом все длиннее и все откровеннее, пока, наконец, у гостей не сложилось впечатление, что они вторгаются в частную жизнь, и тогда они незаметно ускользнули прочь, оставляя Ханифа и Мишалу наслаждаться страстью столь всеохватной, что новобрачные не заметили даже исчезновения своих друзей; ничего не узнали они и о ватаге ребятишек, собравшейся под окнами Шаандаар‑кафе поглазеть на них. Чамча, последний оставшийся гость, спешно опустил шторы, к великой досаде детворы; и побрел по восстановленной Хай‑стрит, почувствовав такую легкость в ногах, что, можно сказать, буквально перескочил через всю свою обеспокоенность.
Ничто не вечно, думал он под закрытыми веками где‑то над Малой Азией. Может быть, несчастье – это континуум, сквозь который проходят все человеческие жизни, а радость – лишь череда вспышек, острова в океане.[2082]Или если не несчастье, то, по крайней мере, меланхолия… Эти размышления были прерваны богатырским храпом с соседнего сиденья. Мистер Сисодия, стакан виски в руке, погрузился в сон.
Продюсер стал для стюардесс несомненным хитом программы. Они суетились вокруг его спящей персоны, отделяя стакан от пальцев и возвращая на безопасное место, укрывая одеялом нижнюю половину тела и выводя восхищенные рулады его храпящей голове:
– Ну чем не хучи‑пучи?[2083]Просто маленький кутезо, клянусь!
Чамча внезапно вспомнил светских леди Бомбея, треплющих его по голове на тех скромных вечеринках его матери, и с трудом сдержал нежданные слезы. Сисодия, по правде говоря, выглядел немного непристойно; он снял очки прежде, чем отключиться, и их отсутствие придавало ему странно обнаженный вид. На взгляд Чамчи, он ни на что не походил так сильно, как на огромный лингам[2084]Шивы.[2085]Может быть, этим и объяснялась его популярность у дам.
Просматривая газеты и журналы, предложенные бортпроводницами, Саладин случайно наткнулся на проблемы у своего старого знакомого. Санированное Шоу Чужаков Хэла Паулина с треском провалилось в Соединенных Штатах и вылетело в трубу. Хуже того, его рекламное агентство вместе со всеми филиалами проглотил американский левиафан, и казалось вероятным, что Хэл будет побежден трансатлантическим драконом, которого намеревался приручить. Было нелегко испытывать жалость к Паулину – безработному и лишившемуся последних миллионов, покинутому своей ненаглядной ведьмой Мэгги и ее приятелями, погрузившемуся в неопределенность, оставленную отвергнутым фаворитам, будь то разорившиеся промышленные магнаты или коварные финансисты или экс‑министры‑предатели; но Чамча, летящий к смертному одру своего отца, находился в таком великодушном эмоциональном состоянии, что ком сострадания даже к этому негодяю Хэлу застрял у него в горле. На чьем же бильярдном столе, задумчиво спрашивал он себя, будет теперь играть Бэби?