По пути к даме своего сердца Нервин попытался убедить себя, что его негодование по отношению к Ханифу, его другу Ханифу, было прежде всего – как бы это сказать? – лингвистическим. Ханиф в совершенстве владел важными языками: социологическим, социалистическим, черно‑радикальным, анти‑анти‑анти‑расистским, демагогическим, ораторским, проповедническим: словарем власти. Но ты ублюдок ты роешься в моих ящиках и смеешься над моими глупыми стихами. Настоящая языковая проблема: как формировать, сгибая, как добиться нашей свободы, как вернуться к отравленному колодцу, как справиться с рекой слов времени крови: ко всему этому у тебя нет ключа. Как трудна борьба, как неизбежно поражение. Никто не придет, чтобы избрать меня куда‑нибудь. Никакой силой не завоюешь избирателей: но только словесными баталиями. Но он, Нервин, вынужден был признать и то, что его зависть к Ханифу была вызвана также лучшими способностями последнего по части языков желания. Мишала Суфьян обладала особой, удлиненной, трубчатой красотой, но он не мог постичь ее, даже если бы захотел, он никогда не осмелился бы. Язык – это смелость: способность породить мысль, чтобы оформить ее в слова и заставить стать истиной.
Когда Памела Чамча открыла дверь, он обнаружил, что ее волосы за прошедшие сутки стали белоснежными,[1274]и что в ответ на это необъяснимое бедствие она была вынуждена выбрить себе голову прямо до скальпа, а потом скрыть ее под нелепым бургундским тюрбаном, который она отказалась снимать.
– Это случилось только что, – объяснила она. – Нельзя исключать возможности, что я была околдована.
Он не поверил.
– Или это естественная, хотя и запоздалая, реакция на вести о твоем муже, изменившем состояние, но все еще существующем.
|
Она развернулась к нему на середине лестницы, ведущей в спальню, и драматично зашагала к открытой двери гостиной.
– В том случае, – торжествовала она, – почему то же самое случилось с собакой?
* * *
Он мог бы рассказать ей той ночью, что хочет покончить с этим, что его совесть больше не позволяет, – он мог бы пожелать столкнуться с ее гневом и жить с парадоксом, что решение это являлось одновременно добросовестным и безнравственным (поскольку было жестоким, односторонним, эгоистичным); но едва он переступил порог спальни, она обхватила его лицо ладонями и, глядя ему прямо в глаза, смотрела, как он воспримет известие о том, что она солгала ему о принятых противозачаточных мерах. Она была беременна. Она оказалась лучше него подготовленной к принятию односторонних решений и просто заполучила от него ребенка, которого ей не смог подарить Саладин Чамча. «Я хотела этого, – вызывающе кричала она ему в лицо. – И теперь я собираюсь получить это».
Ее эгоистичность была подкупающей. Он обнаружил, что чувствует облегчение; освобождение от ответственности за содеянное и от воздействия нравственных терзаний, – ибо как он может оставить ее теперь? – он выкинул эти мысли из головы и позволил ей – мягко, но с безошибочным намерением – подтолкнуть себя обратно к постели.
* * *
Превращался ли постепенно трансмигрирующий Саладин Чамча в какой‑нибудь научно‑фантастический вид или мута [1275]из видеоужастика, некую случайную мутацию, введенную в существование естественным отбором, – эволюционировал ли он в аватару Владыки Ада, – или же вся причина была в том (и к этому взгляду на вещи мы сейчас тоже осторожно перейдем, ступая от установленного факта до установленного факта и не приходя ни к какому заключению, пока наша ливерпульская подземная лодка, следующая по пути самых‑неоспоримых‑истин, не достигнет станции возле места нашего назначения[1276]), что две дочери Хаджи Суфьяна приняли его под свое крыло, заботясь о Чудовище так, как способны только Красавицы;[1277]но время шло, и он все больше влюблялся в них обеих. Долгое время Мишала и Анахита поражали его неотделимо – кулак и тень, выстрел и эхо, младшая из девушек, вечно стремящаяся подражать своей высокой, злющей родной сестрице, практикуя каратистские удары ногами и винчунские разбивания предплечьем в манере лестной имитации бескомпромиссных путей Мишалы. Позднее, однако, он стал отмечать опечаливающий рост враждебности между сестрами. Однажды вечером из окна чердака Мишала показывала ему некоторых персонажей Улицы: вот Сикх, давным‑давно потрясенный до полной немоты нападением расистов; он безмолвствует, сказала она, почти семь лет, до которых он был одним из немногих в городе «черных» мировых судей… Теперь, однако, он перестал и говорить, и приговаривать,[1278]и повсюду сопровождался своей неуравновешенной женой, отзывающейся о нем в неподобающе раздражительных тонах: О, не обращайте на него внимания, он нем как рыба; – а вот вполне ординарный «бухгалтерский типчик» (термин Мишалы) на пути домой с портфелем и коробкой конфет; этот, как известно всей Улице, развил в себе странную потребность каждый вечер на тридцать минут переставлять мебель в гостиной, располагая стулья прерванными проходом рядами и притворяясь кондуктором одноэтажного автобуса до Бангладеш, одержимый фантазией, в которой было обязано участвовать все его семейство, и ровно через тридцать минут он избавляется от этого, и все остальное время он – самый скучный парень, которого вы могли бы встретить; – и после нескольких таких моментов ворвалась разгневанная пятнадцатилетняя Анахита: «Она хочет этим сказать, что ты – не единственный несчастный случай, тут вокруг сплошные уроды по два пенни за штуку, успевай глазеть».
|
|
Мишала привыкла говорить об Улице, словно это было мифическое поле битвы, а она, взирающая с высоты чердачного саладиновского окна – ангел‑регистратор, да и истребитель тоже.[1279]От нее Чамча узнавал истории новых Кауравов и Пандавов,[1280]белых расистов и черных «самоспасителей», или отрядов линчевателей, в главных ролях этой современной Махабхараты[1281]или, точнее, этого Махавилайета. [1282]Там, под железнодорожным мостом, Национальный Фронт[1283]имел обыкновение сражаться с бесстрашными радикалами Социалистической рабочей партии,[1284]«каждое воскресенье со времени закрытия до времени открытия, – посмеивалась она, – партия покидает нас, чтобы обсуждать свои провалы весь свой поганый остаток недели». Вниз по переулку некогда располагался публичный дом Спитлбрикская Троица, ныне переделанный полицией, а затем благоустроенный, вербализованный, огороженный; на этой боковой улочке можно было найти место убийства ямайца, Улисса Э. Ли, а в этом борделе – пятно на ковровой дорожке, где испустил свой последний вздох Джетиндер Сингх Мехта.[1285]
– Тэтчеризм по‑своему эффективен, – заявила она, когда Чамча не находил уже ни слов, ни желания спорить с нею, говорить о правосудии и власти закона, глядя на растущий гнев Анахиты. – В наши дни никаких генеральных сражений, – объяснила Мишала. – Акцент делается на малых производителей и культ индивидуальности, понимаешь? Иначе говоря, пять или шесть белых ублюдков, убивающих нас, и одновременно одна индивидуальность. – В эти дни отряды бродили по ночной Улице, готовые к обострению. – Это – наша сфера влияния, – кивнула Мишала Суфьян в сторону закованной в асфальт Улицы. – Пусть они придут и заберут ее, если смогут.
– Гляньте‑ка на нее! – вспылила Анахита. – Какие мы благовоспитанные, ты посмотри! Какие рафинированные! Представьте, что скажет маманя, если узнает.
– Если узнает что, ты, мелкая шмакодявка?
Но Анахиту было непросто запугать:
– О да, – вопила она. – О да, мы знаем, даже не думай, что нет. Как она идет в бхангра‑бит[1286]– шоу воскресным утром и превращается в дамочку в этой гадской‑блядской[1287]одежке – и там прыгает и дрыгает на дневной дискотеке «Горячий Воск», о которой, думает она, я никогда раньше и не слыхала; – а потом шевелит ластами на своем блюз‑дэнсе с этим Сами‑знаете‑каким мистером Самоуверенное‑недоразумение; – такая вот большая сестричка, – подошла она к завершению своей речи, – она, наверное, помрет от… от своейнаивности.
Полагая, что Чамче и Мишале все прекрасно известно (этот коммерческий синематограф, надгробные плиты экспрессионизма, вздымающиеся из земли и моря), она оставила свой слоган незавершенным, подразумевая, несомненно, вот что – от своего Спида. [1288]
Мишала бросилась на сестру, схватила за волосы, – но Анахита, несмотря на боль, осталась способной продолжать свои выпады:
– Я не стригла свои волосы не для того, чтобы какая‑нибудь дура вцеплялась в них своими когтями, нужно быть психом, чтобы мечтать об этом, – и они обе покинули комнату, оставляя Чамчу недоумевать по поводу внезапной и абсолютной поддержки Анахитой женской этики своей матери. Назревают неприятности, подытожил он.
Неприятности начались: довольно скоро.
* * *
Все чаще и чаще, оставаясь в одиночестве, он чувствовал медленную тяжесть, толкающую его, пока он не выпадал из сознания, останавливаясь, как игрушка, у которой закончился завод; и в эти моменты застоя, всегда заканчивающиеся как раз перед появлением посетителей, его тело испускало тревожные шумы, скрипящий вой адских педалей, грохот сатанинских костей, бьющих в шаманские барабаны. Это были периоды его постепенного роста. И пока он рос, то же самое происходило и со слухами о его пребывании; нельзя держать дьявола запертым на чердаке и надеяться, что он останется там навсегда.
Новости были таковы (те, кто узнал их, безмолвствовали: Суфьяны – из страха потерять бизнес, временные проживальцы – ибо чувство непостоянства сделало их неспособными к действию ни на момент, – и все стороны – опасаясь появления полиции, что в заведениях такого рода никогда не обходится без случайного сокрушения мелких деталей интерьера и нечаянного наступания на некоторые руки‑ноги‑шеи): он начал являться местным жителям во снах. Муллы в Джами‑Масджиде,[1289]который прежде был синагогой Мажикель ХаДат, сменившей, в свою очередь, Церковь Гугенотов‑Кальвинистов;[1290]– и доктор Ухуру Симба, человек‑гора в африканской шляпе‑таблетке и красно‑желто‑черном пончо, который провел успешную кампанию против Шоу Чужаков и которого Мишала Суфьян ненавидела более любого другого чернокожего за его склонность трахать несчастных женщин в рот – на собраниях, при множестве свидетелей (это не останавливало доктора, он – сумасшедший ублюдок, – однажды поведала она Чамче, указывая с чердака на Симбу, – способный на все; он может убить меня, и все потому, что я говорю всем и каждому, что он никакой не африканец, я знала его, когда он был известен как Сильвестр Робертс из Пути Нового Креста; гребаный знахарь, скажу я тебе); – и сама Мишала, и Нервин, и Ханиф; – и даже Кондуктор Автобуса, – все они видели его во сне, восстающего над Улицей подобно Откровению и сжигающего город, словно тост. И в каждом из тысячи и одного сновидения он, Саладин Чамча, с гигантскими конечностями и рогато‑тюрбанистой головой, пел голосом столь дьявольски жутким и гортанным, что было совершенно невозможно идентифицировать стихи, даже несмотря на то, что сны, как оказалось, имели ужасающее свойство продолжаться следующей ночью после прежней и так далее, ночь за ночью; и даже Молчаливый Человек, этот бывший мировой судья, не говоривший с той ночи в индийском ресторане, когда пьяный молодчик приставил нож к его носу, угрожая его отрезать, а затем совершил гораздо более отвратительное нарушение, заплевав судье всю еду,[1291]– этот прежде уравновешенный джентльмен ныне изумлял свою жену, сидя во сне с прямой спиной, наклоняя шею, как голубь, хлопая в ладоши возле своего правого уха и ревя на пределе своего голоса песню, казавшуюся столь чуждой и полной странной статичности, что она не могла понять ни слова.
Очень скоро (ибо долгого времени тут и не требуется) образ дьявола сновидений стал находить применение, становясь популярным, стоит заметить, исключительно среди тех, кого Хэл Паулин описал как людей с подкрашенными убеждениями. В то время как не‑цветные нео‑Георгии видели во снах своего сернистого врага, сокрушающего дымящейся пятой их прекрасно отстроенные резиденции, ночные коричневые‑и‑черные приветствовали в своих грезах этого не‑важно‑что‑там‑еще‑но‑все‑же‑черного‑человека, может быть, немного искалеченного судьбой классом расой историей, всем этим, но далеко не такого дурного и придурковатого,[1292]чтобы пинать его маленькую задницу.
Сперва эти грезы были частным делом, но довольно скоро они начали просачиваться в часы бодрствования по мере того, как азиатские розничные торговцы и производители кнопочных значков, трикотажных рубашек и постеров осознавали силу сновидения; а затем внезапно он оказался повсюду: на груди у молоденьких девушек и в окнах, защищенных от кирпичей металлическими решетками, он стал вызовом и предупреждением. Симпатия к Дьяволу:[1293]новый договор, вдувающий жизнь в старую мелодию. Дети начали бегать по Улице с резиновыми дьявольскими рожками на голове точно так же, как они имели обыкновение носить розово‑зеленые шары с шевелящимися на макушке жесткими проводками за несколько лет до этого, когда они предпочитали подражать космонавтам. Символ Козломена,[1294]его воздетый в могуществе кулак стал вдруг появляться на флагах во время политических демонстраций, Шесть защити, Освободи Четыре, Съешь Хайнца Пятьдесят‑и‑Семь.[1295] Плежт мичью, пело радио, хоупью гестмай нэйм. [1296]Полицейские чиновники по общественным отношениям указывали на «растущий культ дьявола среди молодых чернокожих и азиатов» как на «прискорбную тенденцию», используя это «возрождение Сатанизма», дабы противостоять утверждениям госпожи Памелы Чамчи и местного СОО:[1297]«Какие теперь ведьмы?»
– Чамча, – взволнованно проговорила Мишала, – ты герой. В смысле, теперь люди могут на самом деле отождествлять себя с тобой. Этот образ белое общество отвергло так давно, что мы правда можем взять его, понимаешь, впитать его, наполнить его, принять его и сделать его своим собственным. Пришла пора предпринимать действия.
– Оставь меня, – в замешательстве крикнул Чамча. – Это совсем не то. Как жаль! Совсем не то, чего я так хотел.[1298]
– Во всяком случае, ты вырастаешь из своего чердака, – обидевшись, добавила девушка. – Скоро он станет слишком тесным для тебя.
В голову сами собой просились мысли о неизбежном.
* * *
– Еще одна старая леди была зарезана этой «лас ночес»,[1299]– сообщил Ханиф Джонсон, придавая, как обычно, своей речи тринидадский[1300]акцент. – Никто не может чувствовать себя в безопасности.
Анахита Суфьян, работающая за прилавком Шаандаар‑кафе, стукнула по чашкам и тарелкам.
– Не пойму, зачем ты это делаешь, – пожаловалась она. – Пожалей мои нервы.
Ханиф проигнорировал ее, сел возле Нервина, рассеянно бормочущего:
– Что они говорят?
Приближающееся отцовство тяготело над Нервином Джоши, но Ханиф хлопнул его по спине.
– Бедняжка, возвышенная поэзия больше не работает, – посочувствовал он. – Как та река крови, которая становится все гуще.
Взгляд Нервина изменил тональность.
– Они говорят то, что говорят, – ответил Джоши. – Взгляните на цветных путешественниц в автомобилях. Теперь, если она черная, у мужчины нет «Никаких оснований подозреваться в расовой мотивации». Хочу вам сообщить, – продолжил он, понизив голос, – что иногда уровень агрессии, пузырящейся прямо под кожей этого города, на самом деле пугает меня. Это не только проклятый Потрошитель Старушек.[1301]Это повсюду. В час пик ты задеваешь газету у парня в поезде и рискуешь схлопотать по морде. Все вокруг такие же озлобленные, как и я. В том числе и ты, мой старый друг, – подытожил он, кивнув на Ханифа.
Затем Нервин поднялся, извинился и безо всяких объяснений удалился. Ханиф развел руками, награждая Анахиту самой привлекательной из своих улыбок:
– Что я могу с этим поделать?
Анахита сладко улыбнулась в ответ.
– Тебе никогда не казалось, Ханиф, что, может быть, люди не так уж сильно тебя любят?
Когда стало известно об очередном ударе, нанесенном Потрошителем Старушек, идеи о том, что разгадка отвратительных убийств старых женщин «извергом в человеческом облике» (неизменно раскладывающим внутренности своих жертв аккуратно вокруг их трупов: по одному легкому у каждого уха, а сердце, по очевидным причинам, у самых пяток[1302]) будет, по всей видимости, найдена в ходе расследования нового оккультизма чернокожих горожан, дающего властям столь много поводов для беспокойства, стали высказываться со все нарастающей частотой. Соответственно, участились также задержания и допросы «цветных», равно как и инциденты стремительных рейдов по учреждениям, «подозреваемым в предоставлении крова подпольным оккультным ячейкам». К чему это привело (хотя никто поначалу не мог принять или хотя бы понять этого), так это к тому, что все – черные коричневые белые – стали воспринимать фигуру из сновидений как реальное существо, пересекшее границу, неподвластное нормальным законам природы и теперь свободно разгуливающее по городу. Нелегальный мигрант, преступный король, бесчестный уголовник или расовый герой, Саладин Чамча, несомненно, должен был быть настоящим. Слухи разносились по городу во всех направлениях: физиотерапевт, поведавшая эту историю в воскресенье, сама не верила в нее,[1303]но нет дыма без огня, говорят люди; состояние дел было весьма ненадежным, и оно не могло отдалить рейда на Шаандаар‑кафе, вознеся его выше небес. Были привлечены священники, приведшие новый неустойчивый элемент – связь между свойством черноты и грешным богохульством [1304]– к соединению. На своем чердаке, не спеша, Саладин Чамча продолжал расти.
* * *
Он предпочел Лукреция Овидию. Непостоянная душа, переменчивость всего: das Ich,[1305]каждой детали прошлого. Течение жизни может сделать твое второе Я другим, дискретным, вырванным из истории. Иногда он думал о Зини Вакиль, оставленной на той, другой планете, в Бомбее, на дальнем витке галактики: Зини, эклектизм, гибридность. Оптимизм этих идей! Уверенность, в которой они пребывали: в свободной воле, в возможности выбора! Но, моя Зини, жизнь просто случается с тобой: подобно аварии. Нет: она случается с тобой в результате твоего состояния. Не выбор, но – в лучшем случае – процесс, а в худшем – ужасающее, тотальное преображение. Новизна: он перебрал множество форм, но сейчас добрался до этой.
Горечь, как и ненависть – грубые материи. Он должен вступить в свою новую самость; он будет тем, чем он стал: громким, зловонным, отвратительным, невероятным, гротескным, бесчеловечным, могущественным. Он ощущал в себе способность протянуть мизинец и опрокинуть шпили церквей с растущей в нем силой, и гневом, гневом, гневом. Могущество.
Он искал виноватого. Он также грезил; и в его грезах фигура, лицо проплывали все ближе: все еще призрачные, неясные, но скоро он сможет назвать их по имени.
Я есмь Я,[1306]смирился он.
Покорность.
* * *
Его жизнь в коконе Шаандаара разметало тем вечером, когда Ханиф Джонсон явился с воплями, что они арестовали Ухуру Симбу за убийства, совершенные Потрошителем Старушек, и с известием о том, что они собираются повесить на него еще и дело о Черной Магии; он, должно быть, жрец‑вуду[1307]барон‑самеди[1308]падший парень, и репрессии – обычные избиения и нападения на частную собственность – уже начались.
– Заприте ваши двери, – сказал Ханиф Суфьяну и Хинд. – Впереди очень плохая ночь.
Ханиф стоял в самом центре кафе, уверенный в эффекте принесенных вестей, так что, когда Хинд оттолкнула его и со всех сил влепила ему пощечину, он был настолько не готов к удару, что почти потерял сознание: скорее от неожиданности, чем от боли. Его привел в чувство Нервин, плеснувший ему в лицо стакан воды тем же образом, которому научился в кино, но к тому времени Хинд уже швыряла его офисное оборудование из окна прямо на улицу; черные машинописные ленты и ленты красные, предназначенные для редактирования юридических документов, фестивальными вымпелами развевались в воздухе. Анахита Суфьян, не в силах более сопротивляться демоническим позывам ревности, поведала Хинд об отношениях Мишалы с многообещающим адвокатом‑политиканом, и после этого ничто уже не удерживало Хинд; все годы ее унижений накатили на нее: мало того, что она была прикреплена в этой стране, полной евреями и незнакомцами, путающими ее с неграми; мало того, что ее муж был слабаком, совершившим Хадж, но не заботившимся о набожности в своем собственном доме, – так теперь должно было случиться еще и это! Она направилась к Мишале с кухонным ножом, и ее дочь ответила болезненной серией пинков и ударов: всего лишь самозащита, иначе это наверняка стало бы матереубийством.
Ханиф пришел в себя, и Хаджи Суфьян взирал на него свысока, беспомощно разводя руками, и открыто рыдал, неспособный найти утешение в науках, ибо, несмотря на то, что для большинства мусульман путешествие в Мекку являлось великим благословением, в его случае оно оказалось началом проклятия.
– Иди, – молвил он, – Ханиф, мой друг, уходи, – но Ханиф не ушел, пока не сказал то, что хотел: Я слишком долго держал рот на замке, кричал он, вы – люди, мнящие себя такими моральными, а сами вгоняете в нужду представителей собственной расы, после чего выяснилось, что Хаджи Суфьян никогда не знал цен, установленных его женой, ничего ему не рассказывающей, поклявшейся перед дочерьми страшными и непреложными клятвами и знающей, что, обнаружив обман, он найдет способ вернуть деньги жильцам, дабы сам он со своей семьей смог продолжать гнить в бедности; – и он, мерцающий семейный дух Шаандаар‑кафе, после этого утратил всякую любовь к жизни.
А потом Мишала явилась в кафе, О позор частной семейной жизни, разыгрывающийся, словно дешевая драма, пред очами плательщиков, – хотя, по правде говоря, бывшие потребители чая ныне со всех ног спешили оставить сцену позади. Мишала несла сумки.
– Я тоже уезжаю, – объявила она. – Можете попытаться остановить меня. Всего одиннадцать дней.
Когда Хинд увидела свою старшую дочь, готовую навсегда исчезнуть из ее жизни, она поняла цену за предоставление Князю Тьмы приюта под своей крышей. Она принялась умолять мужа увидеть причину, понять, что его добросердечное великодушие привело их в этот ад, и что, как только дьявол – Чамча – будет изгнан из дома, они, быть может, снова, как встарь, смогут стать счастливым и трудолюбивым семейством. Однако, лишь только она закончила говорить, дом над ее головой принялся грохотать и сотрясаться, и раздался звук шагов кого‑то, спускающегося вниз по ступенькам, рычащего и – или это только казалось – поющего голосом столь омерзительно хриплым, что невозможно было разобрать слова.
В конце концов, Мишала пошла ему навстречу: Мишала, удерживающая за руку Ханифа Джонсона, пока предательница Анахита следила за ними с подножья лестницы. Чамча достигал уже более восьми футов в высоту, и из ноздрей его вырывался дым двух различных цветов: желтый слева и черный справа. На нем более не было одежды. Его тело целиком покрывали густые и длинные волосы, его хвост сердито рассекал воздух, его глаза были бледны, но светились красным огнем, и он преуспел, перепугав все временное население учреждения для ночлега и завтрака до полной невменяемости. Мишала, однако, была не настолько испугана, чтобы утратить дар речи.
– Куда это ты направился? – спросила она его. – Думаешь, ты сможешь продержаться там в таком виде хотя бы пять минут?
Чамча остановился, оглядел себя, рассмотрел грандиозное сооружение, вздымающееся из его поясницы, и пожал плечами.
– Я предпринимаю действия, – ответил он ее собственными словами, хотя в этом голосе лавы и грома они, казалось, более не принадлежали ей. – Есть человек, которого я желаю найти.
– Не гони лошадей,[1309]– остановила его Мишала. – Мы что‑нибудь придумаем.
* * *
Что можно было найти здесь, в миле от Шаандаара, здесь, где ритмы наполняют улицу, в клубе «Горячий Воск», прежде «Черный Загар»?[1310]В эту мрачную, безлунную ночь давайте проследим за фигурами – одни степенные, нарядные, надменные, другие скрытные, прячущиеся в тени, застенчивые, – сходящимися со всех четырех сторон, чтобы торопливо нырнуть в подземелье и пройти сквозь эту лишенную вывесок дверь. Что за нею? Огни, жидкости, порошки, тела, сотрясающиеся поодиночке, парами, тройками, перемещающиеся из стороны в сторону. Но что тогда за другие фигуры, неясные в мигающем радужном блеске пространства, что это за формы, словно замороженные среди беснующихся танцоров? Кто они, окруженные хип‑хопом[1311]и хинди‑попом,[1312]но не перемещающиеся ни на дюйм?
– Неплохо выглядите, толпы Горячего Воска! – говорит наш хозяин: болтун, тамада, несравненный ди‑джей – гарцующий Пинквалла; красные блестки на его костюме сверкают в такт.
Воистину, он неповторим, семифутовый альбинос:[1313]его вздыбленные волосы бесцветны, подобно белкам его глаз, черты его лица – несомненно индийские, надменный нос, длинные тонкие губы, лицо словно с полотнища Хамза‑намы. Индиец, никогда не видевший Индию, ост‑индиец из Вест‑Индии, белый черный человек. Звезда.
И все же неподвижные фигуры танцуют среди своих шевелящихся братьев и сестер, трясущихся и подпрыгивающих юнцов. Кто же они? – Всего лишь восковые фигуры, не более. – Кто они? – История. Взгляни, вон Мэри Сиколе,[1314]которая совершила в Крыму не меньше, чем другая волшебноламповая Леди,[1315]но, будучи темной, была недостаточно хорошо заметна для пламени флорентийской свечи; – а там – Абдул Карим, он же Мунши,[1316]которого стремилась продвинуть королева Виктория, но который был отвергнут ненавидящими цветных министрами. Все они здесь, недвижно танцуют в горячем воске: черный клоун Септимуса Северуса[1317]справа; слева – парикмахер Георга IV,[1318]танцующий с рабыней, Грейс Джонс.[1319]Укосо Гранниосо, африканский принц, проданный за шесть футов ткани,[1320]танцует на свой древний манер с сыном раба Игнатиеусом Санчо,[1321]ставшим в 1782‑м первым африканским писателем, изданным в Англии. – Мигранты прошлого, что для многих из живых танцоров – словно предки, словно родная плоть и кровь, недвижно идут по спирали, пока Пинквалла неистовствует на сцене, провозглашая рэп‑тосты, Мы‑смогли‑возмущаться‑на‑речи‑об‑иммиграции‑это‑инсинуации‑мы‑не‑часть‑римской‑нации‑мы‑кричим‑прокламации‑истинной‑ситуации‑что‑берем‑контрибуцию‑за‑твою‑оккупацию,[1322]и по всем углам переполненной комнаты, омытые злым зеленым светом, восковые злодеи сжимаются и гримасничают: Мосли,[1323]Пауэлл, Эдвард Лонг,[1324]– все местные аватары Легри.[1325]И теперь ропот начинается во чреве клуба, сливается, становится единственным словом, пропетым раз за разом:
– Расплавка, – требуют посетители. – Расплавка, расплавка, растопка.
Пинквалла подхватывает свою реплику из толпы, Итак‑расплавки‑время‑когда‑порока‑племя‑построившись‑рядами‑шагнет‑в‑Геенны‑пламя,[1326]после чего поворачивается лицом к толпе, руки распростерты, ноги отбивают такт, и спрашивает: Что‑должно‑свершиться? С‑кем‑пора‑проститься? [1327]Имена выкрикиваются, состязаются, сливаются, пока собрание, снова объединившись, не начинают петь единственное слово. Пинквалла хлопает в ладоши. Занавес расходится позади него, позволяя помощницам в лоснящихся розовых шортиках и футболках выкатить ужасную кабинку на колесах: размером с человека, со стеклянной передней панелью, освещенную изнутри: духовку, заканчивающуюся Горячим Местом, известную постоянным посетителям клуба как: Адская Кухня.
– Все отлично, – объявляет Пинквалла. – Теперь мы действительно покулинарствуем.
Помощницы перемещаются к живописной картине ненавистных фигур, набрасываются на жертвенное подношение этой ночи – говоря по правде, одно из наиболее часто выбираемых; по меньшей мере, раза по три в неделю. Ее непременная прическа с завиточками, ее жемчуга, ее синий костюм. Мэгги‑Мэгги‑МэгГИ,[1328]заливается толпа. Жги‑жги‑жГИ! Кукла – ги [1329]– связывается в Горячем Месте. Пинквалла поворачивает рубильник. И – О, как прекрасно она тает, выворачиваясь наизнанку, съеживаясь в бесформенность. Теперь она – лужа, и толпа выдыхает в экстазе: свершилось. [1330]
– Время зажигать,[1331]– провозглашает Пинквалла.
Музыка снова поглощает ночь.
* * *
Когда ди‑джей Пинквалла разглядел то, что громоздилось под покровом темноты на задней части его панельного фургона, который его друзья Ханиф и Мишала уговорили подогнать к черному ходу Шаандаара, страх перед колдовством[1332]наполнил его сердце; но вместе с тем появилась и противоположная взволнованность понимания, что могущественный герой многих его сновидений представлял собой действительность из плоти и крови. Он стоял посреди улицы, дрожа под фонарным столбом, хотя было не слишком холодно, и оставался там в течение получаса, пока Мишала и Ханиф торопливо беседовали с ним, ему нужно куда‑то пойти, мы должны подумать о его будущем. Тогда он пожал плечами, забрался в фургон и запустил двигатель. Ханиф уселся рядом с ним в кабине; Мишала поехала с Саладином, пряча его от посторонних глаз.