Не слушай трусливых и низких советов.
Беги, Аррани, от дворцовых дверей:
Цари никогда не любили поэтов,
Поэты всегда презирали царей.
А. Аррани
Когда Баал‑поэт увидел одинокую слезинку цвета крови, сочащуюся с угла левого глаза статуи Ал‑Лат в Доме Черного Камня, он понял, что Пророк Махаунд на пути обратно в Джахилию после своего четвертьвекового изгнания.[1594]Он яростно рыгнул – несчастье возраста, грубость, кажущаяся присущей генералу, чье тело стало более плотным с годами, чей язык стал таким же плотным и малоподвижным, как и тело, чья медленно замерзающая кровь превратила пятидесятилетнего Баала в фигуру, весьма отличную от самого себя в молодости. Иногда ему казалось, что и сам воздух стал более плотным, сопротивляясь ему, чтобы даже короткая прогулка оставляла его задыхающимся, с болью в руках и перебоями в сердце[1595]… И Махаунд, должно быть, изменился тоже, ибо в блеске и всемогуществе возвращался он туда, откуда сбежал с пустыми руками, лишившись того важного, чем была для него его жена. Махаунду шестьдесят пять.[1596]Наши имена сходятся, расходятся и встречаются снова, думал Баал, но люди, проходя мимо имен, не остаются прежними. Он покинул Ал‑Лат, чтобы выйти на яркий солнечный свет, и услышал за спиной тонкое хихиканье. Он важно обернулся; никого. Лишь подол халата исчезает за углом. В эти дни прогуливающийся Баал часто слышал смех незнакомцев на улице.
– Ублюдок! – крикнул он срывающимся голосом, шокируя других поклоняющихся в Доме. Баал, ветхий поэт, снова ведет себя отвратительно.
Он пожал плечами и направился домой.
Джахильский город больше не состоял из песка. Иначе говоря, проходящие годы, колдовство пустынных ветров, каменеющая луна, забвение людей и неизбежность прогресса укрепили город так, что он лишился своих прежних, изменчивых, временных качеств миража, в котором могли жить люди, и стал вполне прозаичным местом, ограниченным и (подобно его поэтам) обнищавшим. Махаунд отрастил длинные руки; его могущество окружило Джахилию, отрезав ей приток свежей крови: ее паломников и караваны. Ярмарки Джахилии нынче представляли собой жалкое зрелище.
|
Даже взгляд самого Гранди потускнел, а его белые волосы поредели так же, как и зубы. Его наложницы умирали от старости, и ему не хватало энергии – или, как твердили злые языки в коротких переулках города, желания – заменить их. Когда он забывал бриться несколько дней, его взгляд еще более наполнялся выражением упадка и поражения. Только Хинд оставалась такой же, как и прежде.
В ее репутации всегда было что‑то от ведьмы, что могла навести на тебя болезнь, если ты не склонился перед прахом ее ног; оккультиста,[1597]умеющего превращать людей в змей, наполняя ими пустыню, а затем ловящего за хвост и зажаривающего в коже на вечернюю трапезу. Теперь, когда она достигла шестидесяти, легенды о способностях Хинд к некромантии[1598]получили новое подтверждение благодаря ее экстраординарному и противоестественному нежеланию стареть. Пока все вокруг погружалось в стагнацию, пока старые банды Акул достигли среднего возраста и засели за уличную игру в карты и кости на углу, пока старые узелковые ведьмы и акробаты умирали с голоду в оврагах, пока вырастало поколение, чей консерватизм и беспрекословное поклонение материальному были рождены постоянным ожиданием бедности и безработицы, пока большой город терял свое значение и даже культ мертвых утрачивал популярность благодаря верблюдам Джахилии, чье нежелание оставаться с надрезанными сухожилиями в человеческих могилах можно было легко понять… пока, иначе говоря, Джахилия все более погружалась в распад, лицо Хинд не перечеркнула ни единая морщинка, ее тело оставалось стройным, как у юной девы, ее волосы – по‑прежнему черными, как вороново крыло, ее глаза – искрящимися, словно ножи, ее поведение – столь же надменным, ее голос – таким же струящимся и не терпящим возражений. Хинд – не Симбел – управляла теперь городом; или, во всяком случае, она была в этом уверена.
|
По мере того, как Гранди погружался в мягкую и тучную старость, Хинд сочиняла серию предостерегающих и поучительных посланий, или булл,[1599]для жителей города. Они расклеивались на всех городских улицах. Поэтому именно Хинд, а не Абу Симбел, мыслилась джахильцами в качестве воплощения города, его живой аватары, ибо они находили в ее физической неизменности и непоколебимых решениях ее прокламаций гораздо более приемлемое описание их самих, нежели та картина, которую они наблюдали в зеркале источенного временем лица Симбела. Листовки Хинд были куда влиятельнее, нежели стихи какого‑нибудь поэта. Она до сих пор была сексуально ненасытна и переспала со всеми писателями города (хотя и минуло много лет с тех пор, как она пускала в свою постель Баала); теперь писатели были исчерпаны, отвергнуты, а она оставалась необузданной. С мечом случилось то же, что и с пером. Она была той Хинд, что, замаскировавшись под мужчину, присоединилась к джахильской армии и, используя колдовство, дабы отклонять все копья и мечи, разыскивала убийцу своих братьев сквозь бурю войны. Хинд, насмерть забившей дядюшку Пророка и съевшей печень старика Хамзы и его сердце.[1600]
|
Кто мог противиться ей? За ее вечную молодость, которая была также их молодостью; за ее свирепость, дарующую им иллюзию неукротимости; и за ее буллы, которые были отказом от времени, истории, возраста,[1601]которые воспевали нетускнеющее великолепие города и бросали вызов уличной грязи и ветхости, которые настаивали на величии, на лидерстве, на бессмертии, на статусе джахильцев как хранителей божественного… за эти сочинения люди прощали ее легкое поведение, они закрывали глаза на рассказы о Хинд, взвешивающей изумруды на свой день рождения, они игнорировали слухи об оргиях, они смеялись, когда им говорили о размерах ее гардероба, об этой пятьсот восьмидесяти одной ночной сорочке, сшитой из сусального золота,[1602]и четырехсот двадцати парах серебряных башмачков.[1603]Граждане Джахилии ходили по все более опасным улицам, на которых убийство из‑за мелочей превратилось в банальность, на которых старухи подвергались изнасилованиям и ритуальным убийствам,[1604]на которых голодные бунты жестоко подавлялись личными полицейскими силами Хинд, Мантикорпусом;[1605]и, несмотря на свидетельство глаз, животов и бумажников, они верили тому, что шептала Хинд им в уши: Правление, Джахилия, мировая слава.
Не все они, конечно. Не, например, Баал. Который устремлял взор вдаль от общественных дел и слагал поэмы безответной любви.
Чавкая белой редькой,[1606]он добрался до дома, пройдя под темной сводчатой аркой в потрескавшейся стене. Там был небольшой полуразрушенный дворик, замусоренный перьями, растительными очистками, кровью. Ни следа человеческой жизни: лишь мухи, тени, страхи. В эти дни необходимо всегда быть на страже. Секта смертоносных хашашинов[1607]бродила по городу. Богатые горожане знали, что следует приближаться к дому с противоположной стороны улицы, дабы удостовериться, что за домом не следят; если на горизонте было чисто, они мчались к дверям и захлопывали их за своей спиной прежде, чем какой‑нибудь затаившийся преступник мог преградить им путь. Баала не беспокоили такие предосторожности. Когда‑то он был богат, но это было четверть века назад. Теперь же не было никакого спроса на сатиру – всеобщий страх перед Махаундом сокрушил рынок оскорблений и остроумия. А с ослаблением культа мертвых начался и острый упадок заказов на эпитафии и триумфальные оды мести. Времена были тяжелы для всех.
Грезя о давно канувших в прошлое банкетах, Баал поднялся по шаткой деревянной лестнице в свою маленькую верхнюю комнатушку. Что у него можно украсть? Он не стоит ножа. Открыв дверь, он собрался войти, когда удар заставил его отлететь к дальней стене с окровавленным носом.
– Не убивайте меня, – вслепую взвизгнул он. – О боже, не убивайте меня, умоляю, о!
Чужая рука закрыла дверь. Баал знал, что, как бы громко он ни кричал, они останутся один, отделенные от мира в этой неухоженной комнате. Никто бы не пришел; он сам, услыша вопль своих соседей, придвинул бы кровать к собственной двери.
Плащ с капюшоном полностью скрывал лицо злоумышленника. Баал вытер кровоточащий нос, встал на колени, неудержимо дрожа.
– У меня совсем нет денег, – причитал он. – У меня нет ничего.
Затем незнакомец заговорил:
– Если голодная собака ищет еду, она не заглядывает в конуру. – А затем, после паузы: – Баал. Как мало от тебя осталось. Я надеялся на большее.
Теперь Баал чувствовал себя странно оскорбленным – не меньше, чем испуганным. Был ли это некий безумный поклонник, который убьет его за то, что в нем больше не осталось силы для прежней работы? Все еще дрожа, он предпринял попытку самоосуждения.
– Встречаясь с автором, часто бываешь разочарован, – заметил он.
Незнакомец проигнорировал эту реплику.
– Махаунд приходит, – сказал он.
Эта плоская формулировка наполнила Баала глубочайшим ужасом.
– Что он собирается сделать со мной? – вскричал он. – Что он хочет? Это было давным‑давно – целую жизнь – больше, чем целую жизнь назад. Что он хочет? Вы от него, Вы посланы им?
– Память о нем столь же длинная, как и его лицо, – произнес пришелец, откидывая капюшон. – Нет, я – не его посланник. У тебя и у меня есть кое‑что общее. Мы оба боимся его.
– Я знаю тебя, – сказал Баал.
– Да.
– То, как ты говоришь. Ты – иностранец.
– «Революция водоносов, иммигрантов и рабов», – подсказал незнакомец. – Твои слова.
– Ты – иммигрант, – вспомнил Баал. – Перс. Сулейман.[1608]
Перс криво улыбнулся.
– Салман, – поправил он. – Не мудрый, но мирный.[1609]
– Ты был одним из самых близких к нему, – озадаченно отметил Баал.
– Чем ближе ты к фокуснику, – горько ответил Салман, – тем легче тебе раскусить его трюки.
И вот что снится Джибрилу:
В оазисе Иасриб последователи новой веры Покорности оказались безземельными и потому бедными. Много лет они обеспечивали себя акциями бандитизма, нападая на богатые караваны верблюдов, идущих к Джахилии и от нее. У Махаунда не было времени для угрызений совести, поведал Салман Баалу, как и приступов сомнения о целях и средствах.[1610]Верные жили беззаконием, но в те годы Махаунд – или следует сказать Архангел Джибрил? – сказать Ал‑Лах? – стал одержим законом. Средь пальмовых деревьев оазиса Джибрил являлся Пророку и извергал правила, правила, правила, пока верным не показалась невыносимо тягостной перспектива дальнейших откровений, сообщил Салман; правила о каждой проклятой вещи: если человек пердит, позволено ли ему поворачивать лицо в сторону ветра, правило о том, какой рукой подтирать задницу.[1611]Получилось так, как будто никакой аспект человеческого существования не должен был оставаться нерегламентированным, свободным. Откровение – провозглашение – сообщало верным, сколько есть, как глубоко спать и какие сексуальные позы были санкционированы Богом; так, они узнали, что гомосексуализм и миссионерская позиция одобрены архангелом, при том, что под запрет попали все те положения, в которых женщина находилась сверху;[1612]далее Джибрил предоставил список разрешенных и запрещенных тем для беседы и отметил части тела, которые нельзя было почесать, сколь бы невыносимый зуд они ни испытывали. Он наложил вето на потребление креветок,[1613]этих причудливых созданий из другого мира, которых ни один верный не видел ни разу в жизни, и требовал, чтобы животные умерщвлялись медленно, от потери крови,[1614]дабы, в совершенстве прочувствовав свою смерть, могли они достичь понимания значения своих жизней, ибо только в момент смерти живые твари осознают, что жизнь была реальностью, а не некой разновидностью сновидения.[1615]Джибрил‑архангел определил также способ, которым должен быть погребен каждый мужчина, и как должна быть разделена его собственность,[1616]что привело Салмана Перса в недоумение, ибо эти наставления Бога пристали бы скорее бизнесмену. Именно поэтому вера его оказалась разрушенной, поскольку он вспомнил, что, конечно же, сам Махаунд был бизнесменом, и чертовски успешным при этом; личностью, которая организовывала и управляла чрезвычайно естественно, потому что слишком уж удобной была возможность придумать такого чересчур деловитого архангела, который передавал бы управленческие решения этого высоко корпоративного, хоть и нематериального Бога.
С тех пор Салман стал замечать, что ангельское откровение слишком склонно к чрезмерному прагматизму и расчетливости, ибо, когда верные обсуждали взгляды Махаунда по любому вопросу – от возможности космических путешествий до вечности Ада, – являлся ангел с ответом, и он всегда был на стороне Махаунда, утверждая без малейшей тени сомнения, что человек никогда не сможет путешествовать на луну,[1617]и будучи столь же уверенным во временном характере проклятия: даже большинство злых духов будет очищено в конечном итоге адским огнем и найдет свой путь в ароматные сады, Гюлистан и Бостан. Было бы совсем другое дело, жаловался Салман Баалу, если бы Махаунд принимал свою позицию после получения откровения от Джибрила; но нет, он только что сформулировал закон, и ангел подтверждал его впоследствии; итак, я носом почуял скверный запах от всего этого и подумал, что это, должно быть, благоухания тех сказочных и легендарных нечистых тварей, что носят это имя, креветки.
Рыбный запах начал овладевать Салманом, который был самым высокообразованным из ближайших соратников Махаунда в связи с превосходной образовательной системой, господствующей в те времена в Персии. Благодаря своей схоластической[1618]продвинутости Салман был назначен официальным писцом Махаунда, и потому на него пало бремя записывать бесконечно умножающиеся правила. Все эти откровения прагматизма, сообщил он Баалу, и чем дальше, тем тягостнее становилась моя работа.
На некоторое время, однако, ему пришлось отставить свои подозрения, ибо армии Джахилии выступили на Иасриб, решив прихлопнуть назойливых мух, досаждающих их караванам и создающих помехи бизнесу. Что за этим последовало, нет нужды повторяться, сказал Салман, но поразившая его затем вспышка самовосхваления заставила похвастаться Баалу, как он лично спас Иасриб от верного уничтожения, как сохранил он шею Махаунда своей идеей о траншее. Салман убедил Пророка вырыть огромный ров вокруг всего не огороженного стеной оазисного поселения, сделав его столь широким, чтобы его не смогли перепрыгнуть даже легендарные арабские скакуны прославленной джахильской кавалерии. Ров: с заточенными кольями на дне. Когда джахильцы увидели эту бесчестную процедуру неспортивного рытья канавы, присущее им понятие рыцарства и чести вынудило их вести себя так, словно никакого рва не было и в помине, и гнать лошадей прямо туда, к верной погибели.[1619]Цвет джахильской армии, люди наравне с конями, окончил свои дни пронзенным на заостренных кольях ограждений Салмана Перса: иммигрант не собирался играть с врагами в благородные игры.[1620]
– А после поражения Джахилии? – сокрушался Салман. – Ты думаешь, я стал героем? Я не тщеславен, но где были общественные почести, где была благодарность Махаунда, почему архангел не упомянул меня в своих посланиях? Ничего, ни слога, словно они тоже считали придуманную мною траншею дешевой уловкой, чужеземной вещицей, несправедливостью, бесчестием; как будто их мужественность пострадала из‑за этого, как будто я оскорбил их гордость, спасая их шкуры. Я держал рот на замке и ничего не сказал, но я потерял много друзей после этого, скажу я тебе; люди ненавидят, когда ты делаешь для них доброе дело.
Несмотря на Иасрибскую канаву, верные лишились множества людей на войне с Джахилией. За время своих набегов они потеряли столько жизней, сколько и забрали. И в конце войны, presto, Архангел Джибрил проинструктировал выживших мужчин не брать в жены вдов, дабы, вступая в повторный брак вне своей веры, они не стали бы потерянными для Покорности. Ах, какой прагматичный ангел, изгалялся перед Баалом Салман. К этому времени он извлек бутылку тодди[1621]из складок плаща, и эти двое неуклонно напивались в угасающем свете. Салман становился все более болтливым по мере того, как понижался уровень желтой жидкости в бутылке; Баал не мог припомнить, когда прежде был свидетелем подобной бури словоизлияний. О, эти сухие откровения, кричал Салман, нам даже сказали, что это не имеет значения, если мы уже были женаты, что нам можно содержать до четырех жен, если мы только можем себе это позволить; в общем, представь себе, парни действительно велись на это.
Чем закончилось у Салмана с Махаундом: вопросом о женщинах; и о Сатанинских стихах. Послушай, я не какой‑нибудь там сплетник, пьяно доверился Салман, но после смерти жены Махаунд совсем не ангел, понимаешь, о чем я? Но в Иасрибе он почти выиграл свое пари. Эти женщины там: они сделали его бороду почти седой за год. Пунктик с нашим Пророком, мой дорогой Баал, в том, что он не любит, когда его женщины могут ответить, он ищет матерей и дочерей, вспомни о его первой жене, а потом об Аише: слишком старая и слишком молодая, две его любви. Он не любит выбирать по своему росту. Но в Иасрибе женщины другие, ты не знаешь, здесь, в Джахилии, вы привыкли приказывать вашим женщинам, но там они не потерпят этого. Когда мужчина женится, он уходит в семью своей жены! Вообрази! Жуть, верно? И все время замужества у жены есть собственный шатер. Если она хочет избавиться от мужа, она переворачивает шатер в противоположную сторону, чтобы, подойдя к нему, мужчина обнаружил ткань там, где должна была быть дверь, и это значит, что ему дали развод, он ничего не может с этим поделать. Ладно, наши девчонки стали поступать так же, решили показать, какова их суть, так сразу бах, появляется книга правил, ангел начинает изливать правила о том, чего не должны делать женщины, он берется сдерживать их в тех отношениях послушания, которые предпочитает Пророк, послушание или материнство, ходи в трех шагах позади или мудро сиди дома и потирай свои подбородки. Как женщины Иасриба смеялись над верными, клянусь, но этот человек – волшебник, никто не мог противиться его обаянию; верные женщины делали все, что он от них требовал. Они Покорились: в конце концов, он предлагает им Рай.
– Так или иначе, – заметил Салман ближе к донышку бутылки, – в конце концов, я решил испытать его.
Однажды ночью персидский писец увидел сон, в котором парил над фигурой Махаунда в пещере Пророка на Конусной Горе. Сперва Салман воспринимал его не более как мечтательную ностальгию о прежних днях в Джахилии, но потом его поразило, что ракурс, с которого он смотрел во сне, был таковым архангела, и в тот же миг память об инциденте с Сатанинскими стихами вернулась к нему так ярко, словно он случился только вчера.
– Быть может, во сне я видел себя не Джибрилом, – вспоминал Салман. – Быть может, я был Шайтаном.
Именно реализация этой возможности дала ему дьявольскую идею. Позднее, сидя в ногах у Пророка и записывая правила правила правила, он взялся тайно изменять их.
– Сперва мелочи. Если Махаунд рассказывал стих, в котором Бог был назван всеслышащим, всезнающим, я писал всезнающий, всемудрый. [1622]Вот и все: Махаунд не замечал исправлений. Так что я, фактически, принялся сам записывать Книгу, или, во всяком случае, перезаписывать, пачкая слово Божие своим собственным профаническим языком. Но, святые небеса, если мой скудный слог не мог отличить от Откровения сам Посланник Божий, что это значило? Что говорило это о качестве божественной поэзии? Смотри, клянусь, я был потрясен до глубины души. Одно дело быть ловким ублюдком, которого почти подозреваешь в странном бизнесе, но совсем другое – обнаружить, что ты прав. Послушай: я изменил свою жизнь ради этого человека. Я оставил свою страну, пересек мир, поселился среди людей, которые считают меня мерзким иностранным трусом, жаждущим спасения, которые ни разу не оценили меня по достоинству, да дело не в этом. Правда вот в чем: когда я сделал это первое крохотное исправление, всемудрый вместо всеслышащий, я ждал – я хотел этого, – что перечитаю это Пророку, и он скажет: Что с тобой, Салман, ты оглох? И я ответил бы: Упс, о боже, какой досадный промах, как я мог, я все исправлю. Но этого не случилось; и теперь я писал Откровение, и никто не замечал, а у меня не было храбрости признаться. Мне было до нелепости страшно, скажу я тебе. Кроме того: я был печальнее, чем когда‑либо. Поэтому мне пришлось продолжать. Может быть, он был невнимателен только однажды, думал я, каждый может ошибиться. Так что в следующий раз я заменил нечто большее. Он сказал Христианин, я записал еврея. Конечно, он заметит; разве может быть иначе? Но когда я читал ему главу, он кивал и вежливо благодарил меня, и я вышел из его шатра со слезами на глазах.[1623]Тогда я понял, что мои дни в Иасрибе сочтены; но я был должен продолжать это делать. Я был должен. Что подобно горечи человека, узнавшего, что верил в призрак?! Я паду, я знал, но он падет вместе со мной. Поэтому я продолжил свои выходки, изменяя стихи, пока однажды не прочитал ему свои строки и не увидел, как он хмурился и тряс головой, словно пытаясь прочистить свои мозги, а потом медленно кивнул – одобрительно, хотя и с некоторым сомнением. Я понял, что достиг предела, и что в следующий раз, когда я возьмусь переписывать Книгу, он все узнает. Той ночью я лежал с открытыми глазами, держа его судьбу в своих руках так же, как и свою собственную. Если я позволю себя уничтожить, я могу уничтожить его тоже. Мне пришлось выбирать той ужасной ночью, предпочту ли я смерть заодно с местью – жизни без ничего. Как видишь, я выбрал: жизнь. Перед рассветом я покинул Иасриб на своем верблюде и отправился в путь, страдая от многочисленных злоключений, которых я не потрудился избегнуть, назад в Джахилию. А теперь Махаунд возвращается с триумфом; так что я все‑таки потеряю свою жизнь. И его могущество стало слишком велико для меня, чтобы я смог разрушить его теперь.
Баал спросил:
– Почему ты уверен, что он убьет тебя?
Салман Перс ответил:
– Таково его Слово против моего.
* * *
Когда Салман соскользнул в беспамятстве на пол, Баал улегся на грубый соломенный матрац, чувствуя стальной обруч боли вокруг лба, предупреждающий дрожь в сердце. Часто усталость от жизни заставляла его жаждать старости, но, как заметил Салман, мечта о чем‑то сильно отличается от столкновения с фактом оного. Теперь на некоторое время он осознал, что мир смыкается вокруг него. Он больше не мог притворяться, что глаза служат ему так же, как должны, и их тусклость сделала его жизнь еще более темной, более трудной для понимания. Все детали смазались и пропали: неудивительно, что родник его поэзии иссох. Уши тоже стали подводить его. Такими темпами теряя остроту чувств, он скоро будет отрезан от всего мира… но, может быть, у него никогда и не было шанса. Махаунд приближался. Может быть, он никогда уже не поцелует женщину. Махаунд, Махаунд. Почему это пьяное трепло пришло ко мне, думал он сердито. Какое отношение я имею к его предательству? Каждый знает, почему я написал те сатиры много лет назад; он должен знать. Что Гранди угрожал и измывался. Я не могу нести за это ответственность. И все равно: где он теперь, этот гарцующий, насмешливый, дивный мальчишка, Баал‑острослов? Я не знаю его. Взгляните на меня: тяжелый, унылый, близорукий, скоро стану глухим. Кому я угрожаю? Ни одной душе. Он начал трясти Салмана: проснись, я не хочу с тобой связываться, ты навлечешь на меня неприятности.
Перс храпел на полу, прислонившись спиной к стене, его голова свесилась, словно кукольная; Баал, измученный головной болью, вернулся в постель. Его стихи, думал он, какими они были? В чем суть проклятье, он даже не мог их вспомнить как следует у них – Покорных – в эту ночь да, что‑то вроде того, впрочем, этому вряд ли стоит удивляться суть их – бегство прочь, так, во всяком случае, оно заканчивалось. Махаунд, суть любой новой идеи заключается в двух вопросах. Когда она слаба: пойдет ли она на компромисс? Мы знаем ответ на этот первый. И теперь, Махаунд, по твоему возвращению в Джахилию, пришло время для второго вопроса: Как ты ведешь себя, когда побеждаешь? Когда твои враги – в руках твоего милосердия, и твоя власть стала абсолютной: что тогда? Мы все изменились: все мы, кроме Хинд. Которая, судя по тому, что наговорил этот пьянчуга, скорее женщина Иасриба, чем Джахилии. Неудивительно, что твои две не прельщали ее: она не станет ни твоей матерью, ни твоим ребенком.
Погружаясь в сон, Баал рассматривал свою бесполезность, свое неудавшееся искусство. Теперь, когда он отказался от любых общественных платформ, его стихи были полны потерь: молодости, красоты, любви, здоровья, невинности, цели, энергии, уверенности, надежды. Потери знания. Потери денег. Потери Хинд. Фигуры уходили от него в его оды, и чем более неистово он взывал к ним, тем быстрее они исчезали. Пейзаж его поэзии до сих пор оставался пустыней, по которой ползли дюны с перьями белого песка, осыпающегося с их вершин. Мягкие горы, незавершенные путешествия, непостоянство шатров. Как сделать карту страны, которая каждый день перетекает в новую форму? Такие вопросы сделали его язык слишком абстрактным, его образы – слишком жидкими, его размер – слишком неровным. Это приводило к созданию химерических форм, львиноголовых козлотелых змеехвостых невероятностей,[1624]чьи очертания стремились измениться в самый миг своего появления, дабы демотика[1625]оттесняла его с пути по линии классической чистоты, а образы любви непрестанно деградировали за счет вторжения элементов фарса. Ничто не остается от этого материала, думал он тысячу раз и снова, и когда беспамятство приблизилось, он решил, умиротворенный: Никто не помнит меня. Забвение безопасно. Затем его сердце сбилось с ритма, и он моментально пробудился, испуганный, холодный. Махаунд, возможно я избегну твоей мести. Он провел всю ночь без сна, прислушиваясь к ворочанию Салмана, его океанскому храпу.
Джибрилу снятся походные костры:
Знаменитая и нежданная фигура ступает в эту ночь меж походными кострами армии Махаунда. Возможно, из‑за темноты (или, быть может, из‑за невероятности его пребывания здесь), кажется, что к Гранди Джахилии вернулось на короткий миг его могущество, часть силы его прежних дней. Он прибыл один; и проведен Халидом, некогда служившим водоносом, и бывшим рабом Билалем на четверть Махаунда.
Далее, Джибрилу снится возвращение Гранди домой:
Город полон слухами, и толпа собралась перед домом. Через некоторое время можно ясно услышать звук голоса Хинд, возвысившийся в гневе. Затем на верхнем балконе Хинд является самолично и требует, чтобы толпа порвала ее мужа на маленькие кусочки. Гранди появляется около нее; и получает звонкие, оскорбительные оплеухи по обеим щекам от своей любящей жены. Хинд обнаружила, что, несмотря на все ее усилия, не смогла уберечь Гранди от сдачи города Махаунду.
Кроме того: Абу Симбел принял веру.[1626]
Симбел в своем поражении утратил многое из своей недавней тонкости. Он позволяет Хинд бить его, а затем спокойно обращается к толпе. Он говорит: Махаунд обещал, что пощадит всякого, кто будет находиться за стенами Гранди.
– Так входите, вы все, и приводите ваши семьи тоже.
Хинд отвечает на глазах у рассерженной публики:
– Ты старый дурак. Сколько горожан могут поместиться внутри единственного дома, даже этого? Ты спасал свою собственную шею. Пусть теперь они разорвут тебя и скормят муравьям.
Тем не менее, Гранди спокоен.
– Махаунд также обещает, что все, кто останется в домах, за закрытыми дверьми, будут в безопасности. Если вы не хотите входить в мой дом, тогда идите в свой собственный и ждите.
Третий раз его жена пытается обратить толпу против него; это – балконная сцена ненависти вместо любви.[1627]Не может быть никакого компромисса с Махаундом, кричит она, ему нельзя доверять, люди должны отвергнуть Абу Симбела и готовиться биться до последнего мужчины, до последней женщины. Сама она готова сражаться рядом с ними и умереть за свободу Джахилии.
– Вы просто распластаетесь перед этим лжепророком, этим Даджжалом?[1628]Можно ли ждать чести от человека, собравшегося штурмовать город своего рождения? Можно ли надеяться на компромисс от бескомпромиссного, на жалость от беспощадного? Мы – могущественные из Джахилии, и наши богини, прославленные в битвах, победят.
Она приказывает, чтобы они сражались во имя Ал‑Лат. Но люди начинают расходиться.
Муж и жена стоят на балконе, и людях видят их как на ладони. Поскольку так долго эти двое служили городу зеркалами; и потому что в последнее время джахильцы предпочитали образ Хинд серости Гранди, они страдают теперь от глубокого удара. Те, кто оставался убежденным в величии и неуязвимости города, кто желал верить этому мифу вопреки всем фактам, были людьми, охваченными своего рода сном или безумием. Теперь Гранди пробудил их от этого сна; они испытывают дезориентацию, протирают глаза, сперва неспособные поверить – если мы столь могущественны, как тогда мы упали столь быстро, столь глубоко? – а затем приходит убежденность и показывает им, что вера их ютилась на облаке, на страстности хиндиных прокламаций и очень мало на чем еще. Они прощаются с нею – и с нею, с надеждой. Погрузившись в отчаяние, люди Джахилии расходятся по домам, чтобы запереть двери.
Она кричит на них, умоляет, рвет на себе волосы.
– Явитесь в Дом Черного Камня! Явитесь и принесите жертву Лат!
Но они ушли. И Хинд и Гранди одни на балконе, пока на Джахилию опускается великое безмолвие, приходит великая недвижность, и Хинд склоняется над стенами дворца и закрывает глаза.