Затем он услышал пение. Оно звучало со стороны старого лодочного домика с одноглазым пиратом, нарисованным снаружи, и песня была иностранной, но знакомой: песня, которую часто напевала Роза Диамант, и голос тоже был знаком, хотя немного отличен, менее дрожащий; более молодой. Дверь эллинга неведомым образом распахнулась и захлопала на ветру. Он пошел на песню.
– Сними свое пальто, – сказала она.
Она была одета, как в день белого острова: черная юбка и ботинки, белая шелковая блуза, простоволоса. Он расстилает пальто на полу эллинга, его ярко‑алая подкладка пылает в тесной, залитой лунным светом комнатушке. Она стоит среди беспорядочных деталей английской жизни: сверчок в углу, пожелтевший абажур, миниатюрные вазы, складной столик, сундук; и протягивает к нему руку. Он глядит в ее сторону.
– Как ты можешь любить меня? – шепчет она. – Я настолько старше тебя.[755]
Не противился он, серенький, насилию со злом,
А сносил побои весело и гордо…
Владимир Высоцкий, «Про козла отпущения»
Когда они стащили с него пижаму в безоконном полицейском фургоне и он увидел толстые, сильно вьющиеся темные волосы, покрывающие его бедра, Саладин Чамча второй раз за ночь испытал потрясение; на сей раз, однако, он начал истерично хихикать, зараженный, возможно, непрекращающимся весельем своих похитителей. Эти три иммиграционных офицера были в особо приподнятом расположении духа, и особенно один из них – пучеглазый парень, чье имя, как оказалось, было Штейн, – «рас‑паковывавший» Саладина с веселым криком: «Время открытий, Паки;[756]давайте посмотрим, из чего ты сделан!» Красно‑белые полосы протянулись от протестующего Чамчи, который полулежал на полу фургона, удерживаемый двумя парами крепких полисменов за обе руки и ботинком пятого констебля, твердо установленным на его груди, и чьи протесты потонули в общем радостном шуме. Его рожки продолжали бить, раскачиваясь из стороны в сторону, по неприкрытому ковриком полу или голеням полицейских (в этом последнем случае он получал справедливые оплеухи от, понятное дело, сердитых правоохранительных офицеров), и в итоге он находился в самом паршивом расположении духа, которое только мог припомнить. Однако, когда взгляд его падал на то, что находилось под позаимствованной в домике Розы пижамой, он не мог помешать этому нелепому хихиканью прорываться сквозь зубы.
|
Его ляжки стали необычайно широкими и мощными, а также непостижимо волосатыми. Ниже колена волосатость резко обрывалась, и ноги сужались в жесткие, костлявые, весьма тощие голени, завершающиеся парочкой лоснящихся раздвоенных копытец, какие можно найти у любого козлятушки‑ребятушки.[757]Саладин был также ошеломлен видом своего фаллоса, весьма выросшего и смущающе эрегированного: органа, который он с наибольшим трудом мог принять за собственный.
– Что же это такое? – посмеивался Новак – недавний «Шипучка» – и игриво пощипывал Саладиново хозяйство. – Быть может, ты хочешь кого‑то из нас?
После чего «стонущий» иммиграционный офицер, Джо Бруно, шлепнул Чамчу по бедру, обхватил Новака за ребра и закричал:
– Что ты, дело не в этом! Кажись, мы добыли самого настоящего козла.
– Я добыл его, – крикнул Новак, когда его кулак невзначай впаялся в недавно увеличившиеся яички Саладина.
|
– Эй! Эй! – завыл Штейн со слезами на глазах. – Послушайте, так даже лучше… Не диво для такого гребаного рогатика.
После чего все трое принялись непрестанно повторять «Добыли своего козла… рогатика…», падая друг другу на руки и восхищенно воя. Чамча хотел было заговорить, но побоялся, что обнаружит свой голос превратившимся в козлиное блеяние, и, к тому же, полицейский ботинок еще сильнее придавил его грудь, что затруднило формулировку каких бы то ни было слов. Что наиболее озадачивало Чамчу, так это тот факт, что обстоятельство, поразившее его как в высшей степени изумительное и беспрецедентное – а именно его метаморфоза в это сверхъестественное существо – воспринимается другими как вполне банальная и знакомая ситуация, вовсе не потрясающая воображение.
«Это не Англия», – подумал он не в первый и не в последний раз. Как могло случиться такое, в конце концов; где во всей этой умеренной и отнюдь не сверхчувственной стране могло бы сыскаться место для такого полицейского фургона, в чьем интерьере подобные события могли бы найти правдоподобное объяснение? Он утвердился в убеждении, что действительно погиб при взрыве самолета и что все происходящее с ним теперь является некой формой послесмертия. Если причина крылась в этом, его прежнее отрицание Бессмертных выглядело бы весьма глупо.
Но где же, в таком случае, какие‑нибудь признаки Высших Сущностей, хоть доброжелательных, хоть вредоносных? Почему в Чистилище, или в Аду, или что там это еще за место, все так похоже на Сассекс[758]наград и фей, знакомый каждому школьнику?[759]
|
Возможно, пришло ему в голову, он в самом деле не погиб в крушении Бостана, но лежит тяжело больной в какой‑нибудь больничной палате, мучимый бредовыми видениями? Он отверг это объяснение, прежде всего потому, что оно разрушало значение кое‑какого ночного телефонного звонка и мужского голоса, который он пытался – безуспешно – забыть… Он почувствовал острое давление от пинка по ребрам, болезненного и достаточно реалистичного, чтобы заставить усомниться в истинности всех этих галлюцинативных теорий. Он вернул свое внимание к действительности, к настоящему, включающему закрытый полицейский фургон (в котором находились три представителя иммиграционных властей и пятеро полицейских), ставший теперь – во всяком случае, на данный момент – всей вселенной, которая у него осталась. Это была вселенная страха.
Новак и остальное сбросили, наконец, свое счастливое настроение.
– Животное, – проклинал его Штейн, нанося серию ударов, и Бруно присоединился к нему:
– Так и есть. Нельзя ожидать, что животные будут соблюдать цивилизованные стандарты. Ведь так?
И Новак уцепился за нить:
– Мы говорим сейчас о гребаной личной гигиене, ты, мелкая трахухоль.
Чамча был озадачен. Тут он заметил, что на полу «черного воронка» появилось большое количество мягких шарообразных предметов. Он почувствовал себя поглощенным горечью и позором. Казалось, что даже его естественные процессы стали теперь козлиными. Это оскорбительно! Он был – и ушел в этом довольно далеко – умным человеком! Такая деградация могла бы подойти какой‑нибудь деревенской шушере из Силхета[760]или магазина велозапчастей Гуджранвалы,[761]но он был сделан из другого теста!
– Мои дорогие друзья, – начал он, пытаясь придать своему голосу властный тон, что было достаточно затруднительно выполнить из этого недостойного положения на спине с широко расставленными копытными ногами и мягкими катышками собственных экскрементов вокруг, – мои дорогие друзья, вам следует признать свою ошибку прежде, чем станет слишком поздно.
Новак приставил ладонь к уху.
– Что это? Что это за шум? – спросил он, оглядываясь вокруг, и Штейн произнес:
– Скажите же.
– Вот что это был за звук, – вызвался Джо Бруно и, сложив ладони рупором, проревел: – Мее‑ее‑ее!
Тут все трое расхохотались снова, так что у Саладина не осталось никакого средства для общения, независимо от того, просто издевались ли они над ним или же его голосовые связки действительно подверглись этому недугу, ибо он боялся, что эта ужасная демоничность неожиданно уничтожит его. Он снова задрожал. Ночь была чрезвычайно холодной.
Офицер Штейн, казавшийся лидером троицы или, по крайней мере, primus inter pares,[762]резко вернулся к предмету круглых катышков, рассыпавшихся по полу фургона.
– В этой стране, – проинформировал он Саладина, – мы сами устраняем свои безобразия.
Полицейские перестали удерживать его и рывком подняли на колени.
– Верно, – заметил Новак, – убери это.
Джо Бруно положил свою большую ладонь Чамче на шею и подтолкнул его голову вниз к загаженному шариками полу.
– Пошел, – произнес он театрально. – Чем раньше начнешь, тем раньше покончишь с этим.
* * *
Даже когда он выполнял (не имея иного выбора) самый последний и основной ритуал своего нечаянного позора, – или, выражаясь иными словами, когда обстоятельства его чудесно спасенной жизни стали более инфернальными и чудовищными, чем когда‑либо, – Саладин Чамча начал замечать, что эти три офицера иммиграционной службы выглядят и действуют теперь не столь странно, как раньше. Прежде всего, они перестали напоминать друг друга в малейших деталях. Офицер Штейн, которого его коллеги именовали «Мак» или «Джок»,[763]оказался высоким, рослым человеком с горбинкой на толстом носу; его акцент, как теперь выяснялось, был преувеличенно шотландским.
– Приобретайте билетики, – одобрительно заметил он, глядя на трагически чавкающего Чамчу. – Настоящий актер, неправда ли? Я пристрастен в наблюдении за действиями подопечных мужчин.
Это наблюдение побудило офицера Новака – то бишь «Кима» (тревожно‑бледное, аскетически сухое лицо которого напоминало средневековую икону и хмуро свидетельствовало о неких глубоких внутренних муках) – пуститься в короткое разглагольствование о своих любимых телевизионных мыльнооперных звездах и ведущих гейм‑шоу,[764]тогда как офицер Бруно, побивший Чамчу за сотворенную им прелестную неожиданность (его лоснящиеся от стильного геля волосы зачесаны на прямой пробор, а белокурая бородка контрастирует с более темными волосами на голове), – Бруно, самый молодой из троицы, похотливо произнес: а что до подопечных девчонок, так это уже моя игра. Этот новый поворот беседы привел всех троих к той манере полузавершенных анекдотов, что чревата предложениями особого рода, но когда пятеро полицейских попытались присоединяться, они вспомнили о рангах, став строгими и поставив констеблей на место.
– Маленькие дети, – пожурил их мистер Штейн, – ваше дело смотреть – не подслушивать.
К этому времени Чамча яростно давился своей пищей, сдерживая рвоту и зная, что такая оплошность лишь продлит его страдания. Он ползал по полу фургона, разыскивая шарики своей пытки, катающиеся из стороны в сторону, и полисмены, нуждающиеся в выходе из фрустрации, порожденной упреком иммиграционных офицеров, принялись жестоко измываться над Саладином, выдергивая волосы из его задницы, дабы увеличить и его смущение, и его смятение.[765]Затем пятеро полицейских нагло запустили свою собственную версию беседы представителей иммиграционных властей и принялись анализировать достоинства всевозможных кинозвезд, игроков в дартс,[766]профессиональных борцов и так далее; но, наткнувшись на придурковатый юмор высокомерного «Джока» Штейна, они оказались неспособны поддержать абстрактный и интеллектуальный тон своих старших и опустились до ссоры о сравнительных достоинствах Тоттенхем Хотспур[767]– команды‑дублера[768]начала шестидесятых – и нынешней могущественной сборной Ливерпуля,[769]– в которой ливерпульские болельщики разгневали фэнов Спуров утверждением, что великий Дэнни Бленчфлор[770]был игроком‑«роскошью», сливочной пенкой, белым цветочком по имени, голубой незабудочкой[771]по характеру; после чего оскорбленная сторона с криком отвечала, что ливерпульские болельщики сами – пидоры, банда Спуров могла бы послать их подальше со связанными за спиной руками. Разумеется, все констебли были знакомы с приемами футбольных хулиганов, проведя множество суббот за их спинами на играх и рассмотрев сверху донизу зрителей всех стадионов страны, и когда дискуссия накалилась, они возжелали продемонстрировать своим противостоящим коллегам, что такое «раздиралка», «яичница», «файерплей»[772]и тому подобное. Фракции в гневе вперили глаза друг в друга, а затем, как по команде, обратили свои пристальные взоры к персоне Саладина Чамчи.
Итак, гвалт в фургончике становился все громче и громче, – и, по правде говоря, в этом была частичная вина Чамчи, начавшего визжать подобно свинье, – а молодые бобби били‑колотили различные детали его анатомии, используя его как морскую свинку и предохранительный клапан и оставаясь, несмотря на возбуждение, достаточно бдительными, чтобы ограничиваться ударами по наиболее мягким, наиболее мясистым деталям и минимизировать риск травм и ушибов; и когда Джок, Ким и Джой увидели, чем занимаются их подчиненные, они решили быть терпимыми, поскольку у ребят должна быть своя забава.
Кроме того, наблюдение этой беседы привело Штейна, Бруно и Новака к исследованию важных вопросов, и теперь, с торжеством на лицах и благоразумием в голосе, они заговорили о необходимости, в такие дни и годы, совершенствоваться в наблюдении, имея в виду не только «зрительство», но и «бдительность», и «наблюдательность». Констеблей юных опыт уместен чрезвычайно, декламировал Штейн: Следите за толпой – не за игрой.
– Вечная бдительность – вот цена «свободы»,[773]– провозгласил он.
– Ээк, – кряхтел Чамча, неспособный избежать перебивания. – Аарх, ууухх, ойоо.
* * *
Спустя некоторое время любопытство отделения перепало на Саладина. У того не оставалось уже ни идей о времени их путешествия на «воронке» в этом тяжелом падении с высот любезности, ни смелости в предположениях о близости конечного пункта назначения, несмотря на то, что шум в его ушах постепенно становился громче: эти призрачные бабушкины шаги, элёэн, дэоэн, Лондон. Удары, дождем льющиеся на него, воспринимались теперь мягкими, будто ласки любовницы; гротескное зрелище собственных телесных метаморфоз более не ужасало его; даже недавние шарики козьих экскрементов не смогли взбудоражить его оскорбленный желудок. Замерев, он погрузился в свой крохотный мирок, пытаясь стать все меньше и меньше и надеясь, что в конечном итоге ему удастся исчезнуть совсем и таким путем восстановить утраченную свободу.
Разговор о методах наблюдения воссоединил иммиграционных офицеров и полисменов, исцеляя разрыв, причиненный словами пуританского порицания Джока Штейна. Чамча, насекомое на полу фургона, слышал – словно через телефонный скремблер[774]– далекие голоса своих похитителей, охотно обсуждающих потребность в увеличении количества видеооборудования на общественных мероприятиях, выгоды от компьютеризированной информации и, что казалось полным противоречием, эффективность размещения особенно богатой смеси в кормушках полицейских лошадей в ночь перед большим матчем, поскольку лошадиные желудочные расстройства вели к потокам дерьма, льющимся на демонстрантов, что всегда призывало их к насилию, вот тогда‑то мы можем действительно оказаться среди них, а это не так‑то просто. Неспособный найти путь для соединения этой вселенной мыльных опер, спортивных новостей,[775]плащей и кинжалов вместе в какое‑либо распознаваемое целое, Чамча закрыл уши на весь этот треп и слушал шаги в своей голове.
Тут в его сознании что‑то щелкнуло.[776]
– Запросите Компьютер!
Трое иммиграционных офицеров и пятеро полицейских затихли, когда вонючая тварь уселась и заорала на них.
– Что это? – спросил самый молодой полицейский – один из сторонников Тоттнема, ибо случилось – невероятное. – Надавать ему, что ли, еще пенделей?
– Мое имя – Салахаддин Чамчавала, профессиональный псевдоним – Саладин Чамча, – промямлил полукозел. – Я являюсь членом Гильдии Актеров, Ассоциации Автомобилистов и Гаррик‑клуба.[777]Регистрационный номер моего автомобиля – такитак. Запросите Компьютер. Пожалуйста.
– Что за козлячьи шуточки?[778]– спросил один из ливерпульских болельщиков, но голос его тоже звучал неуверенно. – Взгляни на себя. Ты – гребаный неотесанный Паки. Сальный‑кто?[779]Что это еще за имя для англичанииа?
Чамча обнаружил где‑то в себе остатки гнева.
– А как же у них? – требовательно проговорил он, мотнув головой в сторону офицеров по делам иммигрантов. – Их имена, по‑моему, тоже звучат не слишком по англо‑саксонски.
На мгновение показалось, что сейчас они все набросятся на него и разорвут на части за такое безрассудство, но резкий череполикий офицер Новак всего лишь влепил ему несколько пощечин, отвечая:
– Я – из Вэйбриджа,[780]ты, пизда. Обрати внимание: из Вэйбриджа, где обычно жили гребаные битлы.
Штейн сказал:
– Лучше проверить его.
Через три с половиной минуты «воронок» остановился, и три иммиграционных офицера, пять констеблей и один полицейский водитель провели кризисную конференцию – что за прелестный рассол! – и Чамча отметил, что в своем новом настроении все девять стали выглядеть одинаково, демонстрируя равенство и идентичность своих опасений и напряженности. А незадолго до этого он сообразил, что запрос Полицейского Национального Компьютера, который быстро идентифицировал бы его как британского гражданина первого класса, не улучшит его положения, но создаст для него, если такое возможно, большую опасность, чем прежде.
– Мы можем сказать, – предложил один из девяти, – что он лежал без сознания на пляже.
– Не сработает, – поступил ответ, – из‑за старой леди и второго гусака.
– Тогда он мешал аресту и оказал сопротивление и пострадал в последующей драке.
– Или старая кошелка твердила га‑га, лишенные всякого смысла, а второй неизвестный парень ничего не говорил, а что до нашего недоразумения, Вы только гляньте на этого малокровного, он ведь похож на самого дьявола, что мы, думаете, еще могли предположить?
– И затем он встал и ринулся на нас, так что мы могли сделать, во всей справедливости, спрошу я Вас, Ваша честь, но мы предоставили ему необходимую медицинскую помощь в Центре Задержания, с надлежащей заботой, сопровождаемой наблюдением и опросом, используя презумпцию невиновности в качестве нашего руководящего принципа; вы хотите чего‑то в таком духе?
– Это – девять против одного, но старая кляча и второй тип играют на руку этому выблядку.
– Смотрите, мы можем дополнить нашу историю позже, первым делом нам надо сказать о том, что мы нашли его бесчувственным.
– Верно.
* * *
Чамча пробудился на больничной койке с зеленой слизью, вытекающей из легких. Кости ныли, словно кто‑то надолго поместил его в холодильник. Он закашлялся, а когда приступ закончился девятнадцать с половиной минут спустя, упал обратно в поверхностный, болезненный сон, необходимый для любого аспекта его действительного местонахождения. Когда он выплыл из забытья, дружелюбное женское лицо взирало на него сверху, успокаивающе улыбаясь.
– С Вами все будет прекрасно, – молвила женщина, поглаживая его плечо. – Слизистая пневмония – все, что Вы получили.
Она представилась как его физиотерапевт, Гиацинта[781]Филлипс. И добавила:
– Я никогда не сужу о человеке по внешности. Нет, сэр. Не думайте, что я так поступаю.
Сказав это, она перекатила его в сторону, приставила маленькую картонную коробочку к его губам, подтянула белый халат, сняла туфли и атлетически вскочила на койку, чтобы усесться на нем верхом, словно он был лошадью, на которой она собиралась проскакать весь мир, и задвинула ширму, за которой, казалось, проносились непрерывно меняющиеся пейзажи.
– Распоряжение доктора, – объяснила она. – Тридцатиминутные сеансы, два раза в день.
Без дальнейших преамбул она принялась оживленно колотить середину его спины несильно сжатыми, но, несомненно, опытными кулачками.
Для бедного Саладина, совсем недавно битого в полицейском фургоне, это новое нападение оказалось последней каплей. Он начал отбиваться под обстрелом ее кулаков, громко крича:
– Оставьте меня в покое; кто‑нибудь связался с моей женой?
Усилие, потраченное на крик, вызвало повторный приступ кашля, продолжавшийся семнадцать минут сорок пять секунд, и он схлопотал выговор от своего физиотерапевта, Гиацинты.
– Вы тратите мое время, – сказала она. – Я уже должна была перейти к более легким процедурам, а вместо этого мне приходится начинать все заново. Вы будете вести себя прилично или нет?
Она осталась на койке, сотрясая ее, прыгая вверх и вниз на его истерзанном теле, подобно участнику родео, вцепившемуся в круп в ожидании восьмисекундного сигнала.[782]Он признал свое поражение и позволил ей выбить зеленую жидкость из его горящих легких. Когда она закончила, он был вынужден признать, что чувствует себя гораздо лучше. Она убрала коробочку, наполовину наполненную теперь слизью, и радостно произнесла:
– Вы можете подниматься на ноги хоть сейчас, – и затем, усиливая его замешательство, принесла свои извинения. – Простите меня, – и слезла с него, не удосужившись вернуть на место ширму.
«Пора разбираться с ситуацией», – сказал он себе.
Беглая физическая экспертиза позволила понять, что его новое, мутационное состояние осталось неизменным. Он упал духом, поскольку, очевидно, полунадеялся, что кошмар закончился, пока он спал. Он был одет в новую чужую пижаму, на сей раз невзрачного бледно‑зеленого цвета, в цвет материала ширмы и видимых отсюда стен и потолка этого загадочного, незнакомого приюта. Его ноги по‑прежнему завершались этими внушающими беспокойство копытами, а рожки на голове были столь же остры, как прежде… От изучения этого мрачного инвентаря его отвлек человеческий голос по соседству, душераздирающе кричащий о своем несчастье:
– О, столько страданий моему телу!..
«В чем дело?» – подумал Чамча и решил проверить. Но теперь он различил много других звуков, не менее тревожных, чем первый. Ему казалось, что он различает голоса всевозможных животных: фырканье быков, лепет обезьян, даже безупречный выговор то ли какаду,[783]то ли волнистых попугайчиков. Затем, с другой стороны, он услышал женский визг и крик болезненного разрешения от бремени; затем раздался плач новорожденного. Однако женские крики не смолкли с началом детских; напротив, их интенсивность удвоилась, и минут пятнадцать спустя Чамча отчетливо разобрал голос второго младенца, слившийся с первым. Тем не менее, родовая горячка роженицы не спешила подходить к концу, и с интервалом в пятнадцать‑тридцать минут, казавшихся подобными вечности, она продолжала добавлять новых и новых младенцев к без того невероятному числу их, следующих, словно победоносные армии, из ее матки.
Нос проинформировал Саладина, что по санаторию (или как там называлось это место) начало разносится некое зловоние; запахи джунглей и фермы, смешанные с богатым ароматом, подобным таковому экзотических специй, шипящих в раскаленном масле – кориандра,[784]куркумы,[785]корицы, кардамона,[786]гвоздики.[787]«Это уж чересчур, – твердо решил он. – Пора разобраться со всем этим». Он свесил ноги с койки, попробовал встать и тут же рухнул на пол, абсолютно непривычный к своим новым ногам. Потребовалось около часа, чтобы преодолеть эту проблему – научиться ходить, держась за кровать и постоянно спотыкаясь, пока походка не стала более‑менее уверенной. Тщательно, и не без некоторого пошатывания, он проделал путь до ближайшей ширмы; за ней обнаружилось лицо иммиграционного офицера Штейна, улыбающегося, как Чеширский Кот,[788]а двое его товарищей немедленно выскочили из‑за ширм слева, задвинув их за своей спиной с подозрительной быстротой.
– Как себя чувствуете? – поинтересовался Штейн, не прекращая улыбаться.
– Когда я смогу увидеть доктора? Когда я смогу сходить в туалет? Когда я смогу уехать? – накинулся на него с вопросами Чамча.
Штейн отвечал неторопливо: доктор скоро будет; сестра Филлипс принесет ему судно; он сможет уехать, как только поправится.
– Вряд ли это Ваша проклятая скромность – высадиться на берег только с легкими вещами, – добавил Штейн с благодарностью автора, чей персонаж неожиданно решил щекотливую техническую проблему. – Это придает Вашей истории убедительность. Я полагаю, Вы двинулись на нас потому, что были больны. Девять человек хорошо помнят это. Спасибо. – Чамча не находил слов от неожиданности. – И еще одно, – продолжил Штейн. – Старая курица,[789]миссис Диамант. Ее нашли мертвой в собственной постели, холодную, как баранина, а второй джентльмен исчез, растворился. Возможность грязной игры пока не опровергнута.
– А в заключение, – добавил он прежде, чем навсегда исчезнуть из новой жизни Саладина, – я предлагаю Вам, мистер Гражданин Саладин, не затруднять себя жалобами. Простите мне разговор начистоту, но с вашими крохотными рожками и большими копытами Вы вряд ли выглядите самым надежным из свидетелей. А теперь – доброго Вам дня.
Саладин Чамча закрыл глаза, а когда вновь открыл их, его мучитель превратился в медсестру и физиотерапевта Гиацинту Филлипс.
– Куда Вы собрались, такой бледный? – спросила она. – Каковы бы ни были Ваши сердечные желания, спрашивайте меня, Гиацинту, и мы посмотрим, что тут можно сделать.
* * *
– Тсс!
Той ночью, в зеленоватом свете таинственного учреждения, Саладин был разбужен шипением с индийского базара.
– Тсс. Ты, Вельзевул. Проснись.
Стоящая перед ним фигура была столь невероятна, что Чамче захотелось спрятаться с головой под одеяло; но он не смог: разве же не таков теперь и он сам?..
– Верно, – произнесло существо. – Ты видишь, ты не один такой. – Его тело было вполне человеческим, но голова была головой свирепого тигра с тремя рядами зубов.[790]– Ночная охрана частенько подремывает, – объяснило оно. – Вот нам и удается встретиться и поговорить.
В этот момент голос с другой кровати – каждая кровать, как знал теперь Чамча, была защищена собственным кольцом ширм – громко прокричал:
– О, столько страданий моему телу! – и человек‑тигр (или мантикор, как он предпочитал называть себя сам) сердито зарычал.
– Это Нюня Лиза,[791]– воскликнул он. – Они сделали его слепым.
– Кто сделал что? – Чамча был озадачен.
– Ну вот, – присвистнул мантикор, – так ты ничего не знаешь?
Саладин все еще был смущен. Его собеседник, казалось, хотел сказать, что за эти мутации ответственен – кто? Как это возможно?
– Я не знаю, – осмелился молвить он, – кто может быть виновен в этом…
Мантикор сомкнул три ряда зубов в явном расстройстве.
– С той стороны есть женщина, – сказал он, – которая выглядит теперь почти как водяная буйволица.[792]Есть бизнесмены из Нигерии,[793]у которых выросли цепкие хвосты. Есть группа шоумейкеров[794]из Сенегала,[795]которые садились в самолет и были внезапно превращены в скользких змей. Сам я работаю в тканевом бизнесе; несколько лет я находился в Бомбее и был высокооплачиваемой мужской моделью, демонстрируя большое разнообразие костюмных материалов и рубашечных тканей. Но кто наймет меня теперь? – разразился он неожиданными слезами.
– Ничего, ничего, – Саладин Чамча автоматически принялся утешать своего гостя. – Все будет в хорошо, я уверен. Будьте мужественны.
Существо взяло себя в руки.
– Все, – сказало оно свирепо, – кое‑кто из нас собирается прекратить это. Мы намерены бежать отсюда прежде, чем они превратят нас во что‑нибудь похлеще. Каждую ночь я чувствую, что какая‑то часть меня начинает меняться. Я начал, например, постоянно пускать ветры… Пардон… Понимаете, о чем я? Кстати, попробуйте, – он протянул Чамче пачку мятно‑перечной жвачки. – Она поможет вашему дыханию. Я подкупил одного из охранников, чтобы организовать поставку.
– Но как они делают это? – поинтересовался Чамча.
– Они пишут нас, – торжествующе шепнул гость. – Это все, что я могу сказать. У них есть сила писания, и мы становятся картинами, которые они создают.
– Трудно поверить, – возразил головой Чамча. – Я прожил здесь много лет, и никогда прежде не случалось ничего подобного…
Его слова замерли, ибо он заметил, что мантикор подозрительно взирает на него сквозь щелочки глаз.
– Много лет? – переспросил человек‑тигр. – Как же так? Может быть, ты – информатор? Да‑да, именно так: шпион?
В этот миг раздался вопль из дальнего угла камеры.
– Выйти, – завывал женский голос. – О Иисусе, я хочу выйти. Иисус Мария, мне нужно выйти, выйти, о Господи, Господи Иисусе!
Выглядящий весьма вульгарно волк просунул голову через ширму Саладина и торопливо обратился к мантикору.
– Охранцы скоро будут здесь, – зашипел он. – Это опять она, Стеклянная Берта.
– Стеклянная?.. – поперхнулся Саладин.
– Ее кожа превращена в стекло, – нетерпеливо объяснил мантикор, не зная, что выволок наружу страшнейший из Саладиновых кошмаров.[796]– И эти ублюдки разбили ей все что могли. Теперь она даже не может сходить в туалет.
Новый голос зашипел сквозь зелень ночи:
– Ради Бога, дамочка! Ходите на гребаное судно!
Волк оттащил мантикора в сторонку:
– Он с нами?
Мантикор пожал плечами:
– Он еще не определился. Не может поверить собственным глазам, в этом его беда.
И они скрылись, лишь только раздался тяжелый топот ботинок охранников.
* * *
На следующий день не обнаружилось ни малейшего следа доктора или Памелы, и Чамча запутался в череде пробуждений и снов, словно эти две формы существования воспринимались теперь не как две противоположности, но как состояния, постоянно перетекающие друг в друга, создавая при этом непрерывную череду бредовых ощущений… Он начал грезить о Королеве, о нежных занятиях любовью с Монархом.[797]Она была телом Британии, олицетворением Государства, и он выбрал ее, слился с нею; она была его Возлюбленной, луной его восторга.[798]