V. Город Видимый, но Незаметный 16 глава




Ландшафт, раскинувшийся пред ними – красноватый, с плосковерхими деревьями. Они пролетают над горами, такими же плосковерхими; даже камни выровнены здесь жарой. Затем они возносятся на высокую гору почти идеально конических формы,[1000]– на гору, приютившуюся также в открытке на далекой отсюда каминной полке; и в тени горы – город, распластавшийся в ее ногах подобно просителю, и на нижних горных откосах дворец, за́мок, где на замо́к запирается она:[1001]Императрица, истерзанная радиосообщениями. Это – революция коротких радиоволн.

Джибрил с Имамом, летящим на нем, как на ковре‑самолете, спускается ниже, и в колыханиях ночи им кажется, что улицы живые, что они извиваются, словно змеи; тогда как перед дворцом поражения Императрицы как будто растет новый холм, пока мы смотрим, любезный, что здесь происходит? Голос Имама висит в небе:

– Снижайся. Я покажу тебе Любовь.

Они находятся на уровне крыш, когда Джибрил понимает, что на улицах роятся люди. Человечки, так плотно втиснутые в эти змеящиеся дорожки, что смешиваются в большую, сложную сущность, неустанную, змееподобную. Люди движутся медленно, в ровном темпе, из аллей в переулки, из переулков на боковые улочки, с улочек на широкие проезды, которые сходятся на огромном проспекте – двенадцать полос, широких и ровных, с гигантскими эвкалиптами, – ведущем к воротам дворца. Проспект кишит народом; это – центральный орган новой многоголовой твари. Семьдесят в ряд, тяжкой поступью направляются люди к воротам Императрицы. Пред которыми ее семейная гвардия ожидает в трех позициях, лежа, на колене и стоя, с пулеметами наготове. Люди приближаются к оружию по наклонной; семьдесят одновременно, они входят в зону обстрела; стрекот оружия – и они умирают, и затем следующие семьдесят поднимаются по телам погибших, снова смех пулеметов – и гора мертвецов становится выше. Следующие за ними начинают подниматься в свою очередь. В темных дверных проемах города стоят матери с покрытыми головами, посылающие своих возлюбленных сыновей на этот парад: идите, станьте мучениками, делайте свое дело, умирайте.

– Видишь, как они любят меня, – говорит отдаленный голос. – Никакая тирания на земле не может противостоять мощи этой медленной, текущей любви.

– Это не любовь, – отвечает, рыдая, Джибрил. – Это ненависть. Она отдает их в твои руки.

Звуки ответа тонки, поверхностны.

– Они любят меня, – продолжает голос Имама, – ибо я есть вода. Я – изобилие, а она – распад. Они любят меня за мое стремление разрушить часы. Люди, отвернувшиеся от Бога, теряют любовь, и уверенность, и смысл Его безграничного времени, охватывающего прошлое, настоящее и будущее – тоже; вневременного времени, которому не нужно никуда течь. Мы жаждем вечного, а я есть вечность. Императрица – ничто: тик или так.[1002]Она смотрит в зеркало каждый день, и ее тиранят мысли о возрасте, о ходе времени. Поэтому она – узница своей природы; она тоже скована цепями Времени. После революции не будет никаких часов; мы разобьем их во множестве. Слово время будет исключено из наших словарей. После революции не будет никаких дней рождения. Мы все станем рожденными вновь, у всех нас один неизменный возраст пред очами Всесильного Бога.[1003]

Затем он умолкает, ибо под ними наступает великий момент: люди добираются до оружия. Которое тут же умолкает, ибо бесконечная змея людей, гигантский питон поднявшихся масс обнимает охрану, душа ее, и заглушает смертельный смех оружия. Имам тяжело вздыхает:

– Свершилось.[1004]

Огни во дворце гаснут, когда народ подбирается к нему, в том же размеренном темпе, что и прежде. Затем из погрузившегося во тьму замка вырывается отвратительный звук, начинающийся как высокий, тонкий, пронзительный вопль, потом превращающийся в вой, улюлюканье достаточно громкое, чтобы заполнить своим гневом каждую трещинку в городе. Затем золотой купол дворца лопается, словно яйцо, и из него поднимается, пылающая с чернотой, сказочная тварь с широкими черными крыльями, ее волосы свободно струятся, столь же длинные и черные, как у Имама – длинные и белые: Ал‑Лат, понимает Джибрил, вырвавшаяся из скорлупы Аиши.

– Убей ее, – командует Имам.

Джибрил опускается на церемониальный балкон дворца; его руки протянуты, чтобы охватить народную радость – звук, поднимающийся, словно песня, в которой тонут даже завывания богини. А затем он поднимается в воздух: у него нет выбора, он – марионетка, идущая на войну; и она, видя его появление, поворачивается, напружинясь, в воздухе и с ужасным стоном всей силой обрушивается на него. Джибрил понимает, что Имам, ведущий войну чужими руками, пожертвует им с такой же готовностью, с какой возводил горы трупов у дворцовых ворот; что он – солдат‑камикадзе,[1005]служащий целям клерикала.[1006]Я слаб, думает он, я никакой соперник для нее, но она тоже ослаблена своим поражением. Силы Имама управляют Джибрилом, вкладывают молнии в его ладони, и сражение сплетает их воедино; он швыряет копья молний ей в ноги, а она вонзает кометы ему в пах, мы убиваем друг друга, думает он, мы умрем, и в космосе появятся два новых созвездия: Ал‑Лат и Джибрил. Как истощенные воины на заваленном трупами поле, они шатаются и наносят удары. Оба стремительно теряют силы.

Она падает.

Она кувыркается вниз, Ал‑Лат, королева ночи; опрокидывается вверх тормашками на землю, разбивая голову вдребезги; и лежит, безголовый черный ангел с ободранными крыльями, бесформенной кучей у маленькой калитки в дворцовые сады. – И Джибрил, в ужасе отвернувшись от нее, видит чудовищно выросшего Имама, лежащего на передней площади дворца с разинутым за распахнутыми воротами ртом; едва марширующие толпы проходят сквозь ворота, он поглощает их целиком.

Тело Ал‑Лат сморщивается на траве, вокруг него расползается темное пятно; и теперь все часы в столице Деша начинают бить, и продолжают нескончаемо, больше двенадцати, больше двадцати четырех, больше тысячи и одного, объявляя конец Времени, час, превысивший меру, час возвращения из изгнания, победы воды над вином, начала Невремени Имама.

 

* * *

 

Когда ночная история изменяется, когда – неожиданно – череда событий в Джахилии и Иасрибе уступает место борьбе Имама и Императрицы, Джибрил некоторое время надеется, что проклятие закончилось, что его сны вернулись к случайной эксцентричности обычной жизни; но потом, когда новая история опять входит в старое русло, продолжаясь всякий раз, когда он ложится, с того же места, на котором прервалась, и когда его собственный образ, трансформированный в воплощение архангела, возвращается в прежние рамки, его надежда умирает, и он снова сдается неизбежному. События достигли точки, в которой некоторые из его ночных саг кажутся терпимее других, и после апокалипсиса Имама он чувствует себя почти довольным, когда начинается следующее повествование, расширяя его внутренний набор, потому что, по крайней мере, предполагает, что божество, которое он, Джибрил, безуспешно пытался уничтожить, может являться Богом любви, как и таковым мести, власти, обязанности, правил и ненависти; и это, к тому же, своего рода ностальгическая повесть о потерянной родине; она походит на возвращение в прошлое… Что это за история? Все по порядку. Начнем с начала: утром своего сорокового дня рождения, в комнате, полной бабочками, Мирза Саид Ахтар[1007]смотрел на свою спящую жену…

 

* * *

 

Роковым утром своего сорокового дня рождения, в комнате, полной бабочками, заминдар[1008]Мирза Саид Ахтар смотрел на свою спящую жену и чувствовал, что сердце его разрывается от любви. В этот раз он проснулся рано, поднятый перед рассветом дурным сном, оставляющим гадкий привкус во рту: своим возвращающимся сном о конце мира, в котором катастрофа неизменно была его ошибкой. Он читал Ницше[1009]накануне ночью – «безжалостен конец этого маленького, чванливого вида по имени Человек»[1010]– и заснул с книгой, склонив голову на грудь. Пробудившись под шелест бабочкиных крылышек в прохладной, темной спальне, он рассердился на себя за такой дурацкий выбор материала для чтения на сон грядущий. Однако теперь он был бодр. Спокойно поднявшись, он скользнул ногами в шлепанцы и принялся праздно прогуливаться по верандам большого особняка, все еще погруженного во тьму из‑за опущенных штор, и бабочки свитой кружили за его спиной. Вдали кто‑то играл на флейте. Мирза Саид поднял желтые шторы и закрепил их на шнур. Сады утопали в тумане, в котором кружили облака бабочек: один туман, пересекающийся с другим. Эта отдаленная область всегда славилась своими lepidoptera,[1011]чудесные эскадры которых день и ночь наполняли воздух: бабочками с талантом хамелеона, чьи крылья изменяли свой окрас, когда они выбирали красные венчики цветов, охровые шторы, обсидиановые кубки или янтарные перстни. В доме заминдара, как и в близлежащей деревне, чудо бабочек стало столь знакомым, что казалось обыденным, но в действительности они вернулись только девятнадцать лет назад, как вспоминали старые служанки. Они были семейными духами[1012](или, во всяком случае, так гласила молва) местной святой, благочестивой женщины, известной просто как Бибиджи[1013]и дожившей до двухсот сорока двух лет, чья могила, пока ее местоположение не было забыто, могла исцелять от импотенции и бородавок. Когда сто двадцать лет назад Бибиджи умерла, бабочки ушли в то же легендарное царство, куда и сама святая, так что когда они вернулись ровно сто один год спустя после своего исчезновения, это рассматривали сперва как предзнаменование чего‑то неизбежного и замечательного. После смерти Бибиджи – следует вкратце сказать – деревня продолжила процветать, урожай картофеля оставался обильным, но во многих сердцах появилась брешь, даже несмотря на то, что нынешние селяне совершенно не помнили времен старой святой. Поэтому с возвращением бабочек многие воспрянули духом, но когда ожидаемые чудеса так и не случились, местные жители мало‑помалу погрузились обратно в незначительность повседневности. Название особняка заминдара, Перистан, могло появиться благодаря волшебным крыльям магических существ, и имя деревни, Титлипур,[1014]несомненно, тоже. Но имена, будучи во всеобщем использовании, быстро становятся пустым звуком; их этимология, подобно столь многим чудесам земли, погребается под пылью привычки. Людское население Титлипура и орды его бабочек двигались друг среди друга с некоторым взаимным пренебрежением. Сельские жители и семейство заминдара давно отказались от попытки прогнать бабочек из своих домов, поэтому всякий раз теперь, когда открывались сундуки, сотни крыльев вылетали из них, как несчастья из ящика Пандоры,[1015]меняя цвет по мере того, как взмывали вверх; бабочки находились под закрытыми крышками сливных бачков в туалетах Перистана, и внутри каждого платяного шкафа, и между страницами книг. Когда вы просыпаетесь, вы обнаруживаете бабочек, дремлющих у вас на щеках.[1016]

Банальность в конечном счете становится невидимой, и Мирза Саид действительно не замечал бабочек много лет. Утром своего сорокового дня рождения, однако, поскольку первые лучи рассвета коснулись дома и бабочки тут же засверкали в них, красота момента лишила его дыхания. Вскоре он достиг той четверти зенаны,[1017]где располагалась спальня его жены Мишалы,[1018]спавшей под москитной сеткой. Волшебные бабочки отдыхали на выставленных пальчиках ее ножки, и москит, очевидно, пробрался в эту лазейку, потому что на выступающем крае ключицы виднелась линия небольших укусов. Ему захотелось поднять сетку, заползти внутрь и поцеловать укусы, пока они не исчезли. Какими горящими они выглядели! Какой зуд будет испытывать она, когда проснется! Но он сдержал себя, предпочитая наслаждаться невинностью ее спящего тела. У нее были мягкие каштановые волосы, белая‑белая кожа, а глаза ее, скрытые веками, были шелковисто‑серыми. Ее отец был директором госбанка, так что это было непреодолимое состязание, брак по расчету, восстановивший благосостояние древнего, распадающегося семейства Мирзы и созревший затем, спустя некоторое время и несмотря на бездетность, в союз истинной любви. Исполненный волнения, Мирза Саид наблюдал сон Мишалы и изгонял из своего разума последние клочки кошмара. «Как мир может быть создан для такого, – рассуждал он, довольный собой, – если в нем есть такие примеры совершенства, как этот прекрасный рассвет?»

Следуя за линией этих счастливых мыслей, он сочинил безмолвный спич[1019]для своей отдыхающей жены.

– Мишала, мне сорок лет от роду, а я доволен, как сорокадневный малыш. Теперь я вижу, что за эти годы погружался в нашу любовь все глубже и глубже, и теперь я плаваю, словно какая‑то рыба, в этом теплом море.

Как же много она дала ему, подивился он; как же она нужна ему! Их брак превзошел простую чувственность: они сблизились настолько, что разрыв был немыслим.

– Стареть рядом с тобой, – говорил он ей, пока она спала, – привилегия для меня, Мишала.

Он позволил себе сентиментальность воздушного поцелуя в ее сторону и на цыпочках покинул комнату. Проходя снова по главной веранде своей четверти на верхнем ярусе особняка, он бросил взгляд в сторону садов, ставших теперь видимыми, поскольку рассвет разогнал пелену тумана, и увидел то, что навсегда уничтожит его душевный покой, разбив его без надежды на восстановление в тот самый миг, когда он окончательно уверился в своей неуязвимости перед разрушительной силой судьбы.

Молодая женщина сидела на корточках на лужайке, выставив левую ладонь. Бабочки садились на эту поверхность, тогда как правой рукой она собирала их и клала себе в рот. Медленно, методично она завтракала покорными крылышками.

Ее губы, щеки, подбородок были обильно усыпаны разноцветными чешуйками, облетевшими с умирающих бабочек.

Когда Мирза Саид Ахтар увидел девушку, поедающую свой тонколапый завтрак на его лужайке, он испытал волну желания столь сильного, что тут же почувствовал себя виноватым. «Это невозможно, – ругал он себя, – я ведь не животное, в конце концов». Девушка носила желтое шафранное[1020]сари, прикрывающее ее наготу в манере бедных женщин этой местности, и когда она склонилась над бабочками, сари, свободно свисающее спереди, обнажило ее маленькие груди для пристального взгляда пораженного заминдара. Мирза Саид протянул руки, чтобы схватиться за ограду балкона, и, видимо, ее глаз уловил легкое движение его белой курта, ибо она быстро подняла голову и взглянула ему прямо в лицо.

И не опустила взора. Не встала и не убежала, как он был готов ожидать.

Вот что она сделала: подождала несколько секунд, как бы желая увидеть, намерен ли он говорить. Когда он не сделал этого, она просто возобновила свою дивную трапезу, не отводя взгляда от его лица. Самое странное тут было в том, что бабочки, казалось, спускались из проясняющегося воздуха, охотно направляясь к ее протянутым ладоням и своей собственной смерти. Она брала их за краешки крыльев, откидывала голову и, похрустывая, отправляла их в рот кончиком узкого языка. Когда рот ее открылся, темные губы вызывающе раздвинулись, и Мирза Саид задрожал при виде бабочки, трепещущей в темной пещере своей смерти, но все же не пытающейся освободиться. Удостоверившись, что он видит это, она сомкнула губы и принялась жевать. Они оставались так, крестьянка внизу, землевладелец наверху, пока глаза ее внезапно не закатились и она не рухнула тяжело на левый бок, содрогаясь в конвульсиях.

После нескольких секунд панического ступора Мирза закричал:

– Эгей, дома! Эгей, просыпайтесь, тревога!

Одновременно он побежал к величественной лестнице красного дерева, доставленной сюда из Англии, из некоего невообразимого Уорикшира,[1021]некоего фантастического места, где, в монастырской влажности и полумраке, король Карл I[1022]поднимался по тем же самым ступеням перед тем, как лишиться головы, в семнадцатом веке другой системы летоисчисления.[1023]Вниз по этой лестнице помчался Мирза Саид Ахтар, последний из рода, устремившись к лужайке и втаптывая в ступени призрачные отголоски казни.

У девочки были судороги; ее бьющееся, перекатывающееся тело сокрушало оказавшихся под нею бабочек. Мирза Саид оказался возле нее первым, хотя Мишала и слуги, разбуженные его криком, были уже рядом. Он схватил челюсть девушки и заставил ее открыться, вставив подвернувшийся прутик, который она тут же перекусила пополам. Кровь сочилась из ее поврежденного рта, и он испугался за ее язык, но недуг тотчас покинул ее, она успокоилась и уснула. Мишала отнесла ее в собственную спальню, и теперь Мирзе Саиду пришлось созерцать вторую спящую красавицу в этой постели, и он был вторично поражен тем, что казалось слишком богатым и глубоким переживанием, чтобы называться грубым словом желание. Он обнаружил в себе отвращение, вызванное собственными нечистыми помыслами, но и сочащиеся в нем ликующие чувства, струящиеся внутри него: свежие чувства, чья новизна весьма возбудила его.

Появилась Мишала и встала рядом с мужем.

– Ты знаешь ее? – спросил Саид, и она кивнула:

– Девочка‑сирота. Она делает маленьких покрытых глазурью зверушек[1024]и продает их на главной дороге. У нее падучая[1025]с тех пор, когда она была еще совсем маленькой.

Мирза Саид был напуган – не впервые – талантом своей жены быть вовлеченной в жизнь окружающих. Сам он едва смог бы признать более чем горстку селян, но она знала уменьшительные имена каждого, семейные предания и уровень доходов. Они даже рассказывали ей свои мечты, хотя немногие из них мечтали чаще, чем раз в месяц, будучи слишком бедными, чтобы позволять себе такую роскошь. К нему вернулась безграничная нежность, которую он испытал на рассвете, и он обнял Мишалу за плечи. Она склонила к нему голову и сказала мягко:

– Счастливого дня рождения.

Он поцеловал ее в макушку. Они стояли, обнявшись, глядя на спящую девочку. Аиша: такое имя назвала ему жена.

 

* * *

 

После того, как сиротка Аиша созрела и стала, благодаря своей неземной красоте и эфирному взгляду, направленному в иной мир, объектом желания множества молодых мужчин, начали поговаривать, что она ждет возлюбленного с небес,[1026]потому что полагает, будто слишком хороша для смертных. Ее отверженные воздыхатели жаловались, что с практической точки зрения у нее не было никаких оснований быть такой привередой, ибо, во‑первых, она сирота, а во‑вторых, одержима демоном эпилепсии, что, разумеется, отобьет охоту у любых небесных духов, которые иначе могли бы на нее позариться. Некоторые озлобившиеся юнцы приходили с предложениями: мол, раз уж дефекты ни за что не позволят Аише найти себе мужа, ей следовало бы обзавестись любовниками, чтобы не тратить понапрасну ту красоту, которая по всей справедливости должна была бы достаться менее проблемной личности. Несмотря на эти попытки молодых людей Титлипура сделать ее своей шлюхой, Аиша оставалась целомудренной: ее хранил взгляд горячей концентрации на пространстве непосредственно за левым плечом вышеозначенных субъектов,[1027]обычно принимаемый за выражение презрения. Затем люди прослышали о ее новой привычке глотать бабочек и пересмотрели свое мнение о ней, придя к убеждению, что у нее сдвиг по фазе и потому ложиться с нею опасно, ибо демоны могут перебраться на ее любовников. После этого похотливые самцы[1028]из ее деревни оставили девушку одну в лачуге, наедине с игрушечными животными и специфической трепещущей диетой. Один юноша, однако, уселся неподалеку от ее двери, благоразумно расположившись лицом в противоположную сторону, будто бы он был ее стражем – несмотря даже на то, что она более не нуждалась ни в чьей защите. Это был бывший неприкасаемый[1029]из селения Чатнапатна, обращенный в ислам и принявший имя Осман. Аиша не обращала внимания на присутствие Османа, да он и не искал этого внимания. Покрытые листьями стволы деревни покачивали головами на ветру.

Деревня Титлипур выросла в тени огромного баньяна, единоличного монарха, господствующего – со своими множественными корнями – над поверхностью более полумили в диаметре. Ныне врастание дерева в деревню и деревни в дерево[1030]стало столь запутанным, что стало невозможно отличить одно от другого. Отдельные участки дерева заслужили славу укромных уголков для влюбленных; под другими резвились цыплята. Некоторые беднейшие чернорабочие строили грубые укрытия между крепкими отростками и, таким образом, жили под плотным пологом листвы. Были ветви, использующиеся как тропы через деревню, и детские качели из бород старого дерева, а там, где оно склонялось близко к земле, листья сплетались в крыши для множества хижин, которые, казалось, свисали с кроны, словно гнезда ткачиков.[1031]Когда собирался деревенский панчаят,[1032]старейшины усаживались возле самого могучего из стволов. Селяне выросли в привычке называть древо именем деревни, а деревню – просто «древом». Негуманоидные обитатели баньяна – медовые муравьи, белки, совы – пользовались уважением со стороны своих сограждан. И лишь бабочки игнорировались, словно надежды, давно доказавшие свою несостоятельность.

Это была мусульманская деревня, почему обращенный Осман и прибыл сюда со своим клоунским снаряжением и «бу‑бу»‑быком[1033]после того, как принял веру в порыве отчаяния, надеясь, что смена имени на мусульманское принесет ему больше пользы, чем прежние переименования (например, когда неприкасаемые были переименованы в «детей Бога»[1034]). Как ребенку Бога в Чатнапатне ему не позволяли доставать воду из городского колодца, потому что прикосновение бескастового загрязняет питьевую воду… Безземельный и, подобно Аише, сирота, Осман зарабатывал на жизнь как клоун. Его бык, а, точнее, вол носил ярко‑красные бумажные конусы на рогах и пышную мишурную драпировку на носу и спине. Они ходили от деревни к деревне, устраивая на свадьбах и прочих празднованиях представления, в которых вол был непременной изюминкой и партнером, кивающим в ответ на вопросы своего хозяина: одиночный кивок – нет, двойной – да.

– Правда ведь, мы пришли в хорошую деревню? – спрашивает Осман.

Бу, вол не согласен.

– Как так – нет? Конечно же, да! Глянь‑ка: разве эти люди не милы?

Бу.

– Как?! Ты хочешь сказать, что деревня полна грешниками?

Бу, бу.

– Вот так так! Выходит, все они попадут в ад?

Бу, бу.

– Но, бхаиджан.[1035]Есть ли для них какая‑нибудь надежда?

Бу, бу, предлагает спасение вол. Осман взволнованно склоняется к губам вола.

– Говори же, скорей. Что они должны сделать, чтобы спастись?

В этот момент вол стягивает колпак с головы Османа и обносит ею толпу, требуя денег, и Осман кивает, довольный: Бу, бу.

Османа Обращенного и его бу‑бу‑быка нежно любили в Титлипуре, но молодой человек жаждал одобрения лишь от одной персоны, и она не давала его. Он признался ей, что его обращение в ислам было в значительной степени тактическим: «Ради того, чтобы получить возможность пить, биби, на что только не пойдет человек?» Оскорбленная его признанием, она сообщила ему, что он вовсе не мусульманин, что его душа в опасности и он может возвращаться в Чатнапатну и умирать там от жажды вместе со всеми заботами о ней. Он покраснел, когда она говорила, необъяснимо сильно разочарованная в нем, и страстность этого разочарования давала ему повод для оптимизма, позволившего ему сидеть в дюжине шагов от ее дома, день за днем; но она продолжала проходить мимо, уставившись в пространство, ни тебе доброго утра, ни как‑дела.

Раз в неделю груженые картофелем телеги из Титлипура катятся вниз по узким колеям четырехчасового пути к Чатнапатне, расположенной там, где грунтовка выходит на великую магистральную дорогу. В Чатнапатне стоят высокие, сверкающие алюминиевые башни оптовых торговцев картошкой, но это не имеет ничего общего с регулярными посещениями города Аишей. Она забирается на картофельную телегу, сжимая в руках небольшой холщовый сверток, в котором везет свои поделки на рынок. Чатнапатна широко известна по всей округе своими детскими безделушками, резными деревянными игрушками и фарфоровыми статуэтками. Осман и его вол стоят на краю баньяна, глядя на то, как она подпрыгивает на груде картофельных мешков, постепенно уменьшаясь в точку.

В Чатнапатне она совершает свой путь к дому Шри Шриниваса, владельца самой большой игрушечной фабрики в городке. На его стенах красуются злободневные политические граффити: Голос за Руку. [1036]Или, вежливее: Пожалуйста, голосуйте за КП(М). [1037]Над этими увещеваниями возвышается гордое объявление: Игрушечный Мир Шриниваса. Наш девиз: Искренность & Креатив. Шринивас находится внутри: большой желеобразный мужчина, голова – лысое солнце, пятидесятилетний джентльмен, изрядно состарившийся из‑за неудач в торговле игрушками. Аиша была обязана ему своим заработком. Он так восторгался ее мастерски выполненными миниатюрками, что согласился покупать их столько, сколько она была в состоянии изготовить. Однако, несмотря на свое обычное дружелюбие, взгляд его мрачнеет, когда Аиша раскрывает свой сверток, чтобы показать пару дюжин фигурок юноши в клоунском колпаке, сопровождаемого нарядным волом, склонившим свою обмишуренную голову. Сообразив, что Аиша простила Осману его обращение, Шри Шринивас начинает сердиться:

– Этот мужчина – предатель своего рождения, ты это прекрасно знаешь. Разве может человек менять богов так же легко, как дхоти? Бог знает, что на тебя нашло, дочурка, но мне не нужны эти куклы.

В рамке на стене позади стола висит сертификат, на котором можно прочесть намеренно вычурную надпись: Сим удостоверяем, что Г‑Н ШРИ Ш. ШРИНИВАС является Экспертом по Геологической Истории Планеты Земля, коий летал над Большим Каньоном со СЦЕНИЧЕСКИМИ АВИАЛИНИЯМИ. Шринивас закрывает глаза и складывает руки: несмеющийся Будда с несомненным авторитетом того, кто летал.

– Этот мальчишка – дьявол, – говорит он непреклонно, и Аиша заворачивает кукол в холстину и поворачивается, чтобы беспрекословно уйти.

Глаза Шриниваса распахиваются.

– Проклятье, – восклицает он, – ты уйдешь, а ко мне придут тяжелые времена? Ты думаешь, я не знаю, что тебе нужны деньги? Зачем ты сделала эту чертовски глупую вещь? Что ты собираешься теперь делать? Ступай и сделай еще немного ПС‑кукол, вдвое быстрее, и я накину тебе, ибо я великодушен к ошибкам.

Личным изобретением мистера Шриниваса были куклы Планирования семьи,[1038]социально ответственный вариант старинной русской матрешки. Внутри Абба‑куклы в костюме и туфлях находилась скромная, одетая в сари Амма,[1039]а внутри нее дочь, содержащая сына. Два дитяти есть изобилие: таково было послание этих кукол.

– Работай быстро‑быстро, – бросает Шринивас вослед уходящей Аише. – На ПС‑куклы хороший спрос.

Аиша оборачивается и улыбается.

– Не волнуйтесь обо мне, Шринивасджи, – отвечает она и выходит.

Сироте Аише было девятнадцать, когда она возвращалась в Титлипур вдоль изъезженного картофельного пути; но когда она поднялась в деревню около сорока восьми часов спустя, она достигла своего рода бессмертия, ибо волосы ее стали белыми, как снег, а к коже вернулось сияющее совершенство новорожденного младенца; и хотя она была совершенно обнаженной, бабочки обосновались на ее теле столь густыми роями, что она, казалось, носила платье из тончайшей во вселенной ткани.[1040]Клоун Осман занимался у дороги своей обычной практикой с бу‑бу‑быком – ибо, несмотря даже на то, что он был взволнован поразительно долгим ее отсутствием и провел всю прошедшую ночь в поисках ее, ему все еще было необходимо зарабатывать себе на жизнь. Когда он увидел ее – этот юноша, совершенно не почитавший Бога по той причине, что родился неприкасаемым, – его обуял священный ужас, и он не осмелился приблизиться к девушке со своей безнадежной влюбленностью.

Она вошла в свою хижину и беспробудно проспала день и ночь. Затем она навестила деревенского главу, сарпанча[1041]Мухаммед‑Дина,[1042]и прозаично поведала ему, что Архангел Джибрил пришел к ней в видении и возлег отдохнуть рядом с нею.

– Величие явилось среди нас, – сообщила она встревоженному сарпанчу, прежде более обеспокоенному картофельными квотами, нежели трансценденцией. – Все востребуется с нас, и все воздастся нам тоже.

В другой части древа Хадиджа,[1043]жена сарпанча, утешала плачущего клоуна, которому было трудно смириться с мыслью, что он потерял свою возлюбленную Аишу, скрывшуюся отныне в горних; ибо если ангел ложится с женщиной, она потеряна для мужчин навеки. Хадиджа была стара, забывчива и обычно неуклюжа в своих попытках любить, и она холодно утешала Османа:

– Солнце всегда укажет, когда стоит бояться тигров, – сослалась она на старую поговорку: дурные новости всегда приходят внезапно.

Вскоре после того, как случилась эта чудесная история, девочка Аиша была вызвана в большой дом, и в последующие дни она провела много времени в закрытых беседах с женой заминдара, Бегум Мишалой Ахтар, чья мать тоже была здесь и пала пред беловолосой архангельской женой.

 

* * *

 

Сновидец, грезящий, желает (но неспособен) возразить: я бы и пальцем не коснулся ее, вы что, полагаете, что это какой‑то сальный сон, или что? Да будь я проклят, если знаю, откуда взяла эта девчонка свою информацию/инспирацию.[1044]Не из нашего квартала, это несомненно.

Случилось так: она возвращалась в деревню, но внезапно на нее накатила усталость, и она сошла с маршрута, чтобы лечь в тени тамариндового дерева[1045]и отдохнуть. Едва она сомкнула глаза, он появился рядом с нею, грезящий Джибрил в пальто и шляпе, изнемогающий от жары. Она взглянула на него, но он не мог сказать, что она увидела: может быть, крылья, ореолы, деяния. Затем он лег рядом и обнаружил, что не в силах встать, его члены стали тяжелее железных гирь; казалось, его тело могло быть вдавлено в землю собственной тяжестью. Отведя от него взор, она кивнула, серьезно, словно он говорил с нею, а затем сбросила свое пестрое сари и вытянулась рядом с ним, нагая. Потом он заснул во сне, застывший, будто кто‑то выдернул штепсель, а когда сновидец пробудился вновь, она стояла пред ним с распущенными белыми волосами и бабочками, ставшими ее одеянием: преображенная. Она по‑прежнему увлеченно кивала, получая сообщение от кого‑то, кого называла Джибрилом. Затем она покинула его, лежащего, и вернулась в деревню, чтобы свершить свой выход.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: