VI.Возвращение в Джахилию 13 глава




И тогда Салахаддин Чамчавала совершил наиглупейшую вещь. Он обратился к Насрин и Кастурбе и произнес:

– Идите скорее. Идите и попрощайтесь.

– Ради Бога! – взорвался доктор…

Женщины не плакали, но подошли к Чангизу и взяли за руки. Салахаддин покраснел от стыда. Он так никогда и не узнал, слышал ли отец смертный приговор, стекающий с губ сына.

Затем Салахаддин нашел лучшие слова: его Урду,[2147]вернувшийся к нему после долгого отсутствия. Мы все рядом с тобой, Абба. Мы все очень любим тебя. Чангиз не мог говорить, но это было, – было или нет? – да, этого не могло не быть: маленький кивок понимания. Он услышал меня. Затем внезапно лицо Чангиза Чамчавалы растворилось; он был пока что жив, но ушел куда‑то еще, обратился внутрь, чтобы взглянуть туда, где он окажется через секунду. Он учит меня, как умирать, подумалось Салахаддину. Он не отводит глаза, но смотрит смерти прямо в лицо. И ни разу в момент смерти Чангиз Чамчавала не произнес имени Бога.

– Пожалуйста, – попросил доктор, – теперь выйдете за штору и позвольте нам делать свою работу.

Салахаддин отвел обеих женщин на несколько шагов; и теперь, когда занавес скрыл Чангиза из виду, они заплакали.

– Он клялся, что никогда меня не покинет, – рыдала Насрин, ее железный контроль был, наконец, разрушен, – и он ушел.

Салахаддин взглянул сквозь проем в занавесе; – и увидел напряженность, втекающую в тело отца, внезапную зеленую зубчатость пульса на экране; увидел доктора и медсестер, колотящих в грудь его отца; увидел их поражение.

Последним, что разглядел он на отцовском лице, прямо перед финальным, бесполезным усилием медперсонала, был расцветающий ужас – столь глубокий, что пробрал Салахаддина холодом до костей. Что он видел? Что ожидало его – всех нас, – что вселило такой страх в глаза этого храброго человека? – Затем, когда все было кончено, он вернулся к койке Чангиза; и увидел, что губы отца изогнуты кверху, в улыбке.[2148]

Он погладил эти милые сердцу щеки. Я не побрил его сегодня. Он умер со щетиной на подбородке. Его лицо уже похолодело; но мозг, мозг еще немного теплился. Они набили его ноздри ватой. Но если это ошибка? Что, если он хочет дышать?

Насрин Чамчавала встала рядом с ним.

– Давай заберем твоего отца домой, – молвила она.

 

* * *

 

Чангиз Чамчавала возвращался домой в машине скорой помощи, лежа на полу в алюминиевых носилках между двумя женщинами, любившими его, тогда как Салахаддин следовал за ними на своем автомобиле. Мужчины из санитарной машины положили тело в студии; Насрин включила кондиционер на полную. В конце концов, это была тропическая смерть, а солнце скоро поднимется.

Что он увидел? продолжал размышлять Салахаддин. Отчего ужас? И откуда эта последняя улыбка?

Снова появились люди. Дядюшки, кузены, друзья взяли на себя обязательство все устроить. Насрин и Кастурба сидели на белых простынях на полу комнаты, в которой однажды Саладин и Зини навестили тролля‑людоеда, Чангиза; с ними сидели плакальщицы,[2149]многие из них непрестанно читали калму, перебирая четки. Это раздражало Салахаддина; но ему недоставало воли приказать им остановиться.

Затем прибыл мулла, и сшил Чангизу саван, и настало время обмыть тело; и даже несмотря на то, что присутствовало множество мужчин и его помощь не требовалась, Салахаддин настоял на этом. Если он мог смотреть своей смерти в глаза, то я смогу тоже.

И когда отца обмывали, когда тело его переворачивалось так и сяк по команде муллы – плоть ушибленная и потрескавшаяся, аппендицитный шрам длинный и коричневый, – Салахаддин вспоминал единственный в жизни момент, когда он прежде видел своего физически скромного отца голым: ему было девять лет от роду, когда он случайно заглянул в ванную, где Чангиз принимал душ, и вид отцовского члена оказался шоком, так никогда и не забытым. Этот толстый, приземистый орган, подобный дубинке. О, что за сила в нем; и что за незначительность – в его собственном…

– Его глаза не закрыты, – жаловался мулла. – Вам следовало сделать это раньше.

Он был коренастым, прагматичным парнем, этот мулла с похожей на мышиный хвостик бородкой. Он обращался с трупом как с чем‑то банальным, нуждающимся в мойке так же, как автомобиль, или окно, или тарелка.

– Вы из Лондона? Благословенного Лондона? – Я был там много лет. Я был швейцаром в Кларидж‑отеле.[2150]

О? Неужели? Как интересно. Этот мужчина вздумал вести светскую беседу! Салахаддин был потрясен. Это мой отец, разве Вы не понимаете?

– Эти одежды, – поинтересовался мулла, указывая на последнюю курта‑пижаму Чангиза – ту, что разрезал больничный персонал, добираясь до его груди. – Вам они не нужны?

Нет‑нет. Забирайте. Пожалуйста.

– Вы так любезны. – Крошечные клочки черной ткани забились в рот Чангиза и под его веки. – Эта ткань была в Мекке, – сообщил мулла.

Прогоните его прочь!

– Я не понимаю. Это – священная ткань.

Вы слышите меня: прочь, прочь.

– Боже, пощади Вашу душу.

И:

Гроб, усыпанный цветами, словно кроватка великорослого ребенка.

Тело, обернутое белым, со стружками сандалового дерева, рассыпанными вокруг для аромата.

Множество цветов, и зеленый[2151]шелковый покров с шитыми золотом кораническими стихами.

Санитарная машина с покоящимся в ней гробом, ожидающая позволения вдов отправляться.

Последние прощания женщин.

Кладбище. Присутствующие на похоронах мужчины, спеша поднять гроб на плечи, оттаптывают Салахаддину ногу, отломав кусок ногтя на большом пальце его ноги.

Среди скорбящих – покинутый старый друг Чангиза, он здесь, несмотря на двустороннюю пневмонию; – и еще один старый джентльмен, обильно плачущий, он умрет аккурат завтра; – и все другие, кто знал усопшего.

Могила. Салахаддин спускается к ней, держа гроб спереди, могильщик – сзади. Чангиз Чамчавала исчезает внизу. Тяжесть головы моего отца, она лежит на моей руке. Я уложил его спать; пусть отдохнет.

Мир, написал кто‑то, есть место, реальность которого мы доказываем, умирая в нем.[2152]

 

* * *

 

Она ждала его возвращения с кладбища: медно‑бронзовая лампа, его вернувшееся наследство. Он вошел в студию Чангиза и захлопнул дверь. Старые отцовские шлепанцы стояли у кровати: он превратился, как и предсказывал, в «пару освободившихся туфель». Белье до сих пор хранило отпечаток его тела; комната была полна ароматами болезни: сандаловое дерево, камфора, гвоздика. Он снял лампу с полки и уселся за стол Чангиза. Вытащив носовой платок из кармана, он оживленно потер: раз, другой, третий.

Все огни засияли разом.

Зинат Вакиль ступила в комнату.

– О боже, я извиняюсь, может быть, ты так и хотел, но с закрытыми шторами здесь было так тоскливо.

Изгибающая руки, говорящая громко своим прелестным отрывистым голосом, с волосами до талии, завязанными на сей раз в хвостик, она была здесь, его совершенно личный джинн.

– Я чувствую себя такой плохой из‑за того, что не пришла раньше, я просто хотела ранить тебя, ну и время я выбрала, что за проклятые самооправдания, яар, я так рада тебя видеть, ты, бедный осиротевший гусь.

Она была все та же, погруженная в жизнь по горло, сочетая эпизодические художественные лекции в университете с медицинской практикой и политической деятельностью.

– Я была в чертовой больнице, когда ты приехал, представляешь? Я была там же, но я не знала о твоем папе, пока все не закончилось, и даже тогда я не пришла обнять тебя, какая стерва, если ты хочешь вышвырнуть меня отсюда, я не буду жаловаться.

Она была великодушной женщиной, самой великодушной из всех, кого он знал. Когда ты увидишь ее, ты поймешь, пообещал он себе и оказался прав.

– Я люблю тебя, – услышал он свои слова, остановившие ее на полпути.

– Хорошо, я не буду ловить тебя на этом, – вымолвила она, наконец, выглядя чрезвычайно довольной. – Равновесие твоего разума, несомненно, нарушено. К счастью для тебя, ты сейчас не в одной из наших больших публичных больниц; они помещают психов рядом с героинистами, и через палату проходит столько наркоты, что бедняги шизо кончают дурными привычками. Так или иначе, если ты скажешь это снова через сорок дней, имей в виду, я ведь могу принять это всерьез. А сейчас это может оказаться всего лишь болезнью.

Возвращение непобежденной (и, по всей видимости, незамужней) Зини в его жизнь завершило процесс восстановления, регенерации, ставшей самым удивительным и парадоксальным следствием смертельной болезни его отца. Его прежняя английская жизнь, ее причудливость, ее зло казались теперь такими далекими, даже неподобающими, как и его урезанное сценическое имя.

– Самое время, – похвалила Зини, когда он поведал ей о возвращении к Салахаддину. – Теперь ты можешь, наконец, перестать суетиться.

Да, это походило на начало новой фазы, в которой мир будет тверд и реален, и в которой не осталось широкой родительской фигуры, стоящей между ним и неизбежностью могилы. Сиротская жизнь, как у Мухаммеда; как у всех. Жизнь, освещенная удивительно лучистой смертью, продолжающей сиять в глазах его разума, словно какая‑нибудь волшебная лампа.

Отныне я должен думать о себе как о навеки существующем в первый миг будущего, решил он несколько дней спустя, в квартире Зини на переулке Софийского колледжа,[2153]приходя в себя в ее постели от клыкастого энтузиазма ее любви. (Она пригласила его домой застенчиво, словно откидывая полог, за которым столь долго скрывалась.) Но не так легко стряхнуть с себя историю; ведь он существовал также и в настоящий момент прошлого, и его прежняя жизнь снова волною поднималась над ним, чтобы доиграть свой заключительный акт.

 

* * *

 

Он узнал, что теперь богат. Согласно воле Чангиза, обширное состояние покойного магната и бесчисленные интересы в бизнесе должны были контролироваться группой избранных опекунов, доход же равномерно распределялся между тремя сторонами: второй женой Чангиза Насрин, Кастурбой (которую он упомянул в завещании как «в полном смысле слова мою треть[2154]») и его сыном, Салахаддином. После смерти этих двух женщин, однако, совет опекунов мог быть распущен в любой момент, когда того пожелает Салахаддин: иначе говоря, он наследовал весь объем. «При условии, – зловредно предусмотрел Чангиз Чамчавала, – что это негодяй смирится с даром, который он прежде отверг, т. е. – сдаваемым в аренду зданием школы, расположенным в Солане, Химачал‑Прадеш[2155]». Чангиз мог срубить дерево грецкого ореха, но он ни разу не попытался вычеркнуть Салахаддина из завещания. – Тем не менее, здания в Пали‑Хилле и на Скандальном мысе были исключены из этого списка. Первый доставался Насрин Чамчавале непосредственно; последний незамедлительно становился единственной собственностью Кастурбабаи,[2156]тут же объявившей о своем намерении продать старый дом под застройку. Участок стоил несколько кроре, а Кастурба была совершенно несентиментальна относительно недвижимости. Салахаддин горячо протестовал – и был уверенно повержен.

– Я прожила здесь всю свою жизнь, – напомнила она ему. – Поэтому только я вправе говорить.

Насрин Чамчавале было откровенно наплевать на судьбу старого места.

– Одной высоткой больше, одним маленьким кусочком старого Бомбея меньше, – передернула она плечами. – Какая разница? Города меняются.

Она уже готовилась вернуться в Пали‑Хилл, снимая со стен коробки с бабочками, собирая птичьи чучела в холле.

– Пусть все идет как идет, – сказала Зинат Вакиль. – Ты все равно не смог бы жить в этом музее.

Без сомнения, она была права; стоило его развернуть лицом к будущему, как он принялся ходить кругами и сожалеть о конце детства.[2157]

– Я должна встретиться с Джорджем и Бхупеном, ты их помнишь, – сообщила она. – Почему ты не идешь? Тебе нужно приобщаться к городу.

Джордж Миранда только что закончил документарный фильм о коммунализме, проинтервьюировав индуистов и мусульман с убеждениями всевозможных оттенков. Фундаменталисты обеих религий немедленно принялись требовать судебного запрета[2158]на демонстрацию фильма, и, хотя бомбейские суды отклонили их иск, дело дошло до Верховного Суда. Джордж, еще более щетинистый, длинноволосый и пузатый, чем помнил Салахаддин, потягивал ром в Пьянчужке Дхоби Талао[2159]и стучал по столу пессимистичными кулаками.

– Это Верховный Суд имени Шах Бано,[2160]– кричал он, апеллируя к печально известному случаю, когда, под давлением исламских экстремистов, Суд постановил, что уплата алиментов противоречит воле Аллаха, сделав, таким образом, индийские законы еще реакционнее, чем, например, пакистанские. – Так что у меня мало надежды.

Он печально покручивал восковые мыски своих усов. Его новая подруга – высокая, тонкая бенгальская женщина с подстриженными волосами, несколько напоминавшая Салахаддину Мишалу Суфьян – выбрала этот момент, чтобы напасть на Бхупена Ганди за вышедший сборник его стихов о посещении «маленького города храмов» Джеджури[2161]в Западных Гатах.[2162]Стихотворения были раскритикованы правыми индусами; один знаменитый южно‑индийский профессор заявил, что Бхупен «утратил свое право называться индийским поэтом», но, по мнению молодой женщины, Сватилекхи, Бхупен был склонен религией в опасную двусмысленность. Искренне потрясая седыми волосами, лунолико сияя, Бхупен защищался.

– Я сказал, что единственный урожай в Джеджури – каменные боги, приходящие с холмов. Я говорил о легендарных стадах, пасущихся на косогорах под звон своих священных колокольчиков. В этих образах нет ничего двусмысленного.

Сватилекху это не убедило.

– В наши дни, – настаивала она, – мы должны выражать свою позицию с хрустальной ясностью. Любые метафоры могут быть вольно истолкованы.

Она предложила свою теорию. Общество организуется тем, что она назвала великими повествованиями: историей, экономикой, этикой. В Индии развитие коррумпированного и закрытого государственного аппарата «исключило человеческие массы из этического проекта». В результате они ищут этического удовлетворения в старейшем из великих повествований, то есть в религиозной вере.

– Но эти повествования управляются теократией и всевозможными политическими элементами совершенно регрессивным методом.

Бхупен возразил:

– Мы не можем отрицать вездесущность веры. Если мы пишем так, чтобы предосудить эти верования как заблуждения или ложь, то не виновны ли мы в элитизме, в навязывании массам нашей картины мира?

Сватилекха оставалась презрительна.

– Индия сегодня разделилась на два фронта, – воскликнула она. – Догматичное[2163]против рационального, свет против тьмы. Тебе надо бы получше выбирать, на чью сторону становиться.

Бхупен сердито поднялся, чтобы уйти. Зини успокоила его:

– Мы не можем позволить себе раскола. Там этого и хотят.

Он сел снова, и Сватилекха поцеловала его в щеку.

– Прости, – сказала она. – Слишком много университетского образования, постоянно говорит Джордж. На самом деле я люблю стихи. Я всего лишь обсуждала случившееся.

Бхупен, умиротворенный, игриво щелкнул ее по носу; кризис миновал.

На этот раз они встретились с Салахаддином, собираясь обсудить свое участие в замечательной политической демонстрации: формировании человеческой цепи, которая должна была протянуться от Ворот Индии[2164]до самых северных окраин города, в поддержку «национальной интеграции». Именно такую цепь Индийская коммунистическая партия (марксистов) недавно с большим успехом организовала в Керале.

– Но, – возразил Джордж Миранда, – здесь, в Бомбее, это будет совершенно другое дело. В Керале КП(М) имеет влияние. Здесь, с этими ублюдками Шив Сены у власти, мы можем ожидать любого преследования, от полицейского обструкционизма[2165]до организованных нападений толпы на сегменты цепи – особенно когда она будет, как и положено, проходить через укрепления Сены в Мазагаоне[2166]и тому подобные места.

Несмотря на эти опасения, объяснила Зини Салахаддину, без таких общественных демонстраций не обойтись. Поскольку налицо была эскалация коммуналистического насилия (и Мирут было только самым последним в длинном ряду смертельных инцидентов), стало просто необходимо воспрепятствовать силам энтропии двигаться прежним путем.

– Мы должны показать, что противовес работает.

Салахаддин был несколько смущен той скоростью, с которой снова стала изменяться его жизнь. Я, принимающий участие в делах КП (М). Чудеса никогда не кончатся; я, должно быть, и правда влюблен.

Уладив вопросы – сколько друзей сможет пригласить каждый из них, где собираться, какую брать с собой в дорогу еду, питье и средства первой помощи, – они расслабились, выпили дешевого, темного рому и перешли к беспредметной болтовне, и тогда‑то Салахаддин впервые узнал ходящие по городу слухи о странном поведении кинозвезды Джибрила Фаришты и почувствовал, как прежняя жизнь уколола его, словно тайным шипом; – услышал прошлое, зазвучавшее в его ушах подобно отдаленной трубе.[2167]

 

* * *

 

Джибрил Фаришта, вернувшийся в Бомбей из Лондона, чтобы подобрать нити своей кинокарьеры, не был, по общему признанию, прежним несравненным Джибрилом.

– Парень, кажется, взял свой адский курс на самоубийство, – объявил Джордж Миранда, знакомый со всеми сплетнями киномира. – Кто знает, почему? Говорят, от несчастной любви он стал диковат.

Салахаддин держал рот на замке, но почувствовал, что его бросает в жар. Алли Конус отказалась принять Джибрила обратно после спитлбрикских пожаров. В вопросах прощения, отметил Салахаддин, никто не подумал проконсультироваться с совершенно невинной и сильно пострадавшей Аллилуйей; мы опять превратили ее жизненную периферию в нашу собственную. Неудивительно, что она до сих пор не в себе. В последнем и несколько напряженном телефонном разговоре Джибрил признался Салахаддину, что возвращается в Бомбей, «надеясь, что никогда не увижу ни ее, ни тебя, ни этого проклятого холодного города весь оставшийся мне жизненный срок». А теперь и здесь, на родной земле, он снова стремится к кораблекрушению, по всем счетам.

– Он делает какое‑то странное кино, – продолжал Джордж. – И на сей раз вкладывает в него собственную наличность. После двух провалов продюсеры быстренько поразбежались. Если так будет продолжаться, ему кранты, он разорится, фантуш.

Джибрил принялся рядить в современное платье историю Рамаяны, сделав героев и героинь испорченными и злыми вместо чистых и свободных от греха. Там фигурирует развратный, пьяный Рама и легкомысленная Сита;[2168]тогда как Равана,[2169]царь‑демон, выставлен прямым и честным мужчиной.

– Джибрил играет Равану, – объяснил завороженный ужасом Джордж. – Он как будто намеренно старается вступить в окончательную конфронтацию с религиозными сектантами, зная, что не может победить, что будет разорван на части.

Несколько участников кастинга уже вышли из проекта и дали пестрые интервью, обвиняя Джибрила в «богохульстве», «сатанизме» и других преступлениях. Его последняя кинопартнерша, Пимпл Биллимория, высказалась на обложке Ciné‑Blitz: «Это было похоже на поцелуй с Дьяволом». Старая проблема сернистого зловония Джибрила, очевидно, вернулась, чтобы отомстить.

Его неуправляемое поведение давало еще больше поводов почесать языки, чем его выбор тематики фильма.

– В некоторые дни он сама сладость и свет, – поведал Джордж. – В другие он корчит из себя господа бога всемогущего и всерьез настаивает, чтобы все склоняли головы и становились на колени. Лично я сомневаюсь, что фильм будет закончен, если и до тех пор, пока он не разберется с состоянием своего рассудка, которое, как я искренне полагаю, заметно поистрепалось. Сперва болезнь, потом авиакатастрофа, потом эта несчастная любовная интрига: нетрудно понять проблемы парня.

Ходили слухи и похлеще: его налоговые дела подверглись изучению; полицейские наведались к нему, чтобы задать пару вопросов о смерти Рекхи Меркантиль, а муж Рекхи, шарикоподшипниковый король, грозился «переломать все кости в теле ублюдка», поэтому на некоторое время Джибрилу пришлось обзавестись телохранителями, которые оберегали его, когда он пользовался лифтами Эверест‑Вилас; и хуже всего были известия о его визитах в городские районы красных фонарей,[2170]где, как намекали, он частенько заглядывал в некие заведения на Форас‑роуд,[2171]пока дадас не вышвырнули его, чтобы он не травмировал женщин.

– Говорят, некоторые из них получили серьезные повреждения, – сказал Джордж. – За молчание были заплачены больше деньги. Не знаю. Люди способны болтать любую чепуху. Эта Пимпл, разумеется, подскочила прямиком на большую эстраду. Мужчина, который Ненавидит Женщин. Она сделает себя звездной роковой женщиной на всем этом. Но что‑то ужасно неправильно с Фариштой. Я слышал, Вы знаете парня, – закончил Джордж, глядя на Салахаддина; тот покраснел.

– Не слишком хорошо. Только по авиакатастрофе и немножко после.

Он испытал смятение. Похоже, Джибрил не сумел удрать от своих внутренних демонов. Он, Салахаддин, верил (как теперь оказалось – наивно), что события во время спитлбрикского пожара, когда Джибрил спас ему жизнь, должны были так или иначе очистить их обоих, изгнать этих дьяволов в ненасытное пламя; когда любовь со всей несомненностью продемонстрировала, что ее очеловечивающая сила столь же велика, как и таковая ненависти; что достоинство может преобразить человека так же, как и недостаток. Но ничто не вечно; ни одно лекарство, как оказалось, не является полным.

– Киноиндустрия полна эксцентриками,[2172]– ласково сообщила Сватилекха Джорджу. – Только посмотрите на себя, мистер.

Но Бхупен оставался серьезен.

– Я всегда рассматривал Джибрила как положительную силу, – заметил он. – Актер из низов, играющий роли из всевозможных религий и хорошо принимаемый при этом. Если он выпал из фавора, это дурной знак.

Двумя днями позже Салахаддин Чамчавала прочитал в воскресных газетах, что в Бомбей прибыла международная команда альпинистов, собирающаяся покорить Хидден‑пик;[2173]и когда он увидел в списках команды знаменитую «Королеву Эвереста», мисс Аллилуйю Конус, в него вселилось странное ощущение: чувство того, что тени из его воображения вышли в реальный мир, что судьба приобретала неторопливую, фатальную логику грез. «Теперь я знаю, что такое призраки,[2174]– подумал он. – Незавершенные дела, вот что это такое».

 

* * *

 

Следующие два дня присутствие Алли в Бомбее занимало его все больше и больше. Его сознание настаивало на установлении странных связей – например, между несомненным выздоровлением ее ног и разрывом с Джибрилом: как будто это он повредил ей своей ревнивой любовью. Его рациональный ум знал, что в действительности ее проблемы с низкими сводами начались до отношений с Джибрилом, но он погрузился в состояние странного наваждения и казался непроницаем для логике. Что она делала здесь на самом деле? Зачем она на самом деле явилась? Какой‑то ужасный рок оставил здесь свой след, решил он.

Зини (ее хирургическая практика, лекции в университете и работа по организации человеческой цепи совершенно не оставляли теперь времени для Салахаддина и его капризов) ошибочно рассматривала его самоуглубленное молчание как проявление сомнений – о возвращении в Бомбей, об участии в политической деятельности того типа, к которому он всегда относился с пренебрежением, о ней. Чтобы скрыть свои опасения, она беседовала с ним в лекционной манере.

– Если ты всерьез вознамерился стряхнуть свою отчужденность, Салат‑баба, не погружайся потом вместо этого в какую‑то беспочвенную неопределенность. Хорошо? Все мы здесь. Мы прямо перед тобой. Ты должен действительно попробовать и заставить себя по‑взрослому познакомиться с этим местом, с этим временем. Попытайся и обойми этот город как он есть, не как какое‑нибудь там детское воспоминание, делающее вас обоих ностальгирующими и больными. Притяни его ближе. Это место на самом деле существует. Сделай его ошибки своими собственными. Стань его сутью; проникнись им.

Он рассеянно кивал; и она, думая, что он собирается снова ее покинуть, бушевала в гневе, оставляющем его крайне озадаченным.

Должен ли он позвонить Алли? Сказал ли ей Джибрил о голосах?

Должен ли он попытаться увидеться с Джибрилом?

Что‑то должно случиться,[2175]пел внутренний голос. Оно собирается произойти, и ты не знаешь, что это будет, и ты, черт возьми, ничего не можешь с этим поделать. О да: это будет что‑то плохое.

 

* * *

 

Это случилось в день демонстрации, которая, несмотря ни на что, снискала прекрасный, заслуженный успех. Несколько незначительных перепалок произошло в районе Мазагаона, но мероприятие, в общем и целом, прошло нормально. Наблюдатели от ИКП(М) сообщали о непрерывности цепи мужчин и женщин, связывающей город руками от края до края, и Салахаддин, стоящий между Зини и Бхупеном на улице Мухаммеда Али,[2176]не мог отрицать могущества этого образа. На лицах многих участников цепи блестели слезы. Команда соединяться была дана организаторами (Сватилекха возвышалась над ними, стоя в задней части джипа, с мегафоном в руке) в восемь ровно; часом позже, когда городское движение в час пик достигло своего ревущего апогея, толпа начала рассеиваться. Однако, несмотря на тысячи задействованных в событии, несмотря на его мирный характер и позитивное послание, в теленовостях Дурдаршана о формировании человеческой цепи не было сказано ни слова. Всеиндийское Радио[2177]умолчало о нем тоже. Большинство (поддерживаемых правительством) «языковых изданий»[2178]также не разместило никаких сообщений… Единственная ежедневная англоязычная и единственная воскресная газета донесли историю до публики; только и всего. Зини, вспоминая организацию цепи в Керале, пророчила эту оглушительную тишину, когда они с Салахаддином возвращались домой.

– Это коммунистическое шоу, – объяснила она. – То есть, официально, и вовсе не‑событие.

Что захватило заголовки вечерней газеты?

Что кричало на читателей двухдюймовыми буквами, тогда как о человеческой цепи не позволялось говорить громче, чем малотиражным шепотком?

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: