Это случилось: Чамча выдумал Алли – и стал антагонистом собственной фантазии… Он не показал этого никому из них. Он улыбнулся, пожал руку, порадовался встрече; и обнял Джибрила. Меня свела с ним голая корысть,[1825]ничего не подозревая, оправдывалась Алли. Этим двоим много найдется чего обсудить, произнесла она и, пообещав в скорости вернуться, удалилась: как она выразилась, на разведку. Он обратил внимание, что она прихрамывала шаг или два; затем остановилась – и уверенно зашагала прочь. Среди того, что он не знал о ней, была ее боль.
Не подозревая, что Джибрил, стоящий перед ним, далекий для глаза и небрежный в приветствии, находился под самым пристальным медицинском наблюдением; – или что ему приходилось ежедневно принимать некоторые препараты, притупляющие чувствительность, из‑за совершенно реальной возможности рецидива его более‑не‑безымянной болезни, иначе говоря – параноидной шизофрении;[1826]– или что он долго держался подальше, благодаря непреклонной настойчивости Алли, от людей киномира, которым она упорно не хотела доверять, особенно после его недавнего буйства; – или что их присутствие на вечеринке Баттуты‑Мамульян было тем, чему она искренне старалась воспрепятствовать, нехотя согласившись только после ужасной сцены, когда Джибрил взревел, что не намерен больше оставаться узником и что настроен предпринимать дальнейшие усилия, дабы вернуться к своей «настоящей жизни»; – или что усилия по уходу за беспокойным любовником (способным уставиться на нее, как маленький нетопыреподобный демон, висящий вверх тормашками в рефрижераторе) истончили Алли, как изношенную рубашку, принуждая ее к роли медсестры, козла отпущения и опоры – требуя от нее, в конечном итоге, чтобы она пошла против собственной сложной и беспокойной природы; – не ведая ничего этого, не в силах понять, что Джибрил, на которого он смотрел – и полагал, что видел, – Джибрил, воплощение всех благ фортуны, столь часто недостающих преследуемому яростными Фуриями[1827]Чамче, – есть такой же плод его воображения, такая же фантазия, как его воображаемо‑негодующая Алли, эта классическая сногсшибательная блондинка или роковая женщина, вызванная его завистливым, измученным, орестианским[1828]воображением, – Саладин в своем невежестве, однако, пронзил, воспользовавшись подвернувшимся шансом, щель в броне Джибрила (по общему признанию – несколько донкихотской[1829]) и понял, как его ненавистный Двойник может быть наиболее стремительно повержен.
|
Банальный вопрос Джибрила принес открытие. Не расположенный из‑за успокоительных к светской беседе, он спросил неопределенно:
– И как, скажи мне, твоя добрая женушка?
На что Чамча, язык которого был развязан алкоголем, выпалил:
– Как? Дотрахалась. Залетела. Ждет гребаного малыша.[1830]
Засыпающий Джибрил не уловил раздражения в этой речи, рассеянно просиял, обвил рукой плечи Саладина.
– Шабаш, мурабак,[1831]– поздравил он. – Вилли! Чертовски быстрая работа.
– Поздравь ее любовника, – тяжеловесно разбушевался Саладин. – Моего старого друга, Нервина Джоши. Теперь там, могу признать, есть мужчина. Мне кажется, женщины – дикарки. Бог знает почему. Они хотят своих проклятых младенцев, и они даже не спросят твоего согласия.
– Например, кто? – вскричал Джибрил, повернув голову и повергнув Чамчу в изумление. – Кто кто кто? – вопил он, пьяно хихикая.
|
Саладин Чамча засмеялся тоже: но без удовольствия.
– Я скажу тебе, кто, например. Моя жена, например, вот кто. Это не леди, мистер Фаришта, Джибрил. Памела, моя жена, моя не‑леди.[1832]
В этот самый момент, как нельзя кстати, – ибо Саладин из‑за своих возлияний совершенно не заметил того эффекта, который возымели его слова на Джибрила (для которого слились воедино, образуя критическую массу, два образа: первым была внезапно нахлынувшая память о Рекхе Меркантиль на летящем ковре, предупреждающей его о тайном желании Алли завести ребенка, не сообщая об этом отцу, кто интересуется позволением семени быть пророщенным, а вторым – появившееся в его воображении тело инструктора боевых искусств, слившееся в высоких ударах вожделения с той же самой мисс Аллилуйей Конус), фигура Нервина Джоши была замечена пересекающей «Саутуоркский Мост» в состоянии некоторого волнения, – в поисках, как оказалось, Памелы, с которой его разлучил тот же поток поющей диккенсовской толпы, что подтолкнул Саладина к столичной груди молоденькой женщины в Лавке Древностей.
– Про черта речь, и черт навстречь,[1833]– кивнул в его сторону Саладин. – Идет, ублюдок.
Он обернулся к Джибрилу: но Джибрила и след простыл.
Алли Конус появилась снова: сердитая, озабоченная.
– Где он? Иисусе! Мне что, нельзя оставить его ни на гребаную секунду? Разве Вы не могли немножко последить за ним?
– Зачем, в чем дело?
Но Алли уже нырнула в толпу, так что, когда Чамча снова заметил Джибрила, пересекающего «Саутуоркский Мост», она была вне пределов слышимости.
|
И появилась Памела, вопрошая: «Ты видел Нервина?» – И он указал: «Туда», – после чего она тоже исчезла, не сказав ни слова благодарности; а потом Нервин был замечен снова, пересекающий «Саутуоркский Мост» в противоположном направлении (волосы вьются дико, как никогда, прикрывая сутулые плечи, закутанные в пальто, которое он отказался снимать), позыркал вокруг, вернул большой палец в рот; – и, чуть погодя, Джибрил прошествовал по муляжу моста, Построенного Из Железа, следуя тем же самым маршрутом, которым шел Нервин.
В общем, события оказались на грани фарса; но когда, спустя несколько минут, актер, играющий роль «Старика Хэксема» (внимательно высматривающего по всей протяженности диккенсовской Темзы плывущие трупы, освобождая их карманы от ценностей перед тем, как передать полиции), явился, торопливо гребя вниз по студийной реке, с концептуально неровными, седеющими волосами, торчащими во все стороны, фарс немедленно прекратился; ибо там, в его утлой лодчонке, лежало бездыханное тело Нервина Джоши в промокшем пальто.
– Обо что‑то ударился, – крикнул лодочник, указав на огромную шишку, выросшую на затылке Нервина, – и без сознания очутился в воде; чудо, что не утонул.
* * *
Неделю спустя, в ответ на возбужденный телефонный звонок от Алли Конус, которая разыскала его через Сисодию, Баттуту и, наконец, Мими и которая, казалось, даже немного оттаяла, Саладин Чамча очутился на пассажирском месте трехлетнего серебряного ситроена[1834]с фургоном, который будущая Алисия Бонек предоставила своей дочери перед долгой калифорнийской поездкой. Алли встретила его на станции Карлайл,[1835]повторив свои прежние телефонные извинения – «У меня нет права говорить с Вами в таком духе; Вы ничего не знали, я имею в виду – о нем; ладно, хвала небесам, никто не видел нападения, и это, кажется, удалось замять, но этот бедный парень, веслом по голове ни за что ни про что, это очень плохо; все, мы выбрали местечко на севере, мои друзья разъехались, это только выглядело хорошо – избегать общества людей, и, в общем, он спрашивал о Вас; думаю, Вы действительно можете помочь ему, и, если откровенно, мне самой будет приятна Ваша помощь», – что оставило Саладина чуть более рассудительным, но исполненным любопытства, – и теперь Шотландия проносилась мимо окон ситроена с опасной скоростью: край Адрианова вала,[1836]старинное прибежище беглецов Гретна‑Грин,[1837]а затем долины Южно‑Шотландской возвышенности;[1838]Экклефехан, Локерби, Битток, Элвенфут.[1839]Чамча был склонен рассматривать все нестоличные местности как глубины межзвездного пространства, а поездки в них – как чреватые опасностью: если что‑то сломается в эдакой пустоте, он, несомненно, умрет в одиночестве, и никто не узнает, где могилка его.[1840]Он опасливо отмечал, что одна из передних фар ситроена разбита, что топливная стрелка коснулась красного поля (как оказалось, она тоже была сломана), свет дневной угасал, а Алли гнала так, словно A74[1841]была треком в Сильверстоуне[1842]в солнечный денек.
– Он не может далеко уйти без транспорта, но Вы не знаете, – объяснила она мрачно. – Три дня назад он украл ключи от автомобиля, и они нашли его виляющим по выездной дороге на М6,[1843]изрыгающим проклятия. Готовьтесь к отмщению Господнему, заявил он дорожным полицейским, ибо скоро призову я своего лейтенанта, Азраила. Они записали все это в своих блокнотах.
Чамча, его сердце все еще полнилось собственной жаждой мести, изобразил сочувствие и шок.
– А Нервин? – поинтересовался он, Алли отпустила руль и развела руками в жесте Что‑тут‑поделаешь, пока машину пугающе водило из стороны в сторону по изгибам трассы.
– Врачи говорят, что собственническая ревность могла быть звеном в той же цепи; во всяком случае, это может сработать на его безумие как предохранитель.
Она была рада возможности выговориться; и Чамча предоставил ей свое внимающее ухо. Если она доверяла ему, так это потому, что Джибрил доверял ему тоже; у него не было никакого желания разрушить это доверие. Он уже разрушил мое доверие; теперь пусть он, какое‑то время, будет уверен во мне. Он был начинающим кукловодом; нужно было изучить нити, выяснять, какая из них к чему тянется…
– Я не могу ничем помочь, – призналась Алли. – Я чувствую некую неясную вину перед ним. Наша жизнь не залаживается, и это – моя ошибка. Моя мать сердится, когда я говорю что‑то такое.
Перед посадкой в самолет на запад, Алисия ругала дочь у Третьего Терминала.[1844]«Не понимаю, где ты нахваталась этих понятий, – кричала она среди туристов, портфелей и плача азиатских мамаш. – Ты можешь сказать, что жизнь твоего отца тоже шла не по плану. Так что же, он был виновен в лагерях? Учи историю, Аллилуйя. В истории этого века перестали обращать внимание на прежнюю психологическую ориентацию действительности. Я хочу сказать, сегодня характер – не более чем судьба.[1845]Экономика – судьба. Идеология – судьба. Бомбы – судьба. Разве голод, газовые камеры, гранаты заботятся о том, как ты прожил свою жизнь? Приходит кризис, приходит смерть, и твоя жалкая личность ничего не может с этим поделать, только терпеть последствия. Этот твой Джибрил: может быть, он – как история, которая случилась с тобой». Она вернулась неожиданно к высокому стилю гардероба, предпочитаемого Отто Конусом, и, казалось, к той ораторской манере, которая подходила к нему более, чем черные шляпы и вычурные костюмы. «Наслаждайся Калифорнией, мама», – резко бросила Алли. «Одна из нас счастлива, – молвила Алисия. – Почему бы не я?» И прежде, чем дочь смогла ответить, она проскочила через последний барьер только‑для‑пассажиров, предъявила паспорт, посадочный талон, билет, направляясь к беспошлинным[1846]бутылкам Opium [1847]и джина Гордонс,[1848]продающимся под светящейся надписью ПРИВЕТ! КУПИ ВСЕГО ХОРОШЕГО! [1849]
С последними лучиками света дорога сделала коленце на безлесные, покрытые вереском холмы. Давным‑давно, в другой стране, в других сумерках, Чамча сделал такое же коленце и увидел развалины Персеполя. Теперь, однако, он направлялся к человеческим руинам; не восторгаться, а, возможно даже (решение творить зло никогда не принимается окончательно, до самого момента дела; всегда есть последний шанс отказаться), предать акту вандализма. Накарябать свое имя на плоти Джибрила: Превед ат Салодина. [1850]
– Почему Вы с ним? – спросил он у Алли, и, к его удивлению, она покраснела. – Почему бы Вам не уберечь себя от боли?
– Я совершенно не знаю Вас, нисколечко, в самом деле, – начала она, затем осеклась и приняла решение. – Я не горжусь ответом, но это правда, – сказала она. – Это из‑за секса. Мы невероятны вместе, совершенны, ничего подобного я не знала. Любовники из грез. Ему только кажется, что… что он знает. [1851]Знает меня.
Она затихла; ночь скрыла ее лицо. Горечь вновь нахлынула на Чамчу. Все вокруг были любовниками из грез; он, лишенный грез, мог только наблюдать. Он рассерженно стиснул зубы; и нечаянно прикусил язык.
Джибрил и Алли скрывались в Дурисдире[1852]– деревеньке столь крохотной, что в ней даже не было паба – и жили в лишенной священного статуса Вольной Церкви,[1853]обращенной к мирской жизни (квазирелигиозные термины звучали странно для слуха Чамчи) другом Алли, архитектором, сколотившим состояние на таких метаморфозах священного в светское. Саладина поразил мрачный вид места, все эти белые стены, фонари в нишах и лохматые пышногривые настилы ковров от стены к стене. В саду находились могильные плиты. В качестве приюта для человека, страдающего параноидальной навязчивой идеей, что он является главным архангелом Бога, рассудил Чамча, это вряд ли был его собственный первый выбор. Вольная Церковь была расположена немного поодаль дюжины или около того других блочно‑каменных построек, составляя отдельное сообщество: изолированное даже в этой изоляции. Когда подъехала машина, Джибрил стоял в дверях: тень напротив освещенной прихожей.
– Ты добрался сюда, – вскричал он. – Яар, превосходно. Добро пожаловать в проклятую тюрьму.
Лекарства сделали Джибрила неуклюжим. Когда они втроем сидели за сосновым кухонным столиком под аристократически опущенным приглушенным светильником, он дважды сбил свою кофейную чашечку (он демонстративно воздержался от выпивки; Алли, налив две щедрых порции скотча, составила компанию Чамче) и, чертыхаясь, споткнулся на кухне о стопку бумажных полотенец для швабры, рассыпав их по полу.
– Когда на меня накатывают эти приступы, я не сразу спешу сообщить ей, – признался он. – А потом начинает случаться дерьмо. Я клянусь тебе, Вилли, не могу перенести проклятую идею о том, что это никогда не прекратится, что единственная альтернатива – наркотики или дефекты мозга. Не могу проклятую перенести. Клянусь, яар, если бы я подумал, что оно так будет, то я, баста, я не знаю, я бы, я не знаю, что.
– Закрой рот, – мягко сказала Алли.
Но он продолжал выкрикивать:
– Салли, я даже напал на нее, ты знаешь об этом? Ад и проклятье. Как‑то раз я решил, что она – некий демон вроде ракшаса,[1854]и тогда я стал надвигаться на нее. Ты знаешь, насколько сильна она, сила безумия?
– К счастью для меня, я начала ходить – упс, так‑то – на эти занятия по самозащите, – усмехнулась Алли. – Он преувеличивает, чтобы спасти лицо. На самом деле это закончилось, когда он долбанулся головой об пол.
– Правда, – робко согласился Джибрил.
Пол на кухне был сделан из здоровенных каменных плит.
– Жестоко, – поежился Чамча.
– Ты чертовски прав, – взревел Джибрил, странно веселый теперь. – Она сразила меня тут же, билкул.[1855]
Внутри Вольная Церковь была разделена на большую двухэтажную (на жаргоне агента недвижимости – «двойного объема») приемную – прежний холл конгрегации – и более обычную половину, с кухней и удобствами внизу и спальнями и ванной наверху. В полночь, неспособный в силу некоторых обстоятельств заснуть, Чамча бродил по просторной (и холодной: теплая волна продолжала катиться по югу Англии, но она не создавала и ряби здесь, где климат был осенним и студеным) гостиной, слушая голоса призраков высланных проповедников, пока Джибрил и Алли занимались своей высококачественной любовью. Как и Памела. Он попытался думать о Мишале, о Зини Вакиль, но это не сработало. Затыкая пальцами уши, он боролся со звуковыми эффектами совокупления Аллилуйи Конус и Фаришты.
Их соединение было большим риском с самого начала, заметил он: сперва драматический отказ Джибрила от карьеры и спешное путешествие на другой край света, а теперь бескомпромиссная решимость Алли глядеть в оба, чтобы победить в нем это безумное, ангельское богословие и вернуть человечность, которую она любила. Никаких компромиссов; они шли, пока не сломаются. Тогда как он, Саладин, довольствуется жизнью под одной крышей с женой и этим парнем, ее любовником. Какой путь лучше? Капитан Ахав утонул, напомнил он себе; оппортунист;[1856]Измаил,[1857]вот кто выжил.
* * *
На утро Джибрил назначил восхождение на местную «Вершину». Но Алли отказалась, хотя Чамче было ясно, что возвращение в сельскую местность заставляло ее лучиться от радости.
– Проклятая плоскостопная мэм, – нежно ругал ее Джибрил. – Пойдем, Салат. Наши чертовы городские ловкачи покажут этой покорительнице Эвереста, как надо подниматься. Что за проклятая жизнь вверх тормашками, яар. Мы совершаем восхождение в горы, пока она сидит здесь и ведет деловые переговоры.
Мысли Саладина неслись вскачь: он понял теперь, почему она так странно хромала в Шеппертоне; понял и то, что этот отрезанный от мира приют обязан быть временным – что Алли, находясь здесь, жертвует собственной жизнью и не сможет продолжать это неопределенно долго. Что он должен сделать? Что‑нибудь? Ничего? – Если месть должна свершиться, когда и как?
– Надень эти ботинки, – скомандовал Джибрил. – Ты думаешь, дождь продержится весь гребаный день?
Он не продержался. Когда они достигли каменной гряды на вершине выбранного подъема Джибрила, их окружала лишь мелкая изморось.
– Чертовски хорошее шоу, – пыхтел Джибрил. – Смотри: вон она, там, восседает, словно Великий Панджандрам.
Он указал вниз, на Вольную Церковь. Чамча (сердце его колотилось) чувствовал себя идиотом. Ему следует вести себя, как подобает сердечнику. Где слава в смерти от остановки сердца на этой ничтожнейшей из Вершин, ни за что, посреди дождя? Затем Джибрил извлек свой полевой бинокль и принялся осматривать долину. Он различил лишь несколько движущихся фигур – двое‑трое людей и собак, какая‑то овца, ничего больше. Джибрил проследил за людьми в оптику.
– Теперь, когда мы одни, – сказал он вдруг, – я могу сообщить тебе, зачем мы на самом деле отправились в эту треклятую пустую дыру. Из‑за нее. Да‑да; пусть тебя не одурачат мои действия! Это все ее чертова красота. Мужики, Вилли: они преследуют ее, как блядские мухи. Клянусь! Я вижу их, слюнявых и лапающих. Это неправильно. Она весьма приватная особа, самая приватная особа в мире. Мы должны защитить ее от страсти.
Эта речь застала Саладина врасплох. Ты несчастный ублюдок, подумал он, ты действительно решил завязать свои жалкие мозги узлом. И, тяжело ступая по пятам этой мысли, вторая сентенция возникла, как по волшебству, в его голове: Не думай, что я тебе это позволю.
* * *
По дороге обратно к железнодорожной станции Карлайла Чамча упомянул, что деревни пустеют.
– Здесь нечем заняться, – ответила Алли. – Вот здесь и пусто. Джибрил говорит, что не может привыкнуть к мысли, что все это место источает бедность: говорит, это кажется ему роскошью после индийского многолюдья.
– А Ваша работа? – поинтересовался Чамча. – Как насчет нее?
Она улыбнулась ему, фасад ледяной девы медленно таял.
– Вы хороший человек, если спрашиваете. Я продолжаю думать, что однажды она станет центром моей жизни, вместо того, что было там первым. Или, ладно, хотя, наверное, трудно использовать вместо единственного числа множественное: нашей жизни. Так звучит лучше, верно?
– Не позволяйте ему отрезать Вас от мира, – посоветовал Саладин. – От Нервина, от ваших собственных миров, неважно.
Это был момент, когда можно было сказать, что его кампания по‑настоящему началась; когда он ступил на эту легкую, соблазнительную тропу, идти по которой можно было лишь единственным способом.
– Вы правы, – сказала Алли. – Боже, если бы он только знал. Его драгоценный Сисодия, например: он приходит не только ради этих семифутовых кинозвездочек, хотя их он, несомненно, тоже любит.
– Он пытался клеиться, – предположил Чамча; и одновременно сделал себе зарубку на случай, если придется использовать эту информацию когда‑нибудь позже.
– Он совсем бесстыжий, – рассмеялась Алли. – Это было прямо под носом Джибрила. Хотя он не слушает отказов: он только кланяется и бормочет без о, биби… обибид, а потом опять. Представляете, если бы я рассказала об этом Джибрилу?
На станции Чамча пожелал Алли удачи.
– Мы должны быть в Лондоне через пару недель, – сказала она через автомобильное окно. – У меня назначены совещания. Может быть, Вы с Джибрилом сможете встретиться тогда; это действительно хорошо влияет на него.
– Зовите в любое время, – помахал он на прощание и смотрел вослед ситроену, пока тот не скрылся из поля зрения.
* * *
Эта Алли Конус, третья точка треугольника фантазии – в значительной степени благодаря которой и могли быть вместе Джибрил и Алли, воображая друг друга, из своих личных соображений, теми «Алли» и «Джибрилом», в которых мог влюбиться каждый; и разве сам Чамча теперь не попал в зависимость от требований собственного озабоченного и разочарованного сердца? – должна была стать невольным, невинным агентом чамчиной мести, которая стала гораздо более простой для своего проектировщика, Саладина, когда тот узнал, что Джибрил, с которым он договорился провести экваториальный лондонский полдень, ничего не желал столь сильно, как живописать в смущающих деталях плотский экстаз разделения аллилуйиной постели. Каким нужно быть человеком, с отвращением задавался вопросом Саладин, чтобы наслаждаться вываливанием самого интимного перед посторонними? Пока Джибрил (обладающий подобными склонностями) описывал позы, любовные покусывания, тайные словари желания, они прогуливались по Спитлбрикским Полям среди школьниц, и катающейся на роликах малышни, и отцов, неумело швыряющих бумеранги и летающие тарелки своим насмешливым сыновьям, и пробирались мимо поджаривающейся на пляже горизонтальной секретарской плоти; и Джибрил прервал свою эротическую рапсодию, дабы заметить исступленно, что «я смотрю порой на этих розовых людей, и вместо кожи, Вилли, я вижу гниющее мясо; я чую их гнилостное зловоние здесь, – он пылко раздул ноздри, будто раскрывая тайну, – у себя в носу ».[1858]Затем вернулся к внутренней поверхности бедер Алли, ее облачным глазам, совершенной долине ее попки, легким вскрикам, которые она издавала. Этот человек находился в неизбежной опасности распасться по швам. Дикая энергия, маниакальная неповторимость его описаний, предложенных Чамче (которому приходилось снова и снова сокращать их дозировки), это вознесение на гребень высшего безумства,[1859]это состояние лихорадочного возбуждения были подобны слепому опьянению в одном отношении (с точки зрения Алли), а именно – что Джибрил мог не помнить, что говорил или делал, когда – неизбежно – спускался с небес на землю.
Дальше и дальше следовали подробности: необыкновенная длина ее сосков, ее неприязнь к прикосновениям к пупку, чувствительность пальцев ее ног. Безумие или не безумие, сказал себе Чамча, но весь этот демонстративный сексуальный треп (поскольку Алли в ситроене вела его тоже) был слабостью их так называемый «великой страсти» (термин, который Алли использовала только полушутя – ибо в этой фразе не было ничего иного, о чем еще можно было сказать что‑то хорошее; не было просто никакого другого аспекта их близости, о котором можно было распевать рапсодии).
В то же самое время, однако, он чувствовал себя пробуждающимся. Он стал видеть себя стоящим под ее окном, пока она стояла там обнаженная, словно актриса на экране, и мужские руки ласкали ее тысячами путей, подводя ее все ближе и ближе к экстазу; он начинал видеть себя обладателем этой пары рук, он почти чувствовал ее прохладу, ее реакцию, почти слышал ее крики.
Он контролировал себя. Его желание вызывало у него отвращение. Она была недосягаема; это был чистой воды вуайеризм,[1860]и Чамча не хотел уступать ему.
Но желания, пробужденные откровениями Джибрила, не уходили.
Сексуальная одержимость Джибрила, напомнил себе Чамча, на самом деле сделает кое‑что более простым.
– Она, конечно же, весьма привлекательная женщина, – произнес он ради эксперимента и, к своему удовлетворению, получил яростный, отчаянный блеск глаз в ответ.
После чего Джибрил, деланно успокоившись, обнял Саладина и прогрохотал:
– Прости, Салли‑Вилли, я – негодяй с дурным характером, беспокоящийся о ней. Но ты и я! Мы – бхаи‑бхаи! Бывало и хуже, и мы прошли через все, улыбаясь; пойдем теперь, довольно этого крохотного, ничтожного парка. Давай двинем в город.
Есть миг, предшествующий злу; затем еще миг; затем время после того, когда шаг сделан, и каждый последующий, больший шаг становится легче в геометрической прогрессии.
– Все отлично, – ответил Чамча. – Я рад видеть тебя так здорово выглядящим.
Мальчик лет шести‑семи проехал мимо них на BMX‑велосипеде.[1861]Обернувшись, чтобы проследить за движением парнишки, Чамча увидел, что тот уверенно катится вниз, вдаль от аллеи, укрытой древесными кронами, сквозь которые тут и там сочится горячий солнечный свет. Шок от обнаружения своего сновидения воочию мгновенно дезориентировал Чамчу и оставил дурной привкус во рту: кислый букет могло‑бы‑быть. Джибрил поймал такси; и назвал Трафальгарскую площадь.
О, он был в превосходном настроении в этот день, неся вздор о Лондоне и англичанах почти с прежней живостью. Где Чамча видел очаровательно выцветшее великолепие, Джибрил замечал крушение, Город‑Робинзон,[1862]застрявший на острове своего прошлого и пытающийся, при помощи деклассированных Пятниц,[1863]соблюдать приличия. Под пристальным взглядом каменных львов он гонялся за голубями, крича:
– Клянусь, Вилли, я никогда не видел таких жирных дома; давай возьмем одного домой на обед.[1864]
Английская душа Чамчи съеживалась от стыда. Позже, в Ковент‑Гардене, он поведал Джибрилу назидания ради о том дне, когда старый плодово‑овощной рынок был перемещен к Девяти Вязам.[1865]Власти, обеспокоенные крысами, запечатали коллекторы и перебили десятки тысяч; но многие сотни уцелели.
– В тот день голодные крысы заполонили тротуары, – вспоминал он. – Все пути от Набережной[1866]и до Моста Ватерлоо,[1867]в магазины и из них, отчаянно нуждаясь в пище.
Джибрил фыркнул.
– Теперь я знаю, что это – тонущий корабль,[1868]– вскричал он, и Чамча почувствовал, что ярость готова вырваться наружу.
– Даже проклятые крысы. – И, после паузы: – Им ведь был нужен пестрый дудочник,[1869]не так ли? Ведущий их к гибели с музыкой.
Когда он не оскорблял англичан и не описывал тело Алли от корней волос до мягкого треугольника на поле любви, проклятой йони,[1870]– он, казалось, жаждал составлять списки: каковы десять самых любимых книг Салли, хотел он знать; а также фильмов, женщин‑кинозвезд, блюд. Чамча выдавал заурядные космополитические ответы. В его список кинофильмов входили Потемкин, Кейн, Otto e Mezzo, Семь Самураев, Альфавиль, El Angel Exterminador. [1871]
– Тебе промыли мозги, – насмехался Джибрил. – Это все дерьмо западного мира искусства.
Его десятка наилучших явилась из «дома» и была вызывающе низкопробной. Мать Индия, Мистер Индия, Шри Чарсавбис:[1872]ни Рэя,[1873]ни Мринал Сена,[1874]ни Аравиндана[1875]или Гхатака.[1876]
– Твоя башка забита всяким хламом, – уведомил он Саладина, – ты забыл все то, что стоит знать.
Его постоянное возбуждение, его неразборчивое стремление превратить мир в совокупность хит‑парадов, его свирепый темп ходьбы – они, должно быть, прошли миль двадцать до окончания своего путешествия – давали Чамче понять, что теперь осталось совсем немного, чтобы подтолкнуть его к краю. Кажется, я тоже оказался мошенником, Мими. Искусство убийцы требует сперва подманить жертву; сделать ее более доступной для ножа.
– Я голоден, – властно объявил Джибрил. – Отведи меня в какую‑нибудь из своей лучшей десятки столовых.
В такси Джибрил подкалывал Чамчу, не проинформировавшего его о месте назначения.
– Какая‑нибудь французская забегаловка, а? Или японская, с сырой рыбкой и осьминогами. Боже, и почему я доверяю твоему вкусу!..
Они добрались до Шаандаар‑кафе.
* * *
Нервина там не было.
Он, очевидно, так и не смог примирить Мишалу с матерью; Мишала и Ханиф отсутствовали, и ни Анахита, ни Хинд не устроили Чамче прием, который можно было назвать теплым. Только Хаджи Суфьян поприветствовал его:
– Входи, входи, садись; прекрасно выглядишь.
Кафе было странно пустым, и даже присутствие Джибрила не вызвало особого шевеления. Чамче потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, в чем дело; затем он увидел четверку сидящих за столиком в углу белых юнцов, явно настроенных на ссору.
Молодой официант‑бенгалец (которого Хинд пришлось нанимать после отъезда старшей дочери) подошел и принял заказ новых гостей – баклажаны, сикхские кебабы,[1877]рис – под сердитыми взглядами со стороны неприятного квартета; все четверо, как теперь видел Саладин, были серьезно пьяны. Официант, Амин, злился на Суфьяна не меньше, чем на пьяниц.
– Нельзя было позволять им садиться, – бормотал он Чамче и Джибрилу. – Теперь мне приходится обслуживать. Может радоваться, мамона;[1878]он нам не защита, взгляни.
Пьяные получили свою еду одновременно с Чамчей и Джибрилом. Когда они принялись жаловаться на кухню, атмосфера в комнате накалилась еще больше. Наконец, они встали.
– Мы не будем жрать это дерьмо, вы, пиздоболы, – вопил лидер, маленький, низкорослый парень с песочными волосами, бледным тонким лицом, покрытым пятнами. – Это – говно. Еб вашу в жопу, блядские пиздопроебины.[1879]