– Не думай, что я вернусь, – вопил он, зная, что его ярость более чем достаточна для нее, чтобы выставить его за дверь, и ожидая, что она начнет мягко успокаивать его, даст ему возможность вернуться.
Но она пожала плечами и ушла, и это было тогда, аккурат на пике его гнева, когда земные границы рухнули; он слышал грохот прорвавшейся плотины, и пока духи мира грез наводняли сквозь эту прореху вселенную повседневности, Джибрил Фаришта видел Бога.
Для Блейковского Исаии Бог был просто имманентностью, бестелесым негодованием;[1441]но Джибриилово видение Высшей Сущности вовсе не было абстракцией. Он видел мужчину, сидящего на постели, того же возраста, что и он сам, среднего роста, довольно тяжелого телосложения, с серебрящейся бородкой, подстриженной вдоль нижней челюсти. Что поразило его более всего, так это тот факт, что у видения наметилась плешь; ее обладатель, казалось, страдал от перхоти и носил очки.[1442]Вовсе не таким ожидал увидеть он Всемогущего.
– Кто Вы? – спросил он с искренним интересом (не проявляя больше ровным счетом никакого интереса к Аллилуйе Конус, которая вернулась и теперь, заметив, что он принялся разговаривать с самим собой, наблюдала за ним с выражением истинной паники).
– Упарвала, – ответило видение. – Товарищ Сверху.
– Откуда мне знать, что Вы не Другой, – хитро спросил Джибрил, – Ничайвала, Парень Снизу?
Смелый вопрос, заслуживший раздраженный ответ. Это Божество могло напоминать близорукого писца, но Оно, несомненно, было в состоянии мобилизовать традиционный аппарат божественного гнева. Облака сгустились за окном; ветер и гром сотрясали комнату. Деревья падали на Полях.
– Мы теряем терпение с тобой, Джибрил Фаришта. Ты сомневался насчет Нас уже слишком долго. – Джибрил склонил голову, разрывающуюся от Божьей ярости. – Мы не обязаны объяснять тебе Нашу природу, – продолжилась взбучка. – Будем ли Мы многообразным, множественным, являющим союз‑и‑гибридизацию таких противоположностей, как Упар и Ничай, или же Мы будем чисты, абсолютны, предельны, решать не здесь. – Растрепанная постель, на которую Он водрузил Свою задницу (которая, заметил теперь Джибрил, слабо пылала, как и остальные части тела Существа), заслужила весьма неодобрительного взора Посетителя. – Точка, хватит тянуть резину. Ты хотел явных признаков Нашего существования? Мы послали Откровение, заполняющее твои сны: в котором была разъяснена не только Наша, но и твоя природа. Но ты сопротивлялся этому, боролся против самого сна, в котором Мы пробуждали тебя. Твоя боязнь истины, в конце концов, вынудила Нас явиться Собственной Персоной, несмотря на некоторые личные неудобства, в обиталище этой женщины, в лучший ночной час. Теперь настало время обрести форму. Мы спустили тебя с небес, чтобы ты мог лаяться и плеваться с какой‑то (без сомнения, замечательной) плоскостопой блондинкой? Есть работа, которая должна быть сделана.
|
– Я готов, – подобострастно ответил Джибрил. – Я все равно собирался уходить.
– Посмотри, – сказала Алли Конус, – Джибрил, черт возьми, забудь о своей борьбе. Послушай: я люблю тебя.
Теперь в квартире остались только они вдвоем.
– Я должен идти, – спокойно произнес Джибрил.
Она повисла у него на руке.
– Правда, я не думаю, что с тобой на самом деле все в порядке.
|
Он был непреклонен.
– Велев мне уходить, ты потеряла право распоряжаться моим здоровьем.
Он начинал свой исход. Аллилуйя, попытавшаяся последовать за ним, была поражена столь острой болью в обеих ногах, что, не имея иного выбора, с рыданием повалилась на пол: словно актриса в масала‑фильме;[1443]или Рекха Меркантиль в тот день, когда Джибрил уходил от нее в последний раз. Словно, в конце концов, героиня рассказа, принадлежащей которому она никогда не могла себя вообразить.
* * *
Метеорологическая буря, порожденная гневом Бога на своего слугу, сменилась ясной, ароматной ночью, возглавляемой густой кремовой луной. Только упавшие деревья остались немым свидетельством могущества ныне‑отбывшей Сущности. Джибрил, надвинув шляпу на голову, плотно затянув денежный пояс вокруг талии, глубоко укутавшись в габардин – и ощущая там, под правой рукой, упругость книги в мягкой обложке, – тихо благодарил судьбу за свой исход. Убежденный ныне в своем архангельском статусе, он изгнал теперь из своих мыслей все раскаяния времени своих сомнений, заменив их новым решением: привести эту безбожную столицу, этих нынешних «Адитов и Самудян»,[1444]назад к познанию Бога, к ливню благословенных Провозглашений, священных Слов. Он почувствовал, как его прежняя самость каплями стекает с него, и простился с нею пожатием плеч, но пока что решил сохранять свои человеческие масштабы. Еще не время было расти, заполняя небо от горизонта до горизонта – хотя, конечно, оно тоже должно было вскорости наступить.
Городские улицы сплелись вокруг него, извиваясь, как змеи. Лондон снова стал непостоянным, демонстрируя свою истинную, причудливую, болезненную природу – мучения города, который потерял смысл жизни и потому погряз в бессилии собственной самости, сердитого Настоящего масок и пародий, душимый и выворачиваемый невыносимым, неотвратимым бременем своего Прошлого, глядящий в однообразие своего истощенного Будущего. Он бродил по улицам всю эту ночь, и весь следующий день, и всю следующую ночь, и так до тех пор, пока смена тьмы и света перестала иметь значение. Казалось, он больше не нуждался в пище или отдыхе, но лишь без устали двигался сквозь эту измученную столицу, чья ткань теперь совершенно преобразилась, и дома в богатых кварталах оказались выстроены из затвердевшего страха, правительственные здания – наполовину из тщеславия, наполовину из презрения, а жилища городской бедноты – из замешательства и грез о материальном благосостоянии. Когда ты смотришь глазами ангела, что зрят самую суть, а не наружность, ты видишь распад души, горячей и пузырящейся на обнаженной коже людей на улице, ты видишь величие духов, отдыхающих у них на плечах в птичьем обличии. Блуждая по измененному городу, он разглядывал существа с крыльями летучей мыши, сидящие на углах домов, сделанных из обмана, и замечал домовых, червеобразно сочившихся из облицованных плиткой общественных писсуаров. Как некогда немецкий монах тринадцатого века Рихалмус,[1445]едва закрыв глаза, наблюдал окутывающие каждого мужчину и каждую женщину на земле облака крохотных демонов, танцующих подобно пыли в столпе солнечного света, так теперь Джибрил открытыми глазами, при лунном свете так же, как и при солнечном, повсюду обнаруживал присутствие своего врага, своего – дабы придать древнему слову его настоящее значение – шайтана.
|
Задолго до Потопа, вспоминал он (теперь, когда он повторно принял на себя роль архангела, весь спектр архангельской памяти и мудрости медленно, но верно возвращались к нему) сонмы ангелов (имена Семьяза и Азазель первыми всплыли в его сознании) спустились с Небес, ибо они возжелали дочерей человеческих,[1446]породивших впоследствии злобную расу исполинов. Он начал понимать степень опасности, от которой был спасен, когда избегнул близости Аллилуйи Конус. О наилживейшая из тварей! О принцесса сил воздуха! – Когда Пророк, мир его имени, сперва получил вахи,[1447]Откровение, разве не испугался он за свой рассудок? – И кто предложил ему ободряющую уверенность, в которой он так нуждался? – Конечно, Хадиджа, его жена. Это она убедила его, что он не какой‑то бредящий безумец, но Посланник Бога. – А что же сделала для него Аллилуйя? Это не ты, я не думаю, что с тобой на самом деле все в порядке. – О приносящая несчастья, творительница распри и сердечной боли! Сирена, искусительница, чудовище в человеческом обличии! Это белоснежное тело с бледными, бледными волосами: как легко она пользовалась им, чтобы затуманить его душу, и как трудно было обнаружить это ему, Джибрилу Фариште, чья плоть оказалась слишком слаба, чтобы сопротивляться… Уловленный в сети ее любви, столь сложной, чтобы быть вне его понимания, он подступил к самому краю окончательного Падения. Сколь благодетельным оказался для него тогда Всесущий! – Теперь он видел, сколь прост был выбор: адская любовь к дочерям человеческим – или же небесное почитание Бога. Он сумел выбрать последнее; в самый последний миг.
Он извлек из правого кармана пальто книгу, находившуюся там с тех пор, как он покинул дом Розы тысячелетие назад: атлас города, который он взялся спасти – Благословенного Лондона, столицы Вилайета, представленного для своей вящей выгоды в мельчайших деталях, приготовленного к удару. Он должен искупить этот город: География‑Лондон, все дороги от А до Я.
* * *
На углу улицы в той части города, что изобиловала некогда художниками, радикалами и мужчинами, ищущими проституток, а ныне была передана рекламным агентам и мелким кинопродюсерам,[1448]Архангел Джибрил случайно обнаружил потерянную душу. Она принадлежала молодому мужчине, высокому и чрезвычайно красивому, с поразительным орлиным носом и длинными черными волосами, умасленными снизу и разделенными посредине; зубы его были золотыми. Потерянная душа стояла на самом краю тротуара, спиной к дороге, немного наклонясь вперед и сжимая в правой руке нечто, по‑видимому, очень дорогое для нее. Ее поведение поражало: сперва она остервенело смотрела на то, что держала в руке, а затем оглядывалась по сторонам, хлестая этим предметом свою голову справа налево и разглядывая с выражением пламенной концентрации лица прохожих. Решив не приближаться слишком быстро, Джибрил с первого захода заметил, что предметом, который сжимала потерянная душа, была небольшая фотография паспортного формата. Со второго захода он направился прямиком к незнакомцу и предложил свою помощь. Тот подозрительно оглядел его, затем сунул фотографию ему под нос.
– Этот мужчина, – сказал он, тыча в изображение длинным указательным пальцем. – Вы знаете этого мужчину?
Когда Джибрил увидел смотрящего с фотографии молодого человека чрезвычайной красоты, с поразительным орлиным носом и длинными черными волосами, умасленными, разделенными посредине, он понял, что его инстинкты не подвели, что здесь, стоя на углу шумной улицы, разглядывая толпу в надежде, что увидит идущего себя, находится в поисках своего утраченного тела Душа, призрак, отчаянно нуждающийся в потерянном физическом кожухе – поскольку, как известно архангелам, душа или ка[1449]не может существовать (лишь только прервется золотая нить света,[1450]связующая ее с телом) дольше, чем в течение дня и ночи.
– Я могу тебе помочь, – пообещал он, и молодая душа взглянула на него в диком недоверии.
Джибрил наклонялся вперед, обхватил лицо ка руками, крепко поцеловал ее в губы, ибо дух, которого поцеловал архангел, немедленно обретает утраченное чувство направления, и устремил на путь истинный и праведный.
Потерянная душа, однако, проявила удивительную реакцию на благословение архангельским поцелуем.
– Пидарас, – вскричала она, – может быть, я в отчаянном положении, помощничек, но не в настолько отчаянном, – после чего, проявив самую необычную для бесплотного духа твердость, звучно ударила Архангела Господнего по носу кулаком, в котором было зажата фотокарточка; с дезориентирующими и кровавыми последствиями.
Когда зрение восстановилось, потерянной души не было, но вместо нее, плывущая на ковре в паре футов от земли, появилась Рекха Меркантиль, насмехаясь над его замешательством.
– Не слишком великое начало, – фыркнула она. – Архангел моих ног. Джибрил‑джанаб,[1451]ты – порождение собственной головы, попомни мои слова. Ты слишком часто играл крылатых типчиков, чтобы самому быть хорошим. На твоем месте я бы не стала думать, что Божество может быть таким же, как ты, – добавила она более заговорщическим тоном, хотя Джибрил подозревал, что ее намерения остались сатирическими. – Он делал такие значительные намеки, уклоняясь, как обычно, от ответа на твой вопрос про Упар‑Ничай. Понятие об этом разделении функций, свет против тьмы, зло против добра, кажется, достаточно ясно дается в исламе – О сыны Адама! Пусть Дьявол не искусит вас, как он извел ваших родителей из рая, совлекши с них одежду, чтобы показать им их мерзость,[1452] – но оглянись назад, и ты увидишь, что это – довольно недавнее изобретение. Амос,[1453]восьмое столетие до Рождества Христова, вопрошает: «Бывает ли в городе бедствие, которое не Господь попустил бы?»[1454]Также и Яхве,[1455]о котором двумя столетиями позже говорит «второй Исаия»,[1456]замечает: «Я образую свет и творю тьму, делаю мир и произвожу бедствия; Я, Господь, делаю все это».[1457]Только после Книги Паралипоменон,[1458]всего лишь в четвертом веке до нашей эры, слово шайтан стало использоваться для обозначения действительного понятия,[1459]а не просто атрибута Бога.
Это была одна из тех речей, на которую «настоящая» Рекха была явно неспособна, поскольку она воспитывалась в политеистической традиции и никогда не проявляла ни малейшего интереса к сравнительному религиоведению или, тем более, к Апокрифам.[1460]Но Рекха, преследующая его с тех пор, как он упал с Бостана, понимал Джибрил, не была реальной с какой‑либо объективной, психологической или материальной, точки зрения. – Чем, в таком случае, она была? Было бы просто представить ее предметом его собственного творения – его личным сообщником‑противником, его внутренним демоном. Это объясняло бы ее непринужденность в тайнах. – Но откуда он сам получил такие познания? Верно ли то, что во дни минувшие он обладал ими, а затем растерял, о чем сообщала ему теперь память? (У него было ноющее ощущение погрешности в этой версии, но, пытаясь восстановить свои мысли в «темные годы», то есть в период, когда он отказывался поверить в свою ангелосущность, он налетал на плотные рифы облаков, сквозь которые, озираясь и моргая, мог разглядеть немногим более чем неясные тени.) – Или, быть может, материя, заполняющая сейчас его мысли (как отголосок того единственного случая, когда его лейтенант‑ангелы[1461]Итуриил и Зефон нашли врага прикорнувшим в жабьем виде у Евиного уха в Эдеме и использующим свою хитрость, дабы «к сокрытому проникнуть средоточью воображенья Евы, чтоб мечты обманные предательски разжечь, соблазны лживых снов и льстивых грез»[1462]), в действительности размещена в его голове тем самым многоликим Существом, этой Высшей‑Низшей Сущностью, что противостояла ему в будуаре Аллилуйи и пробудила его от долгого сна наяву? – Тогда Рекха тоже, вероятно, является эмиссаром этого Бога, внешним, божественным антагонистом, а не внутренним, порожденным тенью вины; посланным, чтобы бороться с ним и снова сделать его цельным.
Его нос, истекающий кровью, начал болезненно пульсировать. Он никогда не умел переносить боль.
– Вечный плакса, – смеялась Рекха ему в лицо, – Шайтан понял больше:
Ну кто же собственным страданьям рад?
Кому застенок люб? Кто б не бежал
Из Преисподней, ввергнутый в огонь,
Когда б возмог возвратный путь найти?
Ты на побег отважился бы сам,
Как можно дальше от Гееннских мук,
В места, где есть надежда заменить
Терзанья – безмятежностью, а скорбь –
Отрадой…[1463]
Он не смог бы выразить это лучше. Человек, оказавшийся в аду, сотворит что угодно: насилие, вымогательство, убийство, felo de se,[1464]– все, что потребуется от него, чтобы выйти… Он промокнул кровь носовым платком, когда Рекха, все еще летящая на ковре, предвосхитив его восхождение (нисхождение?) в царство метафизических спекуляций, предприняла попытку вернуться на более твердую почву.
– Ты должен был увлечься мною, – предположила она. – Ты мог полюбить меня, крепко и искренне. Я знала, как любить. Не каждый способен вместить это; я могу – то есть, могла. Не так, как эта самовлюбленная блондинистая бомба, тайно собирающаяся завести ребенка и даже не сообщившая тебе об этом. И не так, как твой Бог; все совсем не так, как в прежние времена, когда такие Личности проявляли надлежащее участие.
С этим можно было поспорить на нескольких основаниях.
– Ты была в браке, от начала до конца, – ответил Джибрил. – Шарикоподшипниковом. Я был твоим гарниром. Я, так долго ждавший, чтобы Он явил мне Себя, не стану постфактум злословить о Нем теперь, после Его самоличного появления. Наконец, к чему весь этот детский лепет? Ты перейдешь любые пределы, если тебе будет угодно.
– Ты не знаешь, каков ад, – парировала она, скинув маску невозмутимости. – Но, мерзавец, ты, несомненно, узнаешь это. Если бы ты сказал хоть слово, я бы вышвырнула этого шарикоподшипникового зануду в два счета, но ты помалкивал в трубочку. Теперь я увижу тебя там: в Отеле Ничайвалы.
– Ты никогда бы не оставила своих детей, – настаивал он. – Бедняжки, ты даже бросила их первыми вниз, когда прыгала.
Это вывело ее из себя.
– Как ты можешь! Не смей! Мистер, я зажарю тебя, как гуся! Я сварю твое сердце и съем его с тостом! – А что до твоей принцессы Белоснежки, так она считает, что ребенок принадлежит только матери, потому что мужики приходят и мужики уходят, а она остается навеки, не так ли? Ты – только семя, уж прости меня, а она – сад. Кого интересует позволение семени быть пророщенным? Да что ты знаешь, проклятый глупый бомбейский мальчишка, нахватавшийся современных идей!
– А ты, – настоятельно вернулся он к прерванной теме. – Ты, например, спрашивала позволения Паппиджи[1465]перед тем, как сбросить его деточек с крыши?
Она исчезла в ярости и желтом дыму, со взрывом, потрясшим его и сбросившим с его головы шляпу (та упала перевернутой на тротуар ему под ноги). Взрыв спустил с привязи также обонятельный эффект столь тошнотворной силы, что на Джибрила накатили спазмы и позывы к рвоте. Пусто: ибо желудок его, уже много дней не принимавший никакой пищи, был лишен всякой еды и жидкости. Ах, бессмертие, думал он: ах, благородное избавление от тирании тела. Он заметил двух индивидуумов, с любопытством наблюдавших за ним: первый – броско одетый юнец в коже и заклепках, с радужным ирокезом[1466]и нарисованной на лице молнией, зигзагом спускающейся к носу; вторая – добродушная женщина средних лет в косынке. Что же, прекрасно: время пришло.
– Покайтесь, – возопил он неистово. – Ибо я – Архангел Господень.
– Бедный ублюдок, – сказал Ирокез и кинул монету в упавшую шляпу Фаришты.
Он прошел мимо; добродушная, сияющая леди, однако, конфиденциально склонилась к Джибрилу и протянула ему листовку.
– Это Вас заинтересует.
Он быстро опознал в этом расистский текст, требующий «репатриации» черного населения страны. Она предлагает его белому ангелу, подумал Джибрил. Он с удивлением понял, что и ангелы не свободны от таких категорий.
– Взгляните на это с такой стороны, – продолжала женщина, прерывая тишину его замешательства – и демонстрируя вскользь, предельно ясной формулировкой, громогласным провозглашением, что она считала его не первосортным[1467]левантийским[1468]ангелом, а, быть может, греческим или киприотским, нуждающимся в ее прекрасно‑огорченных‑комментариях. – Если они придут и заполонят все, куда бы Вы ни сунулись, что ж! Вам же не хочется этого.
* * *
Получивший кулаком в нос, осмеянный фантомами, заслуживший милостыню вместо почтения и, всевозможными способами окунаясь в глубины, в которые погрузились жители города, обнаруживший там непримиримость зла, Джибрил лишь креп в своей решимости начинать вершение добра, проводить великую работу теснения границ вражеских владений. Атлас в кармане был его генеральным планом. Он должен искупить грехи города квадрат за квадратом, от Фермы Хокли[1469]в северо‑западном углу обозначенной области до Ченсвуда[1470]на юго‑востоке; после чего, вероятно, ему следует отпраздновать завершение своих трудов партией в гольф в метко названном местечке, лежащем на самом краю карты: Уайлдернис, Глушь.[1471]
И где‑нибудь по дороге будет ожидать враг собственной персоной. Шайтан, Иблис,[1472]или какое бы имя он ни принял – и, говоря по правде, имя это крутилось у Джибрила на кончике языка – так же, как и лицо соперника, рогатого и злорадного, было все еще немного не в фокусе… Ладно, скоро он обретет форму, и имя вернется, Джибрил был уверен в этом, ибо разве сила его не растет день ото дня, и разве он не тот, кто, дабы вернуть себе свою былую славу, снова низвергнет противника вниз, в Темнейшую Бездну?
Это имя: какое оно? Ч‑как‑то‑там‑дальше? Чу Че Чин Чоу.[1473]Как бы там ни было. Всему свое время.
* * *
Но город в своей искаженности отказался подчиняться власти картографов, меняя форму по желанию и без предупреждения, делая невозможным для Джибрила приблизиться к своим поискам в предпочитаемой им систематичной манере. Как‑то раз он повернул за угол в конце грандиозной колоннады, выстроенной из человеческой плоти и покрытой кожей, кровоточащей, если ее поцарапать, и оказался на ненанесенной на карту пустоши, где за отдаленной оградой можно было увидеть знакомые высотные здания, купол Рена,[1474]высокий металлический шпиль Телекоммуникационной Башни, распадающейся на ветру, словно песочный замок. Он продирался сквозь изумительные безымянные парки и появлялся на переполненных улицах Вест‑Энда,[1475]где, к ужасу автомобилистов, с небес начинала капать кислота, выжигающая огромные дыры в дорожном покрытии. В этом столпотворении миражей он часто слышал смех: город насмехался над его бессилием, ожидая его капитуляции, его признания того, что выше его сил постигнуть, а тем более изменить творящееся здесь. Он бросал проклятия в адрес своего все еще безликого противника, умоляя Бога о новом знаке и опасаясь, что его энергия, говоря по правде, могла оказаться несоизмеримой с поставленной задачей. В общем, он становился самым несчастным и потрепанным из архангелов: его грязные одеяния, его волосы, длинные и сальные, его подбородок, поросший беспорядочными пучками щетины. Именно в этом жалком состоянии достиг он Ангельской Подземки.
По всей видимости, было раннее утро, поскольку, как заметил Джибрил, персонал станции курсировал, отпирая и затем откатывая в сторону ночные металлические решетки. Он последовал за рабочими, двигаясь рядом: голова опущена, руки глубоко в карманах (атлас улиц давно уже был отвергнут); и, наконец, подняв взгляд, изучил лицо, готовое растаять от слез.
– Доброе утро, – осмелился заговорить он, и молодая кассирша горько ответила:
– Что же в нем доброго, хотела бы я знать,[1476]– а затем хлынули слезы: сочные, шаровидные и обильные.
– Так‑так, дитя, – молвил Джибрил, и она одарила его недоверчивым взором.
– Вы не священник, – догадалась она.
Он ответил, слегка экспериментируя:
– Я Ангел, Джибрил.
Она рассмеялась, так же резко, как заплакала.
– Есть только те ангелы, которых вешают здесь под Рождество на уличных фонарях.[1477]Иллюминация. Только те, которых вздергивает за шею Совет.[1478]
Он не сдавался.
– Я – Джибрил, – повторил он, вперив в нее взгляд. – Расскажи мне.
И, к собственному полному и решительному недоумению, Мне кажется, мое сердце – пустое, как у бродяги, но я не такая, Вы же знаете, заговорила билетерша с карибским акцентом.[1479]
Ее зовут Орфия Филлипс, ей двадцать лет, родители живы и полностью зависят от нее: особенно теперь, когда ее глупая сестрица Гиацинта потеряла работу физиотерапевта «из‑за какой‑то ерунды». Молодого человека (конечно же, там был еще молодой человек) зовут Урия Моусли. Станция недавно установила два новых сверкающих подъемника, и Орфия с Урией были их операторами. В часы пик, когда оба лифта работали, у них было мало времени для бесед; но в остальное время дня использовался только один подъемник. Орфия принимала смену на пункте проверки билетов прямо возле шахты лифта, и Ури мог проводить там с нею много времени, прислонившись к дверному косяку своего сверкающего подъемника и ковыряясь в зубах серебряной зубочисткой, которую его прадед получил в давние времена у некоего плантатора.
Это была настоящая любовь.
– Но я стала уговаривать его тикать отсюда, – плакалась Орфия Джибрилу. – Я всегда была слишком поспешна в чувствах.
Однажды в полдень, во время затишья, она покинула свой пост и встала прямо перед ним, когда он наклонялся и ковырялся в зубах, и, заметив выражение ее глаз, он прекратил свое занятие. После этого он вернулся к работе с весной в каждом шаге; она тоже была на седьмом небе, потому что каждый день спускалась в нутро земли. Их поцелуи стали более длинными и более страстными. Порой она не отрывалась даже после звонка подъемника; Урии приходилось подталкивать ее в спину со словами: «Остынь, девочка, люди». Урия относился к работе профессионально. В разговорах с нею он гордился своей униформой, ему нравилось заниматься в сфере обслуживания, отдавать свою жизнь обществу. Ей казалось, что его слова звучат с оттенком напыщенности, и хотелось сказать: «Ури, мужчина, ты хочешь остаться здесь лифтовым мальчиком», – но, чувствуя, что такой реализм не будет должным образом оценен, она придерживала свой предательский язык – или, предпочтительнее, заталкивала его ему в рот.
Их объятия в туннеле превратились в войну. Затем он пытался уйти, поправляя накидку, когда она кусала его за ухо, а ее рука скользила по внутренней стороне его брюк. «Ты сумасшедшая», – сказал он, но она, не прерываясь, спросила: «Правда? Тебя это беспокоит?»
Несомненно, их застукали с поличным: жалобу написала добродушная леди в косынке и твиде. Им повезло, что они не вылетели с работы. Орфия была «заземлена», лишена подъемника и заперта в билетную кабинку. Хуже того, ее место было передано станционной красотке, Рошель Уоткинс.
– Я знаю, куда она ходит, – сердито всхлипывала девушка. – Я вижу выражение Рошель, когда она подходит, ее уложенные волосы, все такое.
Урия же теперь старался не попадаться Орфии на глаза.
– Не могу понять, как Вы заставили меня рассказать Вам о своих делах, – закончила она неуверенно. – Вы никакой не ангел. Это точно.
Но, сколько она ни пыталась, ей так и не удалось избегнуть его пристального, пронзающего взгляда.
– Мне ведомо, – сказал он ей, – что таится в твоем сердце.
Он протиснулся сквозь окно кабинки и взял ее податливую руку.
Да, это была она – сила ее желаний, переполняющая его, дающая ему возможность ответить ей взаимностью, делающая происходящее возможным, позволяющая ей говорить и делать то, в чем она нуждалась наиболее глубоко; это было то, о чем он не забывал ни на миг: возможность объединять, ряди которой он и явился, дабы стать объединяющим началом. Наконец, подумал он, архангельские способности возвращаются.
Внутри билетного киоска служащая Орфия Филлипс прикрыла глаза, ее тело неожиданно повалилось со стула, став медленным и тяжелым, и ее губы зашевелились.
И его собственные, в унисон с ее.
Так. Свершилось.
В этот момент управляющий станцией, маленький сердитый человечек с девятью длинными волосинами, зачесанными за ухо, с пластырем поперек лысины, выскочил, словно кукушка, из своей крохотной дверцы.
– Это что еще за игры? – прикрикнул он на Джибрила. – Уходите отсюда, пока я не вызвал полицию!
Джибрил остался на месте. Управляющий заметил Орфию, выходящую из транса, и принялся вопить:
– Вы, Филлипс! Не видел ничего подобного! Ладно бы в штаны, но это смешно! Каждый день что‑то новое! И спать на работе, подумать только! – Орфия поднялась, накинула плащ, подняла свой сложенный зонтик, вышла из киоска. – Самовольное оставление общественной собственности. Ты вернешься сюда сию минуту, или эта твоя работа, ей конец, большой и толстый![1480]
Орфия подошла к спиральной лестнице и направилась на нижний уровень. Лишившись своей сотрудницы, менеджер метался вокруг киоска, пока не столкнулся лицом к лицу с Джибрилом.
– Убирайся, – сказал он. – Пшол вон. Возвращайся ползать под своими камнями.
– Я ожидаю лифта, – с достоинством ответил Джибрил.
Достигнув основания лестницы, Орфия Филлипс повернула за угол и увидела Урию Моусли, в своей обычной манере прислонившегося к кабинке билетного контроля, и Рошель Уоткинс, восторженно жеманничающую с ним. Но Орфия знала, что делать.
– Позволь – Шель потрогает твою зубочистку, Ури? – пропела она. – Ей, конечно, нравится держать их.
Оба подскочили, как ужаленные. Урия вскипел:
– Не будь теперь такой банальной, Орфия, – но ее взгляд остановил его на полпути.
Теперь он завороженно направился к ней, решительно оставляя Рошель одну.
– Ты прав, Ури, – мягко произнесла Орфия, не отрывая от него взгляда ни на мгновение. – Пойдем теперь. Пойдем к мамочке. – Теперь пятимся к лифту, и просто отсоси у него прямо там, а потом вверх – и прочь отсюда.
Но что‑то пошло не так. Он больше не двигался. Чертова Рошель Уоткинс встала возле него, преграждая путь, и он остановился.
– Скажи ей, Урия, – молвила Рошель. – Ее дурацкое обеа здесь бессильно.
Урия обвил Рошель Уоткинс руками. Все шло совсем не так, как ожидала Орфия: совсем не тем путем, в котором она внезапно и несомненно уверилась, когда Джибрил взял ее ладонь, словно уготавливая их друг для друга; проклятье, думала она; что же случилось с нею?
Она подошла ближе.
– Убери ее от меня, Урия, – вскричала Рошель. – Она помнет мне всю форму.
Затем Урия, держа сопротивляющуюся билетершу за оба запястья, сообщил новость: