– Я решила поговорить о призраках, – поведала она, – потому что большинство альпинистов, спустившись с пиков, становится обеспокоенными и списывают эти истории со счетов. Но они существуют: я вынуждена признать это, даже несмотря на то, что я из тех людей, чьи ноги прочно стоят на земле.
Это было забавно. Ее ноги. Еще перед восхождением на Эверест она начала испытывать острые боли, и ее терапевт, доктор Мистри, деловая женщина из Бомбея, сообщила, что она страдает из‑за низких сводов. «Попросту говоря, у Вас плоскостопие». Ее своды, и прежде слабые, были еще более ослаблены с возрастом из‑за ношения кедов и другой неподходящей обуви. Доктор Мистри не могла порекомендовать многого: упражнения на сжатие пальцев ног, бег босиком по наклонной поверхности, сознательный подбор обуви. «Вы достаточно молоды, – сказала она. – Если Вы будете осторожны, Вы еще поживете. Если нет, Вы станете калекой к сорока». Когда Джибрил – проклятье! – услышал, что она поднялась на Эверест с больными ногами, он взялся за изучение этого вопроса. Он прочитал волшебные сказки Bumper Book,[934]в которых нашел историю русалки, бросившей океан[935]и принявшей человеческий облик ради мужчины, которого она любила. Она обрела ноги вместо плавника, но каждый шаг, который она делала, был для нее мучителен, как будто она шла по битому стеклу; и все же она продолжала идти, все увереннее, вдаль от моря, вглубь земли. Ты сделала это ради проклятой горы, сказал он. Ты могла бы сделать это ради человека?
Она скрыла боль в ногах от своих товарищей‑альпинистов, потому что соблазн Эвереста была таким захватывающим. Но все эти дни боль по‑прежнему была с нею и становилась, если такое возможно, сильнее час от часу. Случай, врожденная слабость, оказался петлей для ее ног. Конец приключениям, думала Алли; меня предали собственные ноги. Образ петли для ног остался с нею до сих пор. Чертовы китаезы, размышляла она, повторяя за призраком Уилсона. «Жизнь так легка для некоторых, – рыдала она в руках Джибрила Фаришты. – Почему им не раздают разрывающиеся от боли ноги?» Он поцеловал ее в лоб. «Для тебя это всегда было борьбой, – сказал он. – Ты хочешь чертовски многого».
|
Класс ждал ее, заинтригованный всем этим разговором о фантомах. Они хотели историй, ее историй. Они хотели стоять на горной вершине. Вы знаете, хотела она спросить у них, каково это – когда вся твоя жизнь сконцентрирована в одно мгновение, в несколько долгих часов? Вы знаете, что это значит, когда единственное возможное направление – вниз?
– Я была во второй паре с Шерпой Пембой,[936]– рассказывал она. – Погода стояла превосходная, превосходная. Так чисто, что тебе кажется, будто ты можешь взглянуть прямо сквозь небо куда‑то вовне. Первая пара, наверное, уже на вершине, сказала я Пембе. Если погода продержится еще немного, мы сможем идти. Пемба стал очень серьезным, полное преображение, потому что раньше он был главным клоуном экспедиции. К тому же, он не бывал на вершинах прежде. На этом этапе я не планировала идти без кислорода, но когда увидела, что Пемба собирается это сделать, я подумала: хорошо, я тоже. Это было глупой прихотью, совершенно непрофессиональной, но я внезапно захотела быть женщиной, сидящей на вершине этой ублюдочной горы, человеком, а не дышащей машиной. Пемба сказал: Алли‑Биби, не делай этого, но я махнула рукой. Тем временем мы пропускали первых спускавшихся, и я смогла разглядеть в их глазах нечто замечательное. Они были так возвышенны, так полны восторгом, что даже не обратили внимания, что на мне нет кислородного оборудования. Будьте осторожны, высматривая ангелов, кричали они нам. Пемба взял хороший темп дыхания, и я следом, делая вдох и выдох вместе с ним. Я чувствовала, как поднимается вверх моя голова, и я ухмылялась, просто ухмылялась от уха до уха, а когда Пемба смотрел на меня, я могла заметить, что он делает то же самое. Это походило на гримасу, как будто от боли, но это была всего лишь дурацкая радость.
|
Она была женщиной, приходящей к трансценденции, к чудесам души путем тяжелого физического труда продвижения к скованной льдом скалистой вершине.
– В тот момент, – сообщила она девочкам, следящим за каждым шагом ее пути наверх, – я верила во все это: в то, что вселенная имеет звук, что ты можешь поднять завесу и увидеть лицо Бога, во все. Я видела Гималаи, протянувшиеся подо мною, и это тоже был Божий лик. Пемба, должно быть, заметил что‑то в моем выражении лица, что обеспокоило его, поэтому он крикнул мне: Смотри, Алли‑Биби, вершина! Я помню: мы как будто проплыли по последнему карнизу прямо к пику, а потом мы оказались там, где земля раскинулась под нами во все стороны. И свет; вселенная, очищенная светом. Я хотела сорвать с себя одежду и позволить ему впитаться в мою кожу. – Ни смешка из класса; они танцевали с нею обнаженными на крыше мира. – Тогда начались видения: сплетенные радуги, танцующие в небе; сияние, льющееся вниз, подобно низринувшемуся с солнца водопаду; и были ангелы, я не шучу. Я видела их, и Шерпа Пемба – тоже. В это время мы стояли на коленях. Его зрачки выглядели абсолютно белыми, и, я уверена, мои были такими же. Я знаю, мы должны были умереть там, ослепленные снегом и дурацкий горой, но тут я услышала грохот, громкий, пронзительный звук, подобный пушке. Это вернуло меня к реальности. Я кричала Пему, пока он тоже не пришел в себя, и мы начали спуск. Погода быстро менялась; вьюга преграждала наш путь. Муть наполнила чистый, лучистый воздух, погружая его во тьму.[937]Мы едва добрались до точки сбора и вчетвером забрались в небольшую палатку Шестого Лагеря, двадцать семь тысяч футов. Больше рассказывать почти что и нечего. Все мы потом возвращались к нашему Эвересту, раз за разом, всю ночь. Но в какой‑то момент я спросила: «Что это был за шум? Кто стрелял из пушки?» Они посмотрели на меня, как на ненормальную. Кому бы понадобилось делать такую чертовски глупую вещь на такой высоте, сказали они, да и в конце концов, Алли, ты, черт возьми, прекрасно знаешь, что на этой горе нет пушки. Конечно, они были правы, но я слышала ее, это я знаю точно: бабах, выстрел и эхо. Вот так‑то, – закончила она резко. – Конец. История моей жизни.
|
Она подняла серебряноглавую трость и собралась уходить. Учительница, миссис Бари, попыталась было произнести обычную банальность. Но девочки не хотели отпускать свою гостью.
– Так что же это было тогда, Алли? – настаивали они; и она, будто ставшая вдруг на десять лет старше своих тридцати трех, пожала плечами.
– Трудно сказать, – ответила она. – Возможно, это был призрак Мориса Уилсона.
Она покинула классную комнату, тяжело опираясь на палку.
* * *
Город – Благословенный Лондон, яар, и никаких проклятых нет! – был одет в белое, подобно скорбящему на похоронах.[938]Какие, на хрен, похороны, мистер, задал себе дикий вопрос Джибрил Фаришта, уж точно не мои, а мне – проклятая надежда и уверенность. Когда поезд дополз до станции Виктория, он спрыгнул с него, не дожидаясь полной остановки, подвернул лодыжку и полез под багажные тележки и насмешки ожидающих лондонцев, следивших за его падением, вытаскивать свою чрезвычайно потрепанную шляпу. Рекхи Меркантиль нигде не было видно, и, ловя момент, Джибрил понесся сквозь расступающуюся толпу как одержимый, только для того, чтобы вновь обнаружить ее у турникета,[939]терпеливо покачивающуюся на ковре, невидимую для чьих‑либо глаз, кроме его собственных, в трех футах над землей.
– Что ты хочешь, – вспыхнул он, – что у тебя за дело ко мне?
– Наблюдать за твоим падением, – немедленно ответила она. – Оглянись по сторонам, – добавила она, – я уже заставила тебя выглядеть полным придурком.
Люди очищали место вокруг Джибрила, дикого человека в пальто не по росту и истоптанной шляпе, этот мужчина говорит сам с собой, произнес детский голос, и мать ответила ему шш, дорогой, нехорошо издеваться над юродивыми. Добро пожаловать в Лондон. Джибрил Фаришта помчался к лестнице, ведущей вниз к Трубе.[940]Рекха, летящая на ковре, позволила ему оторваться.
Но когда в большой спешке он достиг северной платформы Линии Виктории,[941]он увидел ее снова. На сей раз она была цветной фотографией на рекламном сорокавосьмистраничном постере на стене у дороги, рекламирующем достоинства международной системы автоматической телефонной связи. Отправьте свой голос в Индию на ковре‑самолете, советовала она. Не нужно ни джиннов, ни ламп. Он испустил громкий крик, еще раз заставив своих попутчиков усомниться в его здравом рассудке, и сбежал на южную платформу, к только что тронувшемуся поезду. Он вскочил на борт и обнаружил там Рекху Меркантиль, держащую на коленях скатанный в трубочку ковер. Двери со стуком захлопнулись за ним.
В тот день Джибрил Фаришта носился по всем веткам лондонской подземки, и Рекха Меркантиль находила его повсюду, куда бы он ни пошел; она была рядом с ним на бесконечных эскалаторах Оксфордского Цирка[942]и в плотно набитых лифтах Тафнелл‑парка,[943]притираясь к нему в манере, которую при жизни считала весьма возмутительной. Снаружи от линий метрополитена она швыряла фантомы своих детей с верхушек разлапистых деревьев, а когда он вышел на воздух возле Банка Англии,[944]театрально сбросилась с апекса[945]его неоклассического[946]фронтона.[947]И даже несмотря на то, что у него не было никакого представления об истинном обличии этого самого изменчивого и хамелеонистого из городов, он креп в убеждении, что Лондон продолжает менять свой облик даже сейчас, когда Джибрил наматывает круги под ним, в результате чего станции подземки переползали с линии на линию и следовали друг за другом в очевидно случайной последовательности. Неоднократно он выскакивал, задыхаясь, из этого подземного мира, в котором перестали действовать законы пространства и времени, и пытался поймать такси; однако никто не хотел останавливаться, и ему приходилось погружаться обратно в эти адские дебри, в этот лабиринт без разгадки, и продолжать свои эпические странствия. Наконец, истощенный и потерявший надежду, он сдался фатальной логике безумия и сошел на произвольно выбранной и, по его расчетам, последней бессмысленной станции своего долгого и бесполезного путешествия в поисках химеры исцеления. Он выбрался в душераздирающее безразличие занесенной мусором улицы, наводненной транзитными грузовиками. Уже опустилась тьма, когда он, пошатываясь и истратив последние резервы оптимизма, добрел до незнакомого парка, освещенного полным спектром эктоплазматического[948]блеска вольфрамовых ламп. Когда он опустился на колени в уединенности зимней ночи, он увидел женскую фигуру, медленно приближающуюся к нему через заснеженный газон, и решил, что это, должно быть, его немезида, Рекха Меркантиль, явилась, чтобы подарить ему смертельный поцелуй, чтобы утащить его в преисподнюю более глубокую, чем та, на которую обрекла она свою израненную душу. Он уже не таился и, когда женщина подошла к нему, упал вперед на свои ладони; его пальто свободно разметалось вокруг него и придавало ему вид гигантского умирающего жука, напялившего, по неясной причине, грязную серую фетровую шляпу.
Будто издалека услышал он, как с губ женщины сорвался потрясенный сдавленный крик, в котором перемешались недоверие, радость и странное негодование, и прямо перед тем, как чувства оставили его, он понял, что Рекха позволила ему – до поры, до времени – достичь иллюзии безопасной гавани: так, чтобы триумф над ним мог стать еще приятнее, чем прежде.
– Ты жив, – произнесла женщина, повторяя первые слова, когда‑либо сказанные ему. – Ты вернулся к жизни. Вот в чем суть.
Улыбнувшись, он заснул в плоскостопных ногах Алли под падающим на город снегом.
IV. Аиша [949]
Государыня, ведь если ты хотела врагов,
Кто же тебе смел отказать?
БГ, «Государыня»
Даже многосерийные видения мигрировали вместе с ним; они знают город лучше него. И после Розы и Рекхи сказочные миры его архангелического второго Я начинают казаться такими же осязаемыми, как изменчивая действительность, в которой он пребывает в часы своего бодрствования. Сейчас, например, происходит вот что: миновав ограду голландского особняка,[950]возведенного в той части Лондона, в которой он позднее опознал Кенсингтон,[951]грезы стремительно несут его мимо универмага Беркеров[952]и серого домика с двойными оконными панелями, где Теккерей[953]написал Ярмарку тщеславия;[954]и через площадь с женским монастырем, куда маленькие девочки в униформе постоянно входят, но откуда никогда не выходят;[955]и дом, где провел свои преклонные годы Талейран,[956]когда после тысячи и одной хамелеоновской смены подданства и принципов он принял наружность французского посла в Лондоне; и, достигнув угла строения о семи этажах, с зелеными стальными прутьями на балконе четвертого, грезы спешат теперь к фасаду дома и на четвертом этаже отодвигают тяжелые шторы в окне гостиной, где сидит, наконец – как всегда бессонный, глядящий в будущее широко распахнутыми в тусклом желтом свете глазами – бородатый Имам[957]в тюрбане.[958]
Кто он? Изгнанник. Коего не стоит путать, позвольте заметить, со всеми иными понятиями, которыми люди бросаются в него: émigré,[959]экспатриант,[960]беженец, иммигрант, молчание, хитроумие. Изгнание[961]– мечта о блистательном возвращении. Изгнание – видение революции: Эльбы, не Святой Елены.[962]Оно – бесконечный парадокс: взгляд в будущее глазами, устремленными в прошлое. Изгнание – шар, подброшенный высоко в воздух. Он висит там, замороженный во времени, обратившийся в фотографию; отвергнувший движение, замерший невозможно выше родной земли, он ждет неизбежного момента, когда фотография начнет двигаться и земля призовет его к себе. Об этом думает сейчас Имам. Его жилище – арендованная квартира. Это – зал ожидания, фотография, воздух.
Плотные обои, оливковые полосы на кремовой поверхности, немного выцвели, – достаточно, чтобы подчеркнуть более яркие прямоугольники и овалы, обозначающие места, где прежде висели картины. Имам – противник изображений.[963]Перенося картины, он бесшумно снимал их со стен и ускользал из комнаты, удаляя себя от гнева собственного невысказанного неодобрения. Некоторым образцам, однако, позволено было остаться. На каминной полке он держит небольшую подборку открыток, изображающих простые картины его родины, которую он называет просто Деш:[964]гора, возвышающаяся над городом; живописный пейзаж деревни под ветвями могучего древа;[965]мечеть. Но в его спальне, на стене, примыкающей к твердой лежанке, висит более могущественная икона – портрет женщины исключительной силы, примечательной своим греческим профилем и россыпью черных волос, столь же длинных, сколь высока она сама.[966]Властная женщина, враждебная ему, чуждая ему: он хранит ее в заточении. Точно так же, как, далеко во дворцах своего всемогущества, она прижимает его портрет под своей королевской мантией или скрывает его в медальоне на шее. Она – Императрица, и имя ее – каково же? – Аиша. На этом острове – изгнанник‑Имам, а дома, в Деше – Она. Они готовят друг другу смерть.
Занавеси[967]– плотный золотистый бархат – весь день задернуты, чтобы ничто злое не вползло в квартиру: иная страна, Зарубежье, нация чужаков.[968]Суровый факт, что он здесь, а не Там, на котором зациклились все его мысли. В тех редких случаях, когда Имам выходит глотнуть кенсингтонского воздуха, в центре квадрата, образованного восемью молодыми мужчинами в солнцезащитных очках и костюмах с выпирающими углами, он складывает ладони перед собой и направляет на них пристальный взгляд, чтобы ни единый элемент, никакая частица этого ненавистного города – этого отстойника гнусностей, оскорбляющего Имама тем, что дарит убежище, дабы тот был обязан ему несмотря на похоть, жадность и тщеславие его путей – не поселилась на нем, подобно соринке в глазу.[969]Когда он покинет это постылое место ссылки, чтобы вернуться с триумфом в свой город под горой с открытки, это станет предметом гордости для него, ибо он сможет сказать, что остался в полном неведении относительно Содома, в котором был обязан ждать; неосведомленный, а потому незапятнанный, неизменный, чистый.
И еще одна причина для задвинутых штор – в том, разумеется, что вокруг есть глаза и уши, не все из которых дружелюбны. Оранжевые строения не нейтральны. Где‑то через улицу отсюда находятся линзы телескопических объективов, видеооборудование, чувствительные микрофоны; и вечная угроза снайперов. Выше, ниже и около Имама – безопасные квартиры, занятые его охранниками, что прогуливаются по кенсингтонским улицам, замаскированные под женщин в длинных одеждах и серебряных украшениях; но все равно нужно быть крайне осторожным. В условиях изгнания паранойя – обязательное условие выживания.
Байка, которую он услышал от одного из своих фаворитов, обращенного американца, прежде успешного певца, ныне известного как Билаль Икс.[970]В некоем ночном клубе, куда Имам имел обыкновение отправлять своих помощников, чтобы послушали неких персон, принадлежащих к неким оппозиционным фракциям, Билаль встретил молодого человека из Деша, певца того же сорта, и они погрузились в беседу. Этот Махмуд оказался ужасно напуганным индивидом. Недавно он сожительствовал с гори,[971]высокой рыжей женщиной с крупной фигурой, а потом выяснилось, что прежним любовником его возлюбленной Ренаты был ссыльный босс САВАК,[972]карательной организации Иранского шаха. Великий Панджандрам номер один собственной персоной, не какой‑нибудь там мелкий садист с талантом по выдергиванию ногтей или прижиганию глаз, но лично великий харамзада. День спустя после того, как Махмуд и Рената переселились в новую квартиру, Махмуд получил письмо. Окей, дерьмоед, ты ебешь мою женщину, я всего лишь хочу сказать тебе привет. На следующий день пришло второе письмо. Кстати, ушлепок, забыл сказать, здесь твой новый телефон. Незадолго до этого Махмуд и Рената попросили своего внесения в список эксдиректории,[973]но телефонная компания еще не выдала им новый номер. Когда же двумя днями позже номер был назван и оказался тем же, что в письме, Махмуд облысел от ужаса. Теперь, увидев свои волосы, лежащие на подушке, он собрал их вместе на ладони, протянул Ренате и попросил: «Крошка, я люблю тебя, но ты слишком горяча для меня. Пожалуйста, иди‑ка ты куда подальше». Когда Имам пересказывал эту историю, он качал головой и говорил: эта шлюха, кто теперь коснется ее, каким бы обольстительным ни было ее тело? Она запятнала себя хуже, чем проказой; так люди и калечат себя. Но истинной моралью притчи была потребность в вечной бдительности. Лондон был городом, в котором у экс‑босса САВАК были большие связи в телефонной компании, а экс‑повар шаха управлял процветающим рестораном в Хаунслоу.[974]Такой приветливый город, такое пристанище, всегда выбирают эти типы. Держите шторы опущенными.
Этажи с третьего по пятый в этом блоке квартир на данный момент были всей родиной, которая осталась у Имама. Здесь есть винтовки и коротковолновое радио, и комнаты, в которых сидят угловатые молодые люди в костюмах и ведут срочные переговоры по нескольким телефонам. Здесь нет алкоголя,[975]нигде не видно игральных карт и костей, и единственная женщина – та, что висит на стене в спальне старика. На этой суррогатной родине, которую страдающий бессонницей святой воспринимает как вестибюль или зал ожидания, центральное отопление – день и ночь на полную мощность, и окна плотно закупорены. В изгнании нельзя забыть – и потому следует моделировать – сухой жар Деша, земли былой и грядущей,[976]где даже луна горяча и сочится подобно свежему, маслянистому чапати.[977]О, как жаждет он той части мира, где солнце и луна – мужчины, но их горячий сладкий свет зовется женскими именами! Вечером изгнанник слегка приподымает шторы, и чуждый лунный свет украдкой вползает в комнату; его холодность вонзается в очи, словно гвозди. Он вздрагивает, жмурится. Хмурый, зловещий, бодрствующий, в свободном халате: таков Имам.
Изгнание – бездушная страна. В изгнании мебель уродлива, дорога, вся куплена в одно и то же время, в одном и том же магазине и в большой спешке: лоснящиеся серебром горбатые диваны подобны допотопным Бьюикам[978]ДеСото[979]Олдсмобилям,[980]книжные шкафы со стеклянными дверцами наполнены не книгами, а муляжными корешками. В изгнании душ ошпаривает кипятком всякий раз, когда кто‑нибудь включает кран на кухне, поэтому, если Имам отправляется мыться, всей его свите строго‑настрого запрещено наполнять чайник или мыть тарелки, а когда Имам идет в туалет, кто‑нибудь из его блюстителей выскакивает ошпаренным из душа. В изгнании никогда не готовится пища; телохранители в черных очках выходят за ней в забегаловку. В изгнании все попытки пустить корни подобны измене: они – признание поражения.
Имам – центр колеса.
Движение исходит от него ежечасно. Его сын, Халид,[981]входит в святая святых, неся в правой руке стакан воды, придерживаемый снизу левой ладонью. Имам часто пьет воду, по стакану каждые пять минут, содержа себя в чистоте; прежде, чем подавать ему, воду очищают от примесей американским фильтровальным аппаратом. Все молодые люди, окружающие его, прекрасно изучили его знаменитую Монографию о Воде, чья чистота, верит Имам, передается пьющему: о ее тонкости и простоте, об аскетических удовольствиях ее вкуса. «Императрица, – отмечает он, – пьет вино». Бордо и бургундское смешиваются, даря пьянящую продажность ее телу, и блистательному, и порочному. Грех достаточен, чтобы осудить ее на веки вечные без надежды на искупление. Картина на стене спальни изображает Императрицу Аишу, держащую обеими руками человеческий череп, наполненный темно‑красной жидкостью.[982]Императрица пьет кровь, но Имам – человек воды. «Не случайно народы наших жарких стран дарят ей почтение, – сообщает Монография. – Вода, хранитель жизни. Ни одна цивилизованная личность не способна отречься от нее в пользу чего‑то иного. Бабушка с вечно негнущимися артритными суставами встанет, откликнувшись на зов, если дитя подойдет к ней и попросит: баба, пить. Остерегайтесь всех тех, кто кощунствует против нее. Тот, кто загрязняет воду, растворяет свою душу».
Вспоминая покойного Ага‑хана, Имам часто дает волю гневу из‑за того интервью, во время которого глава исмаилитов[983]пил старинное шампанское. О, сэр, это шампанское – только для видимости. Когда оно касается моих губ, оно обращается в воду. Злодей, привычно гремит Имам. Отступник, богохульник, мошенник. Наступят времена, когда такие индивиды будут оценены, поведал он своим людям. Придет день воды, и кровь потечет подобно вину. Такова чудесная природа будущего изгнанников: то, что сначала произнесено в бессилии перегретой квартиры, становится судьбой наций.[984]Кому незнакома эта мечта – стать королем на день? – Но Имам мечтает более чем об одном дне; эманации, исходящие с кончиков его пальцев, натягиваются паутинкой, с помощью которой он будет управлять ходом истории.
Нет: не истории.
Мечты его куда более странные.
* * *
Его сын, водонос Халид, склонившись пред отцом, словно паломник пред святыней, докладывает, что службу по охране за пределами убежища несет Салман Фарси.[985]Билаль находится в радиотрансляторной, передавая сегодняшние сообщения на согласованной частоте в Деш.
Имам – массивная неподвижность, иммобильность. Он живет камнем. Его большие сучковатые руки серым гранитом тяжело покоятся на подлокотниках высокого кресла. Его голова, выглядящая слишком большой в сравнении с телом под нею, тяжеловесно громоздится на поразительно тонкой шее, с трудом различимой под черно‑седыми пучками бороды. Глаза Имама омрачены; губы его неподвижны. Он – чистая сила, сущий элементаль;[986]он движется в неподвижности, действует в недеянии, говорит, не произнося ни звука.[987]Он – фокусник, а история – его трюк.
Нет, не история: нечто куда более странное.
Разгадку этого ребуса можно услышать сейчас на некоторых тайных радиоволнах, по которым голос обращенного американца Билаля поет священную песнь Имама. Билаль – муэдзин:[988]его голос ныряет в свински короткие радиоволны[989]Кенсингтона и появляется в спящем Деше, превратившись в грозовую речь самого Имама. Начиная с ритуального поношения Императрицы, со списков ее преступлений, убийств, взяток, сексуальных сношений с ящерицами и так далее, он приступает, в конечном итоге, к перезвону на все голоса всенощного воззвания Имама к людям восстать против зла ее Государства.
– Мы свершим революцию, – вещает через него Имам, – это – восстание не только против тирана, но и против истории.
У него есть противник помимо Аиши, и это – сама История. История – кровавое вино, которое более не должно пьянить. История – интоксикант, творение и обитель Дьявола, великого Шайтана, величайшая из лжей – прогресс, наука, право,[990]– с которыми лицом к лицу сошелся Имам. История есть отклонение от Пути, знание есть заблуждение, ибо итог знанию был подведен в тот день, когда Ал‑Лах[991]завершил свое откровение Махаунду.
– Мы разрушим завесу истории, – декларирует Билаль сквозь обратившуюся в слух ночь, – и когда она сгинет, мы увидим вместо нее Рай, возвышающийся во всем своем сиянии и славе.
Имам выбрал Билаля для этой задачи за красоту его голоса, возносившего своего обладателя в его прошлой, преуспевающей инкарнации на Эверест хит‑парада, не однажды, но дюжины раз, к самой вершине. Голос был богат и авторитетен: голос, привыкший быть услышанным; бережно взлелеянный, прекрасно поставленный, голос американского доверия, оружие Запада, обращенное против своих изготовителей, готовых поддерживать Императрицу и ее тиранию. Сперва Билаль X возражал против такого описания своего голоса. Принадлежа, ко всему прочему, к людям угнетенным, он настаивал, что было несправедливо приравнивать его к империалистам‑янки.[992]Имам ответил, не без мягкости: Билаль, Ваше страдание – также и наше. Но чтобы возвести дом власти, надо учиться их способам, впитывать их той самой шкурой, которая является причиной Вашего притеснения. Привычку к власти, ее тембр, ее положение, ее путь отношений с другими. Это болезнь, Билаль, заражающая всех, кто подходит к ней слишком близко. Если властвующий топчется по Вам, Вы заражаетесь через его подошвы.
Билаль продолжает вещать в темноту.
– Смерть тирании Императрицы Аиши, календарей,[993]Америки, времени! Мы ищем вечности, безвременья, Бога. Его неподвижные воды, не ее текущие вина.
– Жгите книги и верьте Книге;[994]рвите газеты и внимайте Слову, как было явлено это Ангелом Джибрилом Посланнику Махаунду и объяснено вашим истолкователем[995]и Имамом.
– Аминь, – произносит Билаль, закрывая ночные чтения.
Пока, в святая святых, Имам шлет свое собственное сообщение: и зовет, призывает архангела, Джибрила.
* * *
Он видит себя в грезах: никакой не ангел с виду, простой мужчина в обычной уличной одежде, посмертно донашиваемой за Генри Диамантом: габардин и фетровая шляпа над подтяжками, придерживающими брюки не по размеру, шерстяным рыбацким пуловером, мятой белой рубашкой. Этот Джибрил‑сновидец, столь подобный себе пробужденному, стоит, дрожа, в убежище Имама, чьи глаза белы как облака.
Джибрил говорит ворчливо, скрывая свой страх.
– Зачем тебе понадобились архангелы? Те времена, тебе следовало бы знать, давно прошли.
Имам закрывает глаза, вздыхая. Из ковра выползают длинные ворсистые усики, быстро обвивающиеся вокруг Джибрила, удерживая его на месте.
– Ты не нуждаешься во мне, – подчеркивает Джибрил. – Откровение завершено. Позволь мне уйти.
Собеседник трясет головой и говорит, разве что губы его не двигаются, и это – голос Билаля, наполняющий уши Джибрила, несмотря на то, что радиоведущего нигде не видно, ныне же ночью, сообщает голос, ты должен отнести меня к Иерусалиму. [996]
Затем квартира растворяется, и вот они стоят на крыше возле цистерны с водой, поскольку Имам, когда желает двигаться, может оставаться на месте и перемещать мир вокруг себя. Его борода развевается на ветру. Теперь она стала длиннее; если бы не ветер, ухватившийся за нее, словно за развевающийся шифоновый[997]шарф, она коснулась бы земли под его ногами; у него красные глаза, и голос его висит в небе вокруг него. Возьми меня. Джибрил спорит: Кажется, ты и сам с легкостью можешь сделать это; но Имам, одним стремительным движением закинув бороду на плечо, поднимает подолы своих одеяний, чтобы явить архангелу пару тщедушных ножек, почти монструозно поросших волосами, и, высоко подпрыгнув в ночной воздух, кружит в нем, а затем устраивается на плече Джибрила, вцепившись в него ногтями, превратившимися в длинные, изогнутые когти. Джибрил чувствует себя поднимающимся в небо, несущим Старика из Моря, Имама, чьи волосы с каждой минутой становятся все длиннее, струятся во все стороны, а брови подобны вымпелам на ветру.
Иерусалим, удивляется он, как добраться до него? – И потом, это скользкое слово, Иерусалим, оно может выражать идею точно так же, как место:[998]цель, экзальтация. Где находится Иерусалим Имама?
– Падение блудницы, – отдается в его ушах отдаленный голос. – Ее крах, Вавилонской шлюхи.[999]
Они проносятся сквозь ночь. Луна нагревается, начиная пузыриться, подобно сыру под грилем; он, Джибрил, видит осколки, отрывающиеся время от времени от нее: лунные капли, скворчащие и пузырящиеся на шипящей сковородке неба. Земля появляется под ними. Жар становится сильнее.